Языком старинных грамот

Jun 24, 2013 00:24

А вот интересно, добрызгались ли до вас мои слёзы?

Потому что, конечно же, я пошла вчера читать те самые пятьдесят аксаковских страниц о Шишкове, о которых упоминалось в короткой энциклопедической справке об АС, - и хохотала именно что до слёз: потому что обычные мои упоминания слёз от смеха, рассказы о памперсах и тому подобных реакциях на смешное это всего лишь фигуры речи...

Нет, я конечно же и правда хохочу басом, я и правда могу упасть на колени от смеха, иной раз и слёзы от смеха текут (от памперсов пока бог миловал), но чаще всё это говорится мной лишь для красного словца... но не вчера - вчера я действительно утирала слёзы, хохоча и постанывая (а порой даже подвывая) от наслаждения.

Потому что сами увидите - но только не говорите, что я вас не предупреждала.

Итак, я пошла к Аксакову - ничего не подозревая и совершенно не ожидая там встретить что-то особенное (и уж конечно какую-нибудь хулу на Шишкова - Сергей Тимофеич человек порядочный, обстоятельный... - ну несколько эпизодов знакомства, ну какие-то встречи, разговоры, - и наверняка не на почве этимологии, - что ещё?).

Вначале ничто и не предвещало: молодой человек знакомится с мэтром, которого обожал издалека, а потом довелось приблизиться к кумиру, - уж сколько таких случаев описано и в науке и в литературе...

Да что далеко ходить: я сама при первой встрече с Галиной Васильевной дрожала мелкой дрожью и стучала зубами от осознания невозможного счастья: неужели бывают иные пространства филологии, нежели тесное и душное, неразмышляющее школярство, неужели я пойму высокий этот язык подлинной науки? (Как известно, - сказала ГВ на первом заседании кружка «Поэтическое слово», - в стихотворении выделяются разные уровни: фонетический, лексический, синтаксический, морфологический, метрический, ритмический... как вы думаете, какой уровень здесь является ведущим? - и прочитала цветаевское к Пастернаку: Рас-стояния: вёрсты, мили... - КОМУ известно? кто и когда говорил нам об этом? и неужели НАМ - и МНЕ - когда-нибудь станет «как известно»?)

«Напрасный будет труд, если я захочу дать понятие о том, что происходило в моей голове и моём сердце, когда я воротился домой, расставшись с моим внезапным другом Казначеевым [племянником Шишкова - примечание моё]. Какую ночь провёл я в ожидании утра, в ожидании свидания, знакомства с Александром Семёнычем Шишковым! Я представлял себе его каким-то высшим существом, к которому все приближаются с благоговением. Живя в Петербурге, я постоянно желал и надеялся со временем как-нибудь его увидеть, но возможность личного и близкого знакомства никогда не входила мне в голову. Не могу сказать, чтоб я от неожиданного осуществления того, о чём не смел мечтать, пришёл в восхищение, в восторг, которому весьма легко предавался. Конечно, я чувствовал радость, но подавляемую изумлением и какою-то неопределённою боязнию. Тогда я не умел объяснить себе странного моего чувства; но, может быть, это было безотчётное опасение найти в действительности не то, что создало и украсило моё горячее воображение и так искренно, давно полюбило молодое сердце. Я был чистый сангвиник: живой, вспыльчивый и в то же время застенчивый, или, вернее сказать, конфузливый до того, что мог совсем потеряться, мог лишиться на ту минуту употребления языка или заплакать. Хотя я конфузился преимущественно в женском обществе или незнакомом и многочисленном, но кабинет Шишкова представлялся мне страшнее всякой аристократической гостиной - и опасность сконфузиться, показаться дураком бросала меня в озноб и жар. Будучи всегда скромного о себе самом мнения, я добросовестно спрашивал себя: “Что же есть во мне замечательного, достойного обратить внимание такого человека, как Шишков? Не совестно ли заставить его перервать свои важные труды и заниматься мною? Что я стану отвечать, когда он спросит о моих литературных занятиях? Не отвечать же ему, что в университете я издавал письменный литературный журнал вместе с Александром Панаевым? Что я написал стихи к “Зиме” и “Соловью” или перевёл “Пигмалиона и Галатею”? Вот если б как-нибудь заставили меня читать, то, может быть, моё чтение понравилось бы Шишкову; в Казани все были в восхищении от моей декламации и игры на театре... Но как же это сделать?.. Подобные детские мысли осаждали всю ночь мою горячую голову. Я уснул уже к утру и целым получасом опоздал приехать к Казначееву».

