МЕМУАР. Междуцарствие (Андрей Анпилов. Часть 4)

Nov 30, 2007 04:34

Так получилось, что стихи Андрея Анпилова я прочла почти разом - за довольно короткий отрезок времени. Может быть, поэтому все их внутренние связи и переклички проступили для меня острее. Если бы читалось годами - медленно, в разрывах и разных ситуациях, - не возникло бы этого чувства единого текста. Одной общей книги. Так и расслоилось бы живое существо поэзии - на циклы, интонации и отдельные образы…

А когда все множество написанных стихов воспринимаешь как единую Книгу, - быстрее и прямее добираешься до ее скрытого «ядра». До главной темы поэта - или вопроса - или образа, к которому стягиваются все остальные.

Конечно, в этой точке наверняка разойдутся впечатления у разных читателей. Но я ведь могу говорить только за себя. Как заправский акын, - что вижу, о том и пою. И, на мой взгляд, первооснова и источник стихов Анпилова - это Боль. Причем имя главной героини написано с большой буквы по правилам грамматики, а вовсе не пафоса ради.

Неискоренимость боли - из жизни, из отношений, из души -порождает все разнообразие попыток с ней справиться, которые мы видим в анпиловских стихах: от колыбельной и сказки - до шутки и гротеска. Заговаривать зубы, утешать, веселить, радовать, отвлекать, создавать красочные картинки - на что только не идет лирический герой, пытаясь избавить мир от боли (а заодно и себя, конечно, тоже).

Больше всего о боли мы узнаем из ранних стихов Анпилова (не вообще ранних, а тех, что попали в книгу «Домашние тапочки» (изд-во «Вита Нова»). Тут она выплеснулась со всей чистотой и откровенностью, потому как на дворе стоят беспросветные 1980-е. И общая боль всей страны, накопившаяся за долгие десятилетия, дает лирическому герою основания говорить не от себя, а «за всех».

Конкретное чувство и породившие его обстоятельства могут быть субъективны, но зато исходная ситуация - тотальна. Жизнь, пропитанная всеобщей болью, глухотой, безвыходностью… Земля, превратившаяся в огромное братское кладбище… Умственный разброд и душевный раздрай… Тьма, покрывшая землю… Состояние мира - как в первые три дня после Голгофы, когда похоронено все - надежда, вера, ожидания.

Любой кусочек этой земли - даже простая городская окраина - пропитан неустроенностью и тоской:

Странная местность - песок да окалина.
Здесь поселиться как раз угадали мы.
Крутится мусор над мерзлою глиной -
Эта земля нам не стала любимой.
……..

Здесь на телеге проехал Радищев.
Небо - как выбитый ставень в жилище.
Буднично тянет тоска на исходе дня -
Господи, Господи, это ли родина?

И эта окраина, конечно же, легко становится окраиной всей России (уже в другом стихе):

Что же, следи, как печаль моросит,
Как фонари догорают бессильно.
Боже, как ветер бензином сквозит
С дальних окраин до сердца России.

В стихах появляются образы стариков-ветеранов или гулаговцев, чья жизнь описывается и с их собственной точки зрения, и с некой посторонней. И получается, что боль никому конкретно не принадлежит. Она - всеобщая, развеяна по воздуху. Каждый здесь живущий вынужден к ней приобщиться. Не может не приобщиться…

Злиться вьюга уже день который.
Часовой сапогами скрипит.
По каптеркам троят живодеры
Нашей кровью разбавленный спирт.

------------------

И среди переломанных звезд,
Кирпичей и бутылок
Из нагана конвойный матрос
Вгонит пулю в затылок.

-----------------

Нам заплатится общей платою -
Заживем мы одни в дому.
Близорукие, глуховатые,
Неугодные никому.

Одним словом, этой пропитавшей страну боли было очень много в давних стихах Анпилова, двадцатилетней давности. Может быть, поэтому они и сейчас звучат с такой силой и энергией, как будто рождаются прямо на глазах.

