Любовь Васильевна Шапорина - художник, переводчик с 5-ти языков, создатель первого в советской России театра марионеток. Дружила с Толстым, Шостаковичем, Пришвиным. Она пережила все волны террора, "блокаду Ленинграда" и всю жизнь вела дневник, ставший сегодня очень важным историческим документом.
Вот выдержки из дневника за 1930-й год.
«28 марта 1930 г.
Стоит записывать то, что рассказывают крестьяне. Молочнице написали из ее деревни Московской губернии, что там колхозники объезжают на тракторах деревни и забирают у мужиков последнее. У ее старика-отца был заготовлен для кур - больше у него ничего нет - мешок овса, и тот забрали, два рубля денег, он побоялся даже дочери написать, уже соседи дали знать, что старик совсем погибает. Она же говорит: “Мне один партиец говорил, что все будет по-старому, а в газетах только для иностранцев написано”.
Паша приехала из деревни (Псковская губерния) - продали корову и лошадь, бросили хозяйство, повсеместно дорезают скотину, бегут в леса, города - разорение полное. “Словно Литва-разорительница прошла”. Вспомнили псковские свою старину.
Один крестьянин поехал жаловаться в Ленинград. Когда он вернулся, то был арестован и отправлен неизвестно куда.
Ксения Эдуардовна Дешевова провела месяц (февраль) в Коктебеле. Там творилось совсем дикое. Так называемых кулаков обобрали и выслали в Феодосию, причем мужчин отдельно, женщин отдельно, детей также. Дул норд-ост - дети позамерзали, женщины рожали в дороге, т.к. высылали, не считаясь ни с чем. В городе свиданий несчастным не дали, начались эпидемии.
Что это? Право на безчестие, на проклятие? […]
Как ни было плохо Алене, когда я заходила в церковь помолиться перед распятием, я не могла не молиться за Россию. Когда я закрываю глаза и думаю о России, мне представляется она живым существом, с которого живого сдирают кожу, кровь хлещет. Такого разорения, такого наказания, конечно, Россия не переживала никогда, даже при татарах. Тогда можно было защищаться, геройски умирать, жив был дух, мог быть “злой город Козельск”, Китеж Божья Матерь накрыла Cвоим Покровом.
Кстати, Пришвин у Шишковых рассказывал (показывал снимки), как сбрасывали в Троицкой лавре колокола Годунова и других. Когда их уже свалили и вокруг толпились официальные лица, случайно подошел мужик, ничего не знавший об этом. Он остановился, долго и удивленно смотрел на разбитые колокола, потом взглянул наверх, понял. “Сукины дети”, - единственно, что он мог сказать. Я передавала это Щеголеву. “Ну, если это единственный протест русского народа, то это не страшно, надо все колокола снять, к чему они и кому нужны?” “И все церкви снимем за пятилетку, - добавил Павлуша, - кроме особо ценных в художественном смысле”.
20 апреля 1930 г.
«Вчера в поезде по дороге из города в соседнем отделении ехал пьяный. Неподалеку в уголке сидел священник. Пьяный начал к нему приставать грубо и гадко. Тот молчал и даже не шевелился - ведь “служители религиозных культов” вне закона. Но публика вступилась. Тогда он стал лезть ко всем. Последнее, что до меня донеслось: “У тебя мещанская и дворянская душа. Должóн я тебя психологически раскулачить! Что сказал Сталин!”
5 мая 1930 г.
Писателей отправляют бригадами в колхозы, совхозы, заводы и пр. смотреть, писать и вести культурную работу, на что ассигнуются большие деньги. Толстой ездит слушать лекции в Гипромез и летом едет на Урал на завод. Федин говорит: “Это кончится тем, что Госиздат попадет в окончательный тупик. Прельщенные деньгами, на это бросятся все, и к осени будет написано столько дряни, которую никто не будет ни читать, ни покупать”.
Мне чудится во всем этом грандиозный подкуп. И насколько наши gouvernants [правители] бездарны в смысле внутреннего хозяйства страны, настолько они собаку съели в подкупе и растлении нравов.