Шишков повёл юношей в кабинет и... два часа читал им поэму Шихматова, переплетённую с белыми листами, исписанными множеством его собственноручных отметок, замечаний и объяснений.

Дальнейшие встречи происходили примерно так же, только почтительные слушатели постепенно превратились и в собеседников...

...Потому что жизнь АС заключалась в беседах о родной литературе и языке - и ими полностью покрывалась и исчерпывалась:

«Тут узнал я, что дядя его, этот разумный и многоучёный муж, ревнитель целости языка и русской самобытности, твёрдый и смелый обличитель торжествующей новизны и почитатель благочестивой старины, этот открытый враг слепого подражанья иностранному - был совершенное дитя в житейском быту; жил самым невзыскательным гостем в собственном доме, предоставя всё управлению жены и не обращая ни малейшего внимания на то, что вокруг него происходило; что он знал только учёный совет в Адмиралтействе да свой кабинет, в котором коптел над словарями разных славянских наречий, над старинными рукописями и церковными книгами, занимаясь корнесловием и сравнительным словопроизводством; что, не имея детей и взяв на воспитание двух родных племянников, отдал их в полное распоряжение Дарье Алексевне, которая, считая все убеждения супруга патриотическими бреднями, наняла к мальчикам француза-гувернёра и поместила его возле самого кабинета своего мужа; что родные его жены (Хвостовы), часто у ней гостившие, сама Дарья Алексевна и племянники говорили при дяде всегда по-французски...».

«Между тем время шло. Я привязался всею душою к Шишкову и хотя никогда не слыхивал от него ласкового слова, но видел из выражения его глаз, слышал по голосу, как он был доволен, когда я входил к нему в кабинет. Нечего и говорить, что с первой минуты нашего знакомства я стал искать благосклонности старика с таким жаром и напряжённым вниманием, с каким не искал во всю мою жизнь ни в одной женщине. Это делалось бессознательно с моей стороны, но все окружающие замечали мои поступки и нередко смеялись мне в глаза; сама тётка говаривала, что я влюблён в её мужа и волочусь за ним изо всех сил. Я конфузился, но продолжал держать себя по-прежнему».

Вы знаете - вот я точно так же смотрела на Галину Васильевну во всё время нашего - такого короткого! всего около восьми лет, причём реального только четыре и четыре в переписке после отъезда ГВ, - и такого бесконечного: целых восемь лет неслыханного счастья - общения и бесед о русской литературе и языке и о мировом искусстве с выдающимся, незауряднейшим человеком...

Я ловила напряжённым взором и напряжённым слухом малейшее её дыхание, малейшее движение глаз - потому что понимала, что никогда до и никогда после уже мне не будет как известно без неё...

Никогда я не «волочилась» так ни за одним мужчиной, потому что - да разве ж сравнить наслаждение от горних полётов над бескрайними пространствами родного языка и культуры с попытками усвоить «узелковое письмо», читая наскальные рисунки?