Но стрелка невидимых часов перещелкивает за 1990-е, и что-то меняется… Как минимум, появляется иллюзия перспективы и подъема, и якобы куда-то движения. Подобная иллюзия возникает хотя бы у страны - на некоторое время… Возможно, поэтому «общественные» темы и уходят из стихов Анпилова, что боль у его лирического героя - всегда «не своя», а переживается как качество жизни - за всех и совместно. А тут вроде бы получается - в противофазе.

К тому же к 1990-м гг. в анпиловских стихах проступают уже новые источники боли. А именно - личные, лирические, те, что связаны с разлуками и расставаниями (как, например, в «Привокзальной цыганочке» или «Двух ангелах»).
Вместе с ними к автору приходит и умение говорить о боли особым образом - преображая ее в некую «сказку», образную историю. Живописный сюжет, внутренняя драматургия, яркая метафора - и внимание слушателей уплывает по следам вспыхнувшей перед ними картинки. Остается впечатление, что вроде как «полегчало», вроде бы все встряхнулись и утешились, а сама боль превратилась в подобие цветочного аромата.

В «Привокзальной цыганочке» этот эффект достигается обыгрыванием жанра цыганского романса - достаточно далекого от нас, чтобы безопасно и едва ли не шутя говорить о самых болезненных чувствах. А в «Двух ангелах» роль «громоотвода», который переключает внимание читателей с переживания боли на узорчатость рассказа, играют сами ангельские образы. Они исподволь переносят нас в некое особое, почти «сказочное» измерение, хотя сказка смотрится и страшновато.

Из-за окна на подоконник
Вода бессмысленно бежит…
И бывший рай во мраке тонет,
И дверь никто не сторожит.
И мы живем как понарошке,
Молчим, уставясь в темноту…
Твой ангел видит свет в окошке.
Мой ангел смотрит на звезду.

На волне развивающегося у автора умения преображать болезненную тревогу в шутливое действо рождается одно любопытное стихотворение из детского цикла. Там лирический герой уже осознано - и на законном основании - осваивает едва ли не мессианскую роль «спасителя» и «утешителя». Хотя, конечно, с большой долей самоиронии…

Таится опасность за каждым углом,
Чтоб в пятку вонзиться разбитым стеклом,
Чтоб ржавым гвоздем поцарапать -
И кровь будет красная капать!

Зажмурю глаза - а уж сердце дрожит:
А вдруг дома в ящике бритва лежит?!
И кажется - мальчик сейчас дорогой
В тот ящик проклятый влезает рукой!

………………

Я бережно в ватку его заверну
И спрячу в коробочку в темном чулане -
Мы вслух будем книжку читать про «Муму»
И в тихие игры играть вечерами.

Казалось бы, частный эпизод из семейной жизни. Понятные родительские заботы. Но за этим встает нечто более существенное. Шутки - шутками, а «картина мира», ее тотальная пронизанность болью не слишком-то отличается от «Окраины» или «Вечной истории».

Зато в пародийной форме виднее путь, выбранный к тому времени лирическим героем, - не смиряться с болью, а спасать, радовать, утешать. По принципу - «делать для других то, чего самому не хватает». Шутливое проигрывание мучительных ситуаций - уже не ради отвлечения посторонних глаз от собственной боли, а именно в попытке ее перерождения.

Так подспудно и вызревает образ «тихой Голгофы», проявившийся в более поздних стихах, - например, в «Письмах», «Хочешь, думу твою угадаю» или «Глотке тепла». Лирический герой берет всю боль на себя, а читателю, слушателю или адресату стиха остается утешение. А к началу 1990-х гг. в анпиловских стихах уже виден императив «жизнестроительства» и созидания:

На околице Европы
Только снег не дорожает -
Целый день нерасторопно
Тишину сооружает.
………..

Заросли узором окна.
Словно елку наряжая,
Целый день нерасторопно
Песенку сооружаю.

Словно сон, стихотворенье
Строю в сумраке лиловом -
Я тебя, как снег в паренье,
Удержать пытаюсь словом...