22 мая 1930 г.
Когда я бываю в Петербурге, то прихожу в положительно разъяренное состояние и мысленно ругаюсь самым непристойным образом. Шум, какая-то толпа ободранных, желтых, изможденных, озлобленных людей; на углах неистовые громкоговорители, которых никто не слушает, но которые оглушают и поставлены нарочно, чтобы сбить людей с толку. В магазинах ничего нет. Окна в кооперативах разукрашены гофрированной разноцветной бумагой, и все полки заставлены суррогатом кофе, толокном и пустыми коробками. На магазинах обуви объявления: сапог мужских, дамских, детских нет. Папирос нет, табаку нет, чулок для Васи нет, штопальных ниток нет, материи для обивки нет, в комиссионном магазине, казенном, на мой вопрос, есть ли простыни, барышня с презреньем ответила: от 30 рублей штука и дороже. К русскому обывателю, интеллигенту там относятся с презреньем, он ведь главным образом продает, где ему купить!
...
Ненавижу. Ненавижу беспардонную, звериную грубость, тупость, наглость, ни на чем не основанную. Ждут поезда, вернее момента, когда отворятся двери на платформу. И бросаются так, как будто им в спину стреляют из пулеметов. Не видят перед собой никого, готовы всё и всех смести - брбр, - и это дурачье околпачивают как хотят. Валяются на улицах, просто, без стеснения, без стыда. Это все ужасно. Ужасней, чем мы думаем.
Больно. Святая Русь!
16 июня 1930 г.
Можно ли жить в стране, обреченной на голодное вымиранье, можно ли жить среди тупых, мрачных, озлобленных людей, злополучной, голодной, обманутой черни, мнящей себя властительницей. Я слушала как-то в вагоне разговор двух молоденьких женщин: “У нашего поколения нет ни прошлого, ни будущего, одно тяжелое настоящее. Старшее поколение живет прошлым, воспоминаниями, оно видело хорошую жизнь. У нас же только служба, жизнь впроголодь и ничего лучшего впереди”.
...
Я была в мертвецкой. Это очень страшно. Но потом я поехала на Охту на кладбище, и люди, ехавшие в трамвае, были еще страшнее мертвецов. Желтые лица с кожей, туго обтягивающей кости, провалившиеся глаза, люди, отощавшие от долгого недоедания и обреченные на смерть. В 18-м, 19-м году было совсем другое и “смертники” были другие. Это были главным образом интеллигенты. Они были ошеломлены революцией, внезапно наступивший голод сразу сломил слабых. Люди пухли от голода. […] Теперь не то. Долгое недоедание высушило людей, и теперь хуже вид у рабочих. Они тоже желтые, но совсем высохшие, худые. С них сдирают под видом соревнования, ударничества и пр. девять шкур.
...
До какого крайнего банкротства должно было дойти государство, решившееся обречь своих жителей на такой голод во всех отношениях и вывозящее все вплоть до лука и чечевицы за границу. Какой это глубочайший позор! Все это рабочим объясняется строительством. Но зачем строить, когда работать некому? Вся эта ложь меня приводит в исступление, и до чего я презираю народ, который все это терпит. Он, очевидно, и не заслуживает ни лучшей жизни, ни лучшего правительства.
...
Сегодня я была в городе. Нигде нет никаких материй, никакого мыла, ничего съедобного, кроме Первой конной (колбасы), люди ходят из магазина в магазин с тупыми лицами. […]
Знакомая К. служила в Москве гидом и была приставлена к каким-то иностранцам, которым понадобилось купить кусок туалетного мыла. Обошли весь город и не нашли. Иностранцы были удивлены, а девица страшно сконфужена. Она отправилась в Наркоминдел, рассказала это, и ей дали наряд на мыло, которое она и передала своим иностранцам. Они опять удивились и стали допытывать ее, какими судьбами ей удалось достать это мыло. Узнав, в чем дело, они взяли да и написали благодарственный адрес в Комиссариат иностранных дел за доставленный им кусок мыла. Девице влетело, и, кажется, она лишается места.