И с Шишковым бы я точно так себя вела - прекрасно зная, что (в отличие от ГВ, помнившей всех по именам) АС не запомнил бы, кто это такая - Тамара Владимировна:

«Наконец, вышло из-под спуда моё уменье читать или декламировать. Казначеев с родственниками, Хвощинским и Татариновым, которые так и остались навсегда его роднёй [это были приятели Казначеева, которых он отрекомендовал как родственников, чтобы их приняли в доме Шишковых, - тщетная предосторожность: их и без того приняли бы - прим. моё], наговорили о моём чтении тётке и Хвостовым, и меня стали просить прочитать что-нибудь. Я стал читать: чтение всем понравилось, и тётка один раз за обедом вдруг обратилась к мужу и сказала: “А ты, Александр Семёныч, и не знаешь, что Сергей Тимофеич большой мастер читать?”. Шишков, конечно, не знал, то есть слышал, да забыл, как меня зовут, и я приметил, что он старался вспомнить: кто это такой Сергей Тимофеич? Я поспешил вывесть его из недоумения и сказал, что очень желаю прочесть ему что-нибудь, и, обратясь к Дарье Алексевне, прибавил, что Александр Семёныч сам превосходно читает и что я боюсь его суда».

Да и повезло Аксакову меньше - он всего три года (даже меньше трёх лет: с конца 1808 до половины 1811-го) ходил к своему учителю на обеды, а потом уехал в Оренбургскую губернию и виделся с Шишковым редко, наездами, то в Москве, то в Петербурге, с перерывом в несколько лет.

«Наступил день, или, лучше сказать, ночь, назначенная для сожжения великолепного фейерверка, какого давно не видали в Петербурге, а многие говорили, что никогда такого и не бывало. Его устроили на судах, расположенных на якорях вдоль по Неве, против Зимнего дворца. Шишков имел небольшую, человек на двадцать галерею, или балкон, в Адмиралтействе, откуда почти так же хорошо было смотреть, как из дворца. Хотя тётка посердилась, что дядя не умел себе вытребовать лучшего помещения, но делать было нечего; она взяла свои меры и пригласила гостей столько, сколько могло поместиться.
<...>
Вся наша компания, которую бог знает почему Кикин называл Цизальпинской республикой, то есть я с братом и Казначеев с мнимыми родственниками, обедали в день фейерверка у Шишковых; вечером, вместе с ними, отправились в Адмиралтейство и заняли благополучно свою галерею. Но увы! все предосторожности тётки не послужили ни к чему: званые гости съехались, но вслед за ними стали являться незваные; Шишков не умел отказывать, и скоро стало так тесно, что мы едва лепились на лестнице, нарочно приделанной с наружной стороны здания. Фейерверк уже начался, как приехала одна дама, очень уважаемая Шишковыми, заранее ими приглашённая, но опоздавшая. Пробиться сквозь толпу, стоявшую даже около лестницы, а потом взойти на лестницу - не было никакой возможности. Узнав об этом, Шишков сошёл вниз, чтоб провести гостью; кое-как он сошёл с лестницы, но не только провесть даму - он сам уже не мог воротиться назад. Шишков успокоился невозможностью и пустился в разговоры с своей гостьей... о чём бы вы думали? о том, что весьма смешно толкаться и лезть в тесноту, чтоб посмотреть на огненные потехи, и что нелепо подражать французским модам и одеваться легко, когда на дворе стужа (а дама была очень легко одета). Собеседница бесилась, посылала мысленно к чёрту старого дурака славянофила (как она после сама рассказывала), но должна была из учтивости слушать его неуместные рассуждения; наконец, терпение её лопнуло, и она уехала домой. Шишков, оставшись один, попытался взойти на галерею, но на второй ступеньке стоял широкоплечий полковник Карбонье, который на все просьбы и убеждения старика посторониться не обращал никакого внимания, как будто ничего не слыхал, хотя очень хорошо слышал и знал Шишкова. Наконец, мы услыхали его голос и все четверо, пустив в авангард десятивершкового Хвощинского, бросились на выручку дяди, успели пробиться и взвели его на лестницу. Он не видал половины фейерверка; но всего забавнее было то, что он не узнал нас и нам же рассказывал на другой день, что “спасибо каким-то добрым людям, которые протащили его наверх” и что “без них он бы иззяб и ничего бы не видал”. Эти добрые люди были Казначеев и я».