В этом стихе все объединены общей работой - снег, поэт, мороз, узоры на окнах, Господь (сыплющий благодатью). Как будто бабушкины спицы перед глазами мелькают - мягко и завораживающе, выплетая волшебную пряжу. При этом у лирического героя его императив «строить» сочетается со свободой «быть» - для других вещей и явлений. Быть именно такими, какими они сами захотят. И это наполняет стихи Анпилова особого качества «воздухом» - уютным и просторным одновременно.

Но роль «всеобщего утешителя», принятая на себя лирическим героем, исподволь перерождает его внутреннее пространство. Собственная неутоленная потребность в утешении шаг за шагом созидает в стихах мир, похожий на сон. Герой балансирует на грани реальности и вымысла.

Может быть, мы уже все живем в небесах,
Там, где птичьи тропинки в воздушных лесах,
Где на чашечках тайных качают весы
Целый мир из тумана и капель росы.

Сон, мечта, ожившие воспоминания все очевиднее играют роль болеутоляющих (при том, что боль, по-прежнему, - в основе, в фундаменте всего стихотворного здания).

Пропорционально воздушности и зыбкости сновидческого мира растет и стремление лирического героя придать ему весомость, «всамделишность». Один из путей к тому - тщательная живописная прорисовка вещей, усиление декоративности, «вещности». Так, в некоторых стихах появляется сугубо сказочный мотив - «вещей без хозяина», вещей, живущих собственной жизнью.

Конверт с обратным адресом,
Перчатки, свитерок.
На полке книжку «Андерсен»
Листает ветерок.

И сильно искушение
Представить - вещи те
Про наши отношения
Все помнят в темноте.

Ботинки пара с парою
И меховой убор
Ведут то ссору старую,
То мирный разговор.

Правда, строка «И сильно искушение представить…», показывает, что вещи - не беспризорны, и оживают - не сами по себе. Воображение лирического героя творит мир, который был бы внутренне переносим, в котором можно жить. Томик «Андерсена» на полке не просто отсылает к множеству его сказок о вещах, но и к вполне определенной сказке Андерсена - «Снежная королева». Образы Кая и Герды впрямую не появляются в стихе, а как бы присутствуют за кулисами. Сама тема спасения героя и согревания человеческим теплом - в сочетании с зимним, снежным, затерянным в загадочной дали, антуражем - выводит именно на эту сказку. Однако сказочный контекст намекает и на хрупкость иллюзии, на активную задачу «оживлять воображением»:

Мечтать о елках красочных,
Сверкающих во льдах,
О новогодних сказочных
Заботах и трудах.

Это - одно из множества стихотворений, где в лирическом герое Анпилова проступает именно ипостась художника - «живописца» в буквальном смысле. Все вокруг лирического героя - светло и празднично, вещи весомы и конкретны. Но весь этот сказочный мир жив и вращается лишь до тех пор, пока в герое жива способность создавать фантазии и расцвечивать их яркими красками.

Стремление героя уравновесить воздушность сна - или пустоту утраты - доподлинностью «вещного мира» приводит к тому, что вещь сама по себе становится «магическим предметом». Пристальное и творящее кружение взгляда вокруг вещи одухотворяет ее, дарует ей жизнь, - как, например, в стихотворении «Синяя чашка»:

Как искренно выглядит всякая вещь,
Как хрупко, как тонко -
Какая-то брошка, шкатулка, бог весть, -
Шарманка, картонка.

Очнется, осмотрится по сторонам -
И в воздухе слабость.
Вот синяя чашка - не знаю, как вам -
А мне она в радость.

Ее путешественник с юга привез,
Морскую ундину.
И страшно решиться ей было в мороз
В Москву, на чужбину.

Ах, надо бы заново сердце согреть,
Любить и лелеять,
Поласковей глянуть, пылинку стереть,
Крупинку подклеить.

Еще пригодится на кофе гадать
И чаю напиться,
Мерцая красой, вечера коротать,
Покоем светиться.

Порой заглядишься на синий узор,
Себя забывая,
И льется волшебный, как сон, разговор,
Беседа немая.

Когда-то она показалась и мне
Темна и печальна.
Я знаю, какая хранится на дне
Утрата и тайна.