Но что должен думать приезжий европеец о стране, в которой на 13-м году революции, в мирной обстановке обыватель не может себе купить куска мыла? Кому это нужно - вот что меня интригует».
9 сентября 1930 г.
Сейчас в сентябре более или менее стабилизировалось положение в том смысле, что как все исчезло, так ничего и нет. А то все исчезало постепенно. Был сахар, еще в марте продавался в кооперативах без карточек по 1 р. 65 коп. кило, потом по 2 р. 30, затем не стало, и сейчас на рынке он 7 р. Исчезло мыло, порошок для стирки, ситец, сапоги, какие бы то ни было; разменная монета. Когда приезжаешь в город, то потрясают очереди, все улицы уставлены народом. Иностранным туристам велено объяснять, что это стоит беднейшее население, которому все раздается безплатно.
24 сентября 1930 г.
Вчера заходила Катя и рассказывала очень занятно. Она служит в столовой на Средней Рогатке, и они обслуживают рабочих совхоза. В 10 часов утра к ним является целая партия в 150 человек: это субботник, работницы и рабочие с какой-то швейной фабрики в Петербурге, идущие выбирать картошку в совхозе, главным образом молоденькие еврейки, девицы с маникюром, в тоненьких туфельках, туфли и чулки мокрешеньки. Они шли пешком; вышли накануне после обеда, где-то ночевали, устали и промочили ноги.
Их представитель потребовал чаю для них и воды выстирать чулки, Катя направила их в канаву. Спели “Интернационал” и еще кое-какие песни, попили чай, обсохли, в двенадцатом часу пошли за полверсты в совхоз выбирать картошку. К 2 [часам] вернулись, попели, пообедали, отодвинули столы и стали танцевать. С ними был оркестр в 12 человек и баян. Потанцевали, попели и пошли картошку выбирать. В 6 часов поехали домой, на этот раз уж на поезде.
Представитель хвалился, что они набрали 50 мешков картошки за день. Во что же обошлись правительству эти 50 мешков? Пропущенный день на “производстве”, чай, обед и молоко. И кому это нужно: шум, реклама и ничего всамделишного. А картошка в земле, и овес до этих пор не убран. Одно сплошное очковтирательство, а зачем? Не пойму.
2 ноября 1930 г.
Сейчас люди не верят своей собственной тени, - а вдруг как она служит в ГПУ? В пятницу после ареста Е.И. я зашла вечером к Ш. Никого не было. Они очень милые люди, хорошие, вероятно добрые. Но говорить нам было не о чем. Я знаю, что он думает и что наболело у него, но он не говорит ни звука. Что он - меня боится, что ли? И это ощущение недоверия так противно, что не хочется больше никого видеть.
9 ноября 1930 г.
Перед праздниками, 7 и 8-го, пустили в продажу посуду, для людей первой категории, конечно. В городе бабы становились в очереди с ночи и в один день все расхватали. У нас в Детском всякий покупатель кастрюли, чугунка и т.п. обязан был купить ночной горшок, и все детскоселы ходили по городу, по другим очередям, вооруженные ночными горшками.
27 ноября 1930 г.
И мы еще думаем, что сами делаем свою историю. Те, которых теперь расстреливают, кому-то мешают для колонизации России. Это так же ясно, как простая гамма, и безконечно стыдно слышать улюлюканье интеллигенции и Подлейшего Максима [Горького]. Я раскрыла вчера газету, и мне просто стало дурно, и я расплакалась. Больше не буду читать, так как я не верю ни одному слову. Мы слепые котята, quantité négligeable [ничтожество (фр.)], а вокруг наших недр борются два мiра - Европа и Америка, так мне кажется. Кто раньше захватит. И чтобы к моменту захвата ни одного человека не осталось. Только чернь. Боже мой, Боже мой, Ты нас оставил, или это необходимый урок? Любовь к отечеству и народная гордость?
Тут хорошее описание жизни и судьбы автора:
https://www.kino-teatr.ru/teatr/activist/363222/bio/