В цикле эссе о стихах Окуджавы была большая пауза (по разным причинам). На всякий случай напоминаю «краткое содержание предыдущих серий».
часть первая часть вторая часть третья часть четвертая Некоторые стихи Окуджавы, написанные в разные годы и разъединенные десятилетиями, не просто перекликаются, но и сходятся к одному общему центру. Их можно читать как связную историю. Цельности этого поэтического повествования никак не мешает то, что разматывается оно словно клубок ниток - «от конца к началу»: из 1990-х годов - в 1950-е.
Такое впечатление связности возникает порой при чтении автобиографий, где все «разрывы» и переломные моменты жизни нейтрализованы взглядом рассказчика на собственную судьбу «с птичьего полета». Вот только этот «птичий» взгляд с небес лирический герой окуджавских стихов воспринимает как «внешний», чужой, сторонний. И все время пытается его опровергнуть, освободиться. Перестать чувствовать себя под прицелом - «на мушке» невидимого стрелка.
Они прикованы друг к другу - герой и таинственный «взгляд свысока». Их диалог не прекращается на протяжении четырех десятилетий. Но особенно ярко и прямо он проявился в одном из поздних стихотворений Окуджавы, которое называется «Подмосковная фантазия».
***
Ворон над Переделкином черную глотку рвет.
Он, как персонаж из песенки, над головой кружится.
Я клювом назвать не осмеливаюсь его вдохновенный рот,
складками обрамленный скорбными, как у провидца.
И видя глаз прозорливый и слушая речи его,
исполненные предчувствий, отчаяния и желчи,
я птицей назвать не осмеливаюсь крылатое существо,
как будто оно обвиняет, а мне оправдаться нечем.
Когда бы я был поэтом - я бы нашел слова
точные и единственные, не мучаясь, не морочась,
соответствующие склонностям этого существа
и скромным моим представлениям о силе его пророчеств.
Но я всего стихотворец: так создан и так живу
в пристрастии к строчке и рифме, в безумии этом нелепом,
и вижу крылья, присущие этому существу,
но не пойму души его, ниспосланной ему небом.
Я выгляжу праздным и временным в застывших его глазах,
когда он белое облако рассекает крылом небрежным.
Я здесь прозябаю в малиннике, - он царствует в небесах,
и в этом его преимущество передо мною, грешным.
Ворон над Переделкином черную глотку рвет,
что-то он все пророчит мне будто бы ненароком,
и, судя по интонациям, он знает все наперед...
Но тут уж мое преимущество перед лесным пророком.
/1990-91/
Стихотворение вращается и кружит - наподобие ворона - вокруг темы «взгляда».
«Я выгляжу праздным и временным в застывших его глазах» - так героя, по его ощущению, воспринимает мифическая птица. Но и герой стихотворения его разглядывает: «И видя глаз прозорливый», «и вижу крылья, присущие этому существу». Пробует определить - насколько издалека прибыл незнакомец, и с какой вестью.
У ворона из «Подмосковной фантазии» сразу несколько источников - от фольклорного («черный ворон, что ж ты вьешься над моею головой») до библейского: ворон прилетал к пророку Илии, принося ему хлеб и мясо по утрам и вечерам. То, что ворон в стихе сравнивается именно с пророком, указывает на важность библейского контекста. Но строчка «Он, как персонаж из песенки, над головой кружится» этот масштабный образ сразу же «приземляет», максимально приближает к автору, превращает в деталь его реальной биографии. Ведь ворон «как персонаж из песенки» - это и персонаж из окуджавской песенки (из 1984 г.):
Если ворон в вышине -
дело, стало быть, к войне,
если дать ему кружить,
если дать ему кружить,
значит, всем на фронт иттить.
Из-за отсылки к «песенке» ворон и в «Подмосковной фантазии» ассоциируется с войной. А эмоции героя стиха, привлекшего внимание мрачного вестника, тоже напоминают о сугубо военной ситуации - непредсказуемости жизненной участи, зависимости человека от прихоти судьбы и ее случайного приговора. «Военная тема», риск и ужас молоденького солдатика на передовой, впрямую не названы, но подспудно присутствуют в стихотворении. Они свернуты спиралью в строке: «как персонаж из песенки над головой кружится».
