Глядя на фронтовую фотографию отца своего с однополчанами его, не раз на этой мысли любой из нас, наверное, подловить себя сможет: хорошо, что они нашего нынешнего бытия уже не видят.
Не знаю лично человека по имени Евгений Мельников, но вот что он написал однажды, весьма созвучное упомянутой грустной мысли: "... счастье моих предков - не видеть всей этой напасти, бессмыслящей их веру, жертвы и труды".
Товарищ Мельников рассказывает, снабдив рассказ свой заглавием:
"НАШИ БОЛЬШЕ НЕ ПРИДУТ.
Мой отец умер в декабре 1991 года в 70-летнем возрасте от остановки сердца. За два дня до его смерти я приехал к нему в больницу, он впопыхах обнял меня и со страшной неуверенностью в голосе спросил: «Сынок, зачем мне дальше жить?»
Я, пойманный врасплох вопросом, за которым вдруг восстала вся его жизнь, честно сказал: «Не знаю». И он не знал. Поэтому, я думаю, через два дня и умер.
Он в 41-м ушел на фронт со студенческой скамьи, попал в окружение, потом вышел к партизанам, с ними воевал в брянских лесах, получил орден Красной Звезды и множество медалей. А в 43-м стал военкором, и совсем недавно я обнаружил в Интернете его заметку «Скоро придут наши», извлеченную кем-то из «Партизанской правды». И эта заметка, написанная еще нетвердой юношеской рукой, потрясла меня до глубины души, до слез.
«В холодной нетопленой комнате, кутаясь в лохмотья, жмутся дети к исстрадавшейся матери. Сухими, выплаканными глазами женщина смотрит сквозь разбитое окно на мертвую изуродованную улицу. Гладит по головкам голодных ребятишек и, чтобы не плакали они, в сотый раз повторяет: «Скоро придут наши»...»
Я вдруг загривком понял, почему мы победили в той войне. Была и битва под Москвой, остановившая план «Барбаросса», и Курская дуга, решившая исход войны, и еще много великих битв, но суть все же не в них. Даже если бы мы проиграли и под Москвой, и под Курском, все равно бы выиграли. Потому что миллионы людей думали и чувствовали так, как думал и писал мой папа. Эта его заметка была насквозь пропитана, и даже ощущение - написана единым духом, делавшим непобедимой нацию: что бы ни случилось, ни стряслось - наши придут!
И то, что они впрямь пришли и папины военные заметки оказались не брехней, а чистой правдой, в нем отлилось каким-то клеточным, неубиенным оптимизмом, с которым было бесполезно спорить.
Вера в этих «наших», синонимичных в его время советским людям, победившим фашизм, порожденный мировой буржуазией, до конца дней была самой твердой в нем. И когда пришла вся болтанка Горбачева, которой я сперва был воодушевлен, а потом разочарован, он с шуточным прикрытием его неистребимой веры говорил: «Ничего! Наши стоят под Тулой!» И чем больше я со своим фрондерством, не имевшим за спиной его Победы, спорил с ним, тем больше мне казалось, что они неким невидимым градом Китежем там и впрямь стоят…
Но вот и я достиг тех лет, когда надо иметь какой-то твердый Китеж за душой. Увы, он призрачен настолько, что с тем отцовским, большевистским и близко не сравнить. И еще я понял, в чем наше с ним главное различие. Он жил всю жизнь лучами завтрашнего дня, который по определению был для него лучше вчерашнего. А я, мы, живущие сейчас, все больше тянемся обратно к прошлому.
Вступив в коммунисты на войне, он называл впавшего в маразм генсека Брежнева «бровеносцем» и «гиббоном». Но верил, что это - наносное и наши как дембель, который по армейской поговорке неизбежен, все равно придут: «Чем чаще эти мумии менять, тем лучше! Наши уже на подходе!» Весь опыт его жизни говорил, что движемся мы к