«Здесь кстати рассказать забавный анекдот и пример рассеянности Александра Семёныча, который случился, впрочем, несколько позднее. Я пришёл один раз обедать к Шишковым, когда уже все сидели за столом. Мне сказали, что дядя обедает в гостях и что он одевается. Я сел за стол, и через несколько минут Александр Семёныч вышел из кабинета во всём параде, то есть в мундире и в ленте; увидев меня, он сказал: “Кабы знал, что ты придёшь, - отказался бы сегодня обедать у Бакуниных”. [М. М. Бакунин был губернатором в Петербурге - прим. в книге.]

Я просиял от радости, а тётка поучительно и строго возразила: “Всё пустое, Сергей Тимофеич обедает у нас три раза в неделю, а тебя насилу дозвались Бакунины; я думаю, ты уже с год у них не обедал, сегодня же старший сын у них именинник...”, - и дядя смиренно побрёл в переднюю. Минут через двадцать, только что мы хотели встать из-за стола, как вдруг является дядя. Все удивились. “Что с тобой?” - спросила тётка. “Вообразите, - отвечал Александр Семёныч, - приезжаю, а они уже почти отобедали и назвали таких гостей, с которыми я даже не кланяюсь: господ N. N. и N. N. Дайте мне чего-нибудь поесть”. Он сейчас очень проворно переоделся и сел за стол. Тётка с дамами, племянниками и молодыми людьми встали, а мы с Казначеевым остались: есть дяде решительно было нечего. Между тем тётка сейчас воротилась из гостиной и, сказав мимоходом своему супругу: “Это какой-нибудь вздор; никогда у Бакуниных не бывают N. N. и N. N; и могут ли Бакунины позвать вместе с тобой людей, которые тебя терпеть не могут”, - отправилась в переднюю и начала свои розыски. По следствию оказалось, что дядя, садясь в карету, вместо Бакуниных приказал ехать к Воронцовым, у которых он никогда не бывал. Ничего не замечая, он вошёл в переднюю, где официант доложил ему, что господа почти откушали и скоро встанут из-за стола. Шишков удивился и, проворчав: “Да как же это, звали меня, да не подождали”, спросил: “Кто здесь?”. Официант назвал ему N. N. и N. N. Дядя ещё больше удивился и уехал домой. Тётка раскричалась, хотела было опять одеть своего супруга и отправить к Бакуниным; но дядя на этот раз упёрся и, встав из-за стола, разумеется, совершенно голодный, сказал, “что он уже пообедал” - и пригласил нас с Казначеевым в кабинет, обещая прочесть что-то новое. Тётка ещё больше расшумелась... тут досталось и славянским наречиям, которыми всегда набита голова Александра Семёныча, и нам с Казначеевым, которые из угождения толкуют с ним об этих пустяках, для чтения которых он не хочет ехать к Бакуниным, где, наверное, не обедают и ждут дорогого гостя. В заключение она прибавила, что теперь бог знает что подумают все их друзья и враги, узнав об этом самом неприличном посещении. “Да как в голову пришли тебе Воронцовы?” - “Да чёрт знает как: я об них и не думал”, - отвечал дядя и увёл нас в кабинет, где и прочёл нам мысли о русском правописании, против которых мы отчасти возражали. Всё это напечатано в 1811 году в числе “Разговоров о словесности”. Тётка принуждена была написать к Бакуниным, что по таким-то причинам муж её к ним сегодня не будет. В самом деле, посещение Шишкова, как нарочно сделанное не вовремя и некстати, произвело много недоумений и толков, потому что он приезжал к своему первому ожесточённому противнику, известному по своей особенной дружбе с французским посланником, а посланник недавно жаловался государю на печатные враждебные и оскорбительные выходки Шишкова против французов. Итак, посещение Александра Семёныча получило особое значение. Воронцов, подумав, что Шишков приезжал для каких-нибудь объяснений, счёл за долг на другой день отдать ему визит: свидание было презабавное. Скоро дело объяснилось и, украшенное добрыми людьми, долго занимало и потешало городскую публику».