А то вдруг зимой заиграет лучом,
Как радуга летом…
Ах, синяя чашка! Ах, ты ни при чем,
Ах, речь не об этом…

Само кружение взгляда и любовное созидание образа, казалось бы, адресовано чашке. Но «чашка» как метафора домашнего мира, беседа и совместное чаепитие, готовность «греть, любить, лелеять», - все опять выводит к теме «жизнестроительства». Правда, из-за «предметности» метафоры и колоссальных усилий - эмоциональных и творческих - по одухотворению и сбережению вещи в качестве священного сосуда, от «Синей чашки», как ни странно, перекидывается мостик к образам Пигмалиона и Галатеи.

Впрочем, по-своему это как раз закономерно, если вспомнить мотивы «сошествия Орфея в подземный мир» - в стихотворениях «семейного» цикла, да и в целом характерный для стихов Анпилова образ «поэта-Орфея», - пробуждающего, вдыхающего жизнь (в отличие от «поэта-Адама», дающего имена).

Но есть в «Синей чашке» строфа, как бы изнутри разрушающая уют и покой стихотворения. В него вдруг вторгается новый взгляд - из какого-то совершенно другого измерения.

Когда-то она показалась и мне
Темна и печальна.
Я знаю, какая хранится на дне
Утрата и тайна.

«Когда-то...» - когда именно, если вплоть до этой строфы сохраняется иллюзия, что герой чуть ли не впервые увидел чашку, привезенную «путешественником»? «Она показалась и мне темна и печальна» - а кому еще, раз «и мне»? И где этот «кто-то»? И пр.пр.

Все эти недоговоренности, естественно, не требуют истолкования. Но вторжение нового контекста усиливает образ «тоскливой тайны», поскольку в стихе не выведен другой персонаж (для которого чашка тоже - «темна и печальна»). А само по себе неожиданное воспоминание о «когда-то» словно бы проявляет неосознанный конфликт в душе героя. Упоминание о «тайне» напоминает похожий разворот в «Глотке тепла», где тихое, медитативное течение стиха вдруг нарушается невысказанным раньше раздвоением:

Конечно, можно пересесть
На поезд в Бресте,
Или оставить все как есть,
Сидеть на месте…

В «Синей чашке» (как и в «Глотке тепла», и некоторых других стихах) всплеск тревожных воспоминаний прочерчивает внутренний рубеж. Рассекает мир лирического героя на две половины - «дневную» и «ночную».

«Дневной» мир - конкретный, «вещный», четкий, понятный, рельефный, уютный, надежный.
«Ночной» мир - смутный, тайный, одинокий, полный болезненных воспоминаний, неуловимых образов и противоречивых чувств.

Пожалуй, именно это размежевание и порождает впечатление двойственности, «двуполюсности» поэтического мира Анпилова. Императив «жизнестроительства» и созидания, важный для лирического героя, затрагивает, в основном, «дневной» мир. «Ночное» состояние прорывается в стихи, скорее, вопреки сознательным усилиям. И вносит в них то элегическую интонацию, то впечатление хрупкости и иллюзорности жизни.

Неустранимость и важность для героя это «двуполюсности» особенно видна в стихах, где «дневной» мир претендует на единственную реальность. Например, в стихотворении «Сон»:

Ты спросишь, я б ответил - да,
Страны прекрасней нет.
Но как представлю - навсегда -
И промолчу в ответ.

Дорога в сказочном лесу -
Гляди настороже.
И паутинка на весу
Осенняя уже.

И горы, словно из стекла,
И лень, как будто спишь.
И где-то музыка, и мгла
Средневековых крыш.

И вся свободно солнцу вслед
Бегущая лоза.
И твой вопрос, и мой ответ,
И серые глаза.

Запомню каждый лепесток,
И тень, и каждый звук,
Полет дождя сквозь водосток,
И сердца перестук.

Но надо, словно вдруг беда,
Проснуться, потому
Что страшно в сказке навсегда
Остаться одному.