Разговор с вороном - словно возвращение к себе, юному. Попытка досказать, доответить судьбе. Покончить с тем стародавним страхом. Может быть, поэтому лирический герой стиха стремится стать все меньше и меньше - приблизиться к тому себе, каким он был в начале пути. «Когда бы я был поэтом - я бы нашел слова» сменяется на: «Но я всего стихотворец: так создан и так живу», и добегает до «Я здесь прозябаю в малиннике…».
И только в самом финале малость и неприметность героя вдруг оказывается источником уверенности и силы.
«И, судя по интонациям, он знает все наперед...
Но тут уж мое преимущество перед лесным пророком».
Многоточие отбивает пропущенное слово, не озвученную вслух мысль. Неназванную правду. В чем преимущество? - не досказано. Почему так важно «не знать», сохранять надежду и открытость будущему?
И тут, словно следующая глава в книге, в качестве продолжения - или ответа - вспоминается совсем другое стихотворение.
***
Почему мы исчезаем,
превращаясь в дым и пепел,
в глинозем, в солончаки,
в дух, что так неосязаем,
в прах, что выглядит нелепым, -
нытики и остряки?
Почему мы исчезаем
так внезапно, так жестоко,
даже слишком, может быть?
Потому что притязаем,
докопавшись до истока,
миру истину открыть.
Вот она в руках как будто,
можно, кажется, потрогать,
свет ее слепит глаза...
В ту же самую минуту
Некто нас берет под локоть
и уводит в небеса.
Это так несправедливо,
горько и невероятно -
невозможно осознать:
был счастливым, жил красиво,
- но уже нельзя обратно,
чтоб по-умному начать.
Может быть, идущий следом,
зная обо всем об этом,
изберет надежней путь?
Может, новая когорта
из людей иного сорта
изловчится как-нибудь?
Все чревато повтореньем.
Он, объятый вдохновеньем,
зорко с облака следит.
И грядущим поколеньям,
обожженным нетерпеньем,
тоже э т о предстоит.
/1985/
При всех отличиях это стихотворение воспроизводит ту же структуру, что и в «Подмосковной фантазии»: непредсказуемое вторжение судьбы в человеческую участь; беспомощность и малость человека, который заведомо лишен возможности «по-умному начать»; и все тот же образ «всевидящего ока», чутко держащего нас под прицелом («Он, объятый вдохновеньем, зорко с облака следит»).
Еще один объединяющий мотив - финал стихотворения:
«И грядущим поколеньям,
обожженным нетерпеньем,
тоже э т о предстоит».
Опять в итоговой, обобщающей точке стиха появляется пропуск «имени». Вместо самого, казалось бы, важного - лишь замещающее слово «э т о». Значимость замены, отсылка к неназванному смыслу оттеняется пробелами, выделением слова из строки.
Правда, божественный «взгляд свысока» в стихе не только оценивающий (как глаз ворона), но и любящий. Бог словно одаряет человека неизвестностью. А когда тот теряет открытость, его уводят. Докопаться до истины, решить, что «знаешь», - утратить восприимчивость. И слово «э т о» в финальной строчке стихотворения воплощает тот атом пустоты и непредсказуемости, без которого жизнь заканчивается.
Получается, что, отказываясь давать определение, оставляя пробел на месте итога, поэт помогает жизни длиться. Такой вот парадоксальный окуджавский ответ: НЕ сказать «своего» слова - значит, дать возможность следующим поколениям искать его дальше. Самоограничение - как основа творчества и роста (не только своего или других поэтов, но и жизненного). А ответ действительно парадоксальный, потому что традиционный взгляд на творчество скорее видит в нем «фонтанирование», чем добровольный отказ.
Еще одно стихотворение, глубинно связанное с темой ворона и войны, называется «Мой карандашный портрет». Хотя сами образы и исходный мотив трансформированы тут до неузнаваемости.
***
Шуршат, шуршат карандаши
За упокой живой души,
Шуршат не нашуршатся,
А вскрикнуть не решаться.
А у меня горит душа,
Но что возьмешь с карандаша:
Он правил не нарушит
И душу мне потушит.
…Последний штрих, и вот уже
Я выполнен в карандаше,
Мой фас увековечен…
Но бушевать мне нечем,
И жилка не стучит в висок,
Хоть белый лоб мой так высок,
И я гляжу бесстрастно
Куда-то все в пространство.
Как будет назван тот портрет?