Ну так господи! да какая разница, Воронцовы или Бакунины - чёрт их разберёт, если они все одинаковы и их много, а русская словесность единственная и ни на кого не похожая, и шесть тысяч цепочек из корнеслова тянутся за каретой:

«Шишков обыкновенно вставал поутру часов в семь зимою и в шесть - летом. Он прямо из спальни отправлялся в кабинет и не выходил из него (кроме двух присутственных дней в Адмиралтейском совете) до половины четвёртого, если обедал дома, и до четырёх часов, если обедал в гостях. После обеда немного дремал, сидя в креслах в своём кабинете, и потом что-нибудь читал до отъезда в клуб или в гости. Работая постоянно часов по восьми в сутки, он исписал громадные кипы бумаги. Я помню, что и та книга, в которую он вписывал слова малоизвестные и вышедшие из употребления, попадавшиеся ему в книгах священного писания, вообще в книгах духовного содержания, в летописях и рукописях, - что эта, так сказать, записная книга была ужасающей величины и толщины. Без преувеличенья можно сказать, что исписанных им книг и бумаг, находившихся в его кабинете, нельзя было увезти на одном возу...».

«Дядя вообще был не ласков в обращении, и я не слыхивал, чтоб он сказал кому-нибудь из домашних любезное, приветливое слово; но с попугаем своим, из породы какаду, с своим Попинькой, он был так нежен, так детски болтлив, называл его такими ласкательными именами, дразнил, целовал, играл с ним, что окружающие иногда не могли удержаться от смеха, особенно потому, что Шишков с попугаем и Шишков во всякое другое время - были совершенно непохожи один на другого. Случалось, что, уезжая куда-нибудь по самонужнейшему делу и проходя мимо клетки попугая, которая стояла в маленькой столовой, он останавливался, начинал его ласкать и говорить с ним; забывал самонужнейшее дело и пропускал назначенное для него время, а потому в экстренных случаях тётка провожала его от кабинета до выхода из передней. Впрочем, Шишков был всегда страстный охотник кормить птиц, и, где бы он ни жил, стаи голубей всегда собирались к его окнам. Всякое утро он кормил их сам, для чего по зимам у него была сделана форточка в нижнем стекле. Эта забава не покидала его и в чужих краях. В 1813 и 1814 годах, таскаясь по Германии вслед за главной квартирой государя и очень часто боясь попасться в руки французам, Шишков нередко живал, иногда очень подолгу, в немецких городках. С первого дня он начинал прикармливать голубей и приманивал их со всего города к окнам своей квартиры. Впоследствии, даже слепой, он выставлял корм в назначенное время ощупью на дощечку, прикреплённую к форточке, и наслаждался шумом от крыльев налетающих со всех сторон голубей и стуком их носов, клюющих хлебные зёрна. Я сам бывал свидетелем этого поистине умилительного зрелища».