Свяжу слова простым узлом,
Вновь музыку сложу,
И я клянусь - найду свой сон
И «да» во сне скажу.

Ты снова спросишь, как тогда,
Я молча улыбнусь,
Закрыв глаза, отвечу - да -
И больше не проснусь.

Здесь опрокидывается вся «дневная» система координат. Лирический герой не сам созидает сказку в утешение (как во множестве других стихов - хоть в том же «Снеге»), а вовлечен в нее не по своей воле. Тут и обнаруживается его тайная привязанность к боли, с которой он, казалось бы, борется.

Строка «но страшно в сказке навсегда остаться одному» как раз и выявляет огромную ценность боли, ставшей для героя связующей ниточкой. Она тянется к его дорогим ушедшим (не только умершим, но и оставшимся в прошлом) и каждоминутно оживляет их память. Очерчивает пустоту утраты, но вместе с ней - незаменимость и единственность ушедших.
А, с другой стороны, боль - это то, что связывает лирического героя с его страной, прямо здесь и сейчас. То, что по-прежнему разлито в воздухе, повсеместно. И, описав круг, мы возвращаемся к ранним стихам Анпилова, где «дневное» и «ночное» переживалось как единое целое:

Моя тетя Сара, моя тетя Соня,
Давайте под лампочкой Эдисона
Сегодня достанем у памяти с донца
Полчашечки чайной домашнего солнца,
Немецкую вазу с горячим печеньем,
И щебет трамвая к квартале вечернем.

Какая вы маленькая, моя тетя Соня -
Пучок на заколке не больше фасоли,
Осенние боты времен послабленья,
По коврику - вот он! - гуляют олени -
Мне все интересно, поскольку вещицы
Подчас откровеннее, чем очевидцы.

Моя тетя Соня, моя тетя Сарра…
Вот кресло скрипит кобурой комиссара -
Я с детства люблю этот воздух укромный!
Послушайте, как Вам жилось при Верховном?
Какие понятья заштопало время?
А Золушка плачет в углу тем не мене…

Хлопочете мышкой, на поясе - ключик...
Под окнами дождик московский канючит -
Куда он пропал, гимназист тот, ваш мальчик,
Лицо ободрав сквозняками Ламанчи?..
...Давайте пить кофе, с судьбою не споря...
Моя тетя Соня... Моя тетя Соня...

Здесь все еще собрано воедино - и вещи, и люди, и домашнее тепло, и боль, и утрата («куда он пропал, гимназист тот, ваш мальчик»), и сказка («Золушка плачет»), и взаимное утешение («Давайте пить кофе, с судьбою не споря…»).
Если следовать логике «кругового возвращения», то будущая перспектива анпиловских стихов связана с возвратом именно к этому (уже бывшему когда-то) уровню целостности, но на новом витке.

По моему впечатлению, «двуполюсность» поэзии Анпилова окончательно раскрылась и затвердела, оформилась в стилистическую систему примерно к концу 1990-х гг.
И, собственно, ничто не мешало бы состоянию лирического героя навеки остаться расколотым на «дневное» и «ночное», если бы не обступившие его с годами - и им же спровоцированные - вопросы (хоть впрямую в стихах и не звучавшие).

Например: как сочетать христианскую духовную «вертикаль» (хотя бы ту же идею «жизнестроительства») - с античным «вечным возвращением» к своим мифологическим корням.
Или: как сопрячь христианскую заповедь надежды с античной печалью и ветхозаветным одиночеством…
Или: как соединить античную умудренность и прозрачность интеллекта с христианской «неразумной сердечностью», верой в чудеса и нелепостью «нищего духом». И так далее, и так далее…

Вопросы, казалось бы, не связаны очевидным образом с поэтическим стилем. Но они все нацелены в одну точку - и в тему «сопряжения». А значит подрывают установившуюся «двуполюсность» и не могут не повлиять на поэзию.

Приходят ли на эти вопросы - ответы, видно уже из новых стихов, 2007 года.

--------------------------------------------------------
(продолжение следует)

мемуар, Анпилов, эссе

Previous post Next post
Up