«Учитель», «Каменщик», «Поэт»,
«Немой свидетель века»?..
Но мне ли верить в это?
Я смертен. Я горю в огне.
Он вечен в рамке на стене
И премией отмечен…
…да плакать ему нечем.
/1962/
Обращаясь к этому стихотворению из 1991 года (когда была написана «Подмосковная фантазия»), то бишь скользя по нему тем самым «взглядом свысока», присущим мифическому ворону, улавливаешь в этих стихах и общие точки пересечения.
Грифель карандаша напоминает хищный клюв ворона. А нацеленный на героя взгляд рисовальщика развивает тему смертного «приговора». Превратить живого, кричащего, плачущего героя в карандашный набросок, в застывшее «произведение» - значит умертвить его. Недаром позирование художнику сразу погружает лирического героя в мысли о смерти: «Я смертен. Я горю в огне». Само описание рисунка воссоздает образ покойника: «За упокой живой души», «белый лоб мой так высок», «гляжу бесстрастно».
И опять возникает финальное многоточие:
«Он вечен в рамке на стене
И премией отмечен…
…да плакать ему нечем».
Что там - в этой пустоте, в промежутке между премией и слезами? Какие невысказанные мысли и переживания? Какая тайна, недоступная старательному рисовальщику?
Все то, что поместилось в паузе, отбитой точками, можно выразить лишь непостижимым словом «воскресение». Убитая душа («за упокой живой души») в последних строках оживает. Ведь только живое - и об этом говорится на протяжении всего стиха - может плакать, болеть, гореть. И только живой может ПОЖАЛЕТЬ омертвевшее изображение, посочувствовать ему.
Другой пример финального многоточия - в ответ на попытку умертвить душу «всезнанием» и «окончательной правдой» - перемещает нас еще ближе к началу: из 1960-х в 1950-е гг.
***
Не пробуй этот мед: в нем ложка дегтя.
Чего не заработал - не проси.
Не плюй в колодец. Не кичись. До локтя
всего вершок - попробуй укуси.
Час утренний - делам, любви - вечерний,
раздумьям - осень, бодрости - зима...
Весь мир устроен из ограничений,
чтобы от счастья не сойти с ума.
/1959/
Поначалу может показаться, что первые две трети стиха произносятся от лица героя. С перечисленными истинами не поспоришь. Все в них здраво и мудро. Отстоялось за столетия. И лишь финал наводит на подозрение, что в этом стихотворении присутствует двое говорящих - звучат два разных голоса.
Постепенно понимаешь: истины, перечисленные в стихотворении, - это то, что СЛЫШИТ лирический герой, а не говорит. То, что вкладывает ему в уши культурная традиция сразу на всех ее уровнях: от фольклорного («ложка дегтя», «не плюй в колодец») и от библейского языка заповедей («Не кичись») - до бытового и будничного здравого смысла («чего не заработал - не проси», «час утренний - делам»).
А через многоточие - рождается ответ лирического героя. Последние две строки - итог его единственного и неповторимого опыта. Реальность живой души, не скованной никакими догмами, но признавшей в них смысл.
«Весь мир устроен из ограничений,
чтобы от счастья не сойти с ума».
Парадоксальным образом, именно после открытия своей внутренней истины, герой может принять и остальные - чужие и внешние для него. Признать их право и достоинство. А в промежутке - в паузе между строчками - сохранить неназванное «имя» своего Бога. Источник сумасшедшего счастья, которое не отнимут видимые ограничения. Ни для каких посягательств недоступную свободу.
Я вовсе не хочу сказать, что опущенное - подразумеваемое - в приведенных стихах Окуджавы слово - это именно «свобода». Но свобода заключается в самой возможности - прислушиваться и заново находить то, что им не озвучено.
В стихотворении «Почему мы исчезаем?» неизвестность воспринята как подарок человеку от Бога, источник наших поисков и надежд. Паузы в стихах Окуджавы - подарок читателю. Опыт того чудотворного молчания, в котором всегда есть шанс встретиться с непостижимым, но несомненным смыслом своего существования.
Если об этом чуде где-то и сказано прямо, то, наверное, вот здесь:
«Как много, представьте себе, доброты
В молчаньи, в молчаньи…»
----------------------------------------------
(будет ли продолжение, не знаю; пока такое же многоточие…)