«Не знаю за что, но император Павел I любил Шишкова; он сделал его генерал-адъютантом, что весьма не шло к его фигуре и над чем все тогда смеялись, особенно потому, что Шишков во всю свою жизнь не езжал верхом и боялся даже лошадей; при первом случае, когда Шишкову как дежурному генерал-адъютанту пришлось сопровождать государя верхом, он объявил, что не умеет и боится сесть на лошадь. Это не помешало, однако, императору Павлу I подарить Шишкову триста душ в Тверской губернии. Александр Семёныч, владея ими уже более десяти лет, не брал с них ни копейки оброка. Многие из крестьян жили в Петербурге на заработках; они знали, что барин получал жалованье небольшое и жил слишком небогато. Разумеется, возвращаясь на побывку в деревню, они рассказывали про барина в своих семействах. Год случился неурожайный, и в Петербурге сделалась во всём большая дороговизна. В один день, поутру, докладывают Александру Семёнычу, что к нему пришли его крестьяне и желают с ним переговорить. Он не хотел отрываться от своего дела и велел им идти к барыне; но крестьяне непременно хотели видеть его самого, и он нашёлся принуждённым выйти в переднюю. Это были выборные от всего села; поклонясь в ноги, несмотря на запрещение барина, один из них сказал, что “на мирской сходке положили и приказали им ехать к барину в Питер и сказать: что не берёшь-де ты с нас, вот уже десять лет, никакого оброку и живёшь одним царским жалованьем, что теперь в Питере дороговизна и жить тебе с семейством трудно; а потому не угодно ли тебе положить на нас за прежние льготные годы хоть по тысяче рублей, а впредь будем мы платить оброк, какой ты сам положишь; что мы, по твоей милости, слава богу, живём не бедно, и от оброка не разоримся”. Услыхав такие речи, дядя пришёл в неописанное восхищение, или, лучше сказать, умиление, не столько от честного, добросовестного поступка своих крестьян, как от того, что речи их, которые он немедленно записал, были очень похожи на язык старинных грамот. Дядя сейчас послал за Казначеевым и за мною. Нас не застали дома, и мы явились к нему уже после обеда. Старик ещё не простыл и с несвойственным ему даже наружным жаром и волнением рассказал нам всё происшествие и прочёл записанные речи. “Вы, пожалуй, подумаете, что я пораскрасил их слова, - прибавил он, - ну так слушайте сами”. Крестьян позвали, и дядя заставил их рассказать вновь всё, сказанное ему поутру. Крестьяне повиновались, и речи их (они говорили оба) оказались очень сходными с теми словами, которые записал Шишков. Он расспросил их кой о чём, подтвердил, чтоб их хорошенько угощали, и обещал на другой день написать письмо и отпустить домой. Он показывал своих крестьян Мордвинову и Кикину и заставлял повторять те же речи; но мне и Казначееву это не нравилось, и мы уговорили дядю никому более своих крестьян не показывать и отпустить поскорее домой. На третий день Шишков написал письмо, которого я не читал, но содержание которого состояло в том, что помещик благодарил весь мир за усердие, объявил, что надобности в деньгах, по милости царской, не имеет, и обещал, что когда ему понадобятся деньги, то ни у кого, кроме своих крестьян, денег не попросит. Выборных и дядя и тётка угощали по горло, чем-то подарили, облобызали и отпустили. Мы с Казначеевым были в восторге, но многие, в том числе и Дарья Алексевна, даже Мордвинов, находили такое бессребреничество излишним и неуместным. “Почему бы не положить, - говорили они, - лёгкий оброк, ничего не значащий для крестьян, когда сам помещик нередко нуждается в деньгах и часто не имеет свободного рубля, чтоб помочь бедному человеку? Да и за что же все другие крестьяне или работают на господина, или дают ему оброк, или платят двойные подушные, как казённые крестьяне, а эти ничего не делают? Это несправедливо, это должно производить ропот между соседними крестьянами” и проч. и проч. Без сомнения, всё это правда; но я полюбил Шишкова ещё больше.
[Впоследствии крестьяне упросили положить на них какой-нибудь оброк, говоря, что им совестно против других крестьян. Оброк был положен, разумеется, небольшой, да и тот собирался и употреблялся на их же собственные нужды. Вот как Шишков понимал помещичье право - прим. в книге]».

Я читала всё это упоительное великолепие вчера, с утра, смеялась, утирала светлые слёзы, неудержимо текущие от смеха, смешанного с умилением, потом дочитала, погуляла с Катюней, помыла ей лапки и пошла в магазин.

А возвращаясь обратно по любимой луговой тропинке (противоположная сторона улицы отделена от дороги широким газоном, по которому проложили две колеи автомобили жителей частных домов) и обдумывая этот лоскут - и вспоминая ГВ, - вдруг заплакала уже не светлыми и сладкими, а горчайшими слезами: кто бы взял меня сейчас за руку и увёл от всех оброков жизнебыта в кабинет с целым возом рукописей - чтобы обсудить язык старинных грамот...

Но нет никого рядом - безвидна и пуста дорога, по которой я иду одна, без Галины Васильевны или хотя бы Александра Семёновича, родившегося за 205 лет до моего рождения и умершего за сто восемнадцать...

«...Без преувеличенья можно сказать, что исписанных им книг и бумаг, находившихся в его кабинете, нельзя было увезти на одном возу, но, кажется, многие его учёные труды после его кончины, а может быть, ещё и при жизни, которая долго тлелась в его уже недвижимом теле, погибли без следа. Толстая книга и две тетради, писанные рукою Шишкова, через месяц после его смерти были случайно куплены сыном моим на Апраксинском рынке, где продают книги и рукописи на рогожках: это был “Корнеслов” и “Сравнительный словарь” славянских наречий. Продавец знал, что продаёт, и сам сказал моему сыну, что рукописи принадлежат Александру Семёнычу Шишкову, писаны им самим и что он купил в его доме все книги и бумаги, оставшиеся после покойного» [и всё равно даже после утраченного набралось восемнадцать томов; и не спешите осуждать Дарью Алексевну: она умерла раньше АС, и он женился вторично - на польке - прим. моё].

«Кто бы подумалъ, что мы, оставя сіе многими вѣками утвержденное основаніе языка своего, начали вновь созидать оный на скудномъ основаніи Францускаго языка? Кому приходило въ голову съ плодоносной земли благоустроенный домъ свой переносить на безплодную болотистую землю?».

«Французы прилѣжаніемъ и трудолюбіемъ своимъ умѣли бѣдный языкъ свой обработать, вычистить, обогатить и писаніями своими прославиться на ономъ; а мы богатый языкъ свой, не рача и не помышляя о немъ, начинаемъ превращать въ скудный. Надлежало бы взять ихъ за образецъ въ томъ, чтобъ подобно имъ трудиться въ созиданіи собственнаго своего краснорѣчія и словесности, а не въ томъ, чтобъ найденныя ими въ ихъ языкѣ, ни мало намъ не сродныя красоты, перетаскивать въ свой языкъ.
<...> Рабственное подражаніе наше Французамъ подобно тому, какъ бы кто увидя сосѣда своего, живущаго на песчаномъ мѣстѣ и трудами своими превратившаго песокъ сей въ плодоносную землю, вмѣсто обработыванія съ такимъ-же прилѣжаніемъ тучнаго чернозема своего, вздумалъ удобрять его перевозомъ на оный безплоднаго съ сосѣдней земли песку. Мы точно такимъ образомъ поступаемъ съ языкомъ нашимъ: вмѣсто чтенія своихъ книгъ, читаемъ Францускія; вмѣсто изображенія мыслей своихъ по принятымъ издревлѣ правиламъ и понятіямъ, многіе вѣки возраставшимъ и укоренившимся въ умахъ нашихъ, изображаемъ ихъ по правиламъ и понятіямъ чуждаго народа; вмѣсто обогащенія языка своего новыми почерпнутыми изъ источниковъ онаго красотами, растлѣваемъ его не свойственными ему чужестранными рѣчами и выраженіями; вмѣсто пріученія слуха и разума своего къ чистому Россійскому слогу, отвыкаемъ отъ онаго, начинаемъ его ненавидѣть и любить нѣкое невразумительное сборище словъ нелѣпымъ образомъ сплетаемыхъ».

«Вотъ нынѣшній нашъ слогъ! мы почитаемъ себя великими изобразителями природы, когда изъясняемся такимъ образомъ, что сами себя не понимаемъ, какъ напримѣръ: въ туманномъ небосклонѣ рисуется печальная свита галокъ, кои, кракая при водахъ мутныхъ, сообщаютъ трауръ періодическій. Или: въ чреду свою возвышенный промыслъ предпослалъ на сцену дольняго существа новое двунадесятомѣсячіе: или: я нѣжусь въ ароматическихъ испареніяхъ всевожделѣнныхъ близнецовъ. Дышу свободно благими Эдема, лобызаю утѣхи дольняго рая, благоговія чудесамъ Содѣтеля, шагаю удовольственно. Каждое воззрѣніе превесьма авантажно. Я бы не кончилъ сихъ или, естьли бы захотѣлъ всѣ подобныя сему мѣста выписать изъ нынѣшнихъ книгъ, которыя не въ шуткахъ и не въ насмѣшку, но увѣрительно и отъ чистаго сердца, выдаютъ за образецъ краснорѣчія.
Наконецъ мы думаемъ быть Оссіянами и Стернами, когда, разсуждая о играющемъ младенцѣ, вмѣсто: какъ пріятно смотрѣть на твою молодость говоримъ: коль наставительно взирать на тебя въ раскрывающейся веснѣ твоей! Вмѣсто: луна свѣтитъ: блѣдная геката отражаетъ тусклыя отсвѣты. Вмѣсто: окна заиндевели: свирѣпая старица разрисовала стекла. Вмѣсто: Машинька и Петруша, премилыя дѣти, тутъ же съ нами сидятъ и играютъ: Лолота и Фанфанъ, благороднѣйшая чета, гармонируютъ намъ. Вмѣсто: плѣняющій душу Сочинитель сей тѣмъ больше нравится, чемъ больше его читаешь: Элегическій авторъ сей побуждая къ чувствительности назидаетъ воображеніе къ вящшему участвованію. Вмѣсто: любуемся его выраженіями: интересуемся назидательностію его смысла. Вмѣсто: жаркій солнечный лучь, посреди лѣта, понуждаетъ искать прохладной тѣни: въ средоточіе лѣта жгущій левъ уклоняетъ обрѣсти свѣжесть. Вмѣсто: око далеко отличаетъ простирающуюся по зеленому лугу пыльную дорогу: мноѣздный трактъ въ пыли являетъ контрастъ зрѣнію. Вмѣсто: деревенскимъ дѣвкамъ на встрѣчу идутъ циганки: пестрыя толпы сельскихъ ореадъ срѣтаются съ смуглыми ватагами пресмыкающихся Фараонитъ. Вмѣсто: жалкая старушка, у которой на лицѣ написаны были уныніе и горесть: трогательной предметъ состраданія, котораго унылозадумчивая Физіогномія означала гипохондрію. Вмѣсто: какой благорастворенный воздухъ! Что я обоняю въ развитіи красотъ вожделѣннѣйшаго періода! и проч.».




...Я хочу жить долго-долго - чтобы успеть про- и перечитать (и заново осознать) всю русскую классику, и все труды по языкознанию, и все древнерусские и старославянские источники, и все этимологические словари, - вдоль и поперёк, с перекрёстными ссылками, с воспоминаниями и полемикой, с письмами всех ко всем, с записными книжками и старинными грамотами, - снятыми с дубовых и кипарисово-тюльпанных полок, в сафьяновых переплётах и с золото-серебряными застёжками, - и поднятыми с рогожек на земле, откуда они продавались на вес, по цене бумаги...

И пусть они не вспомнят - да и вообще не узнают моего имени-отчества, - главное чтобы мы их помнили.

Они высунули для нас в форточку ладонь с золотым зерном, нас уже не видя.

Но хотя бы шум наших крыл - они должны слышать...

Музыкальный киоск

image Click to view





© Тамара Борисова
Если вы видите эту запись не на страницах моего журнала http://tamara-borisova.livejournal.com и без указания моего авторства - значит, текст уворован ботами-плагиаторами.

девочка душа, Шишков, учителя и ученики, русский язык как иностранный, русский язык как родной, Телеман, русская литература, Галина Васильевна, музыкальный киоск

Previous post Next post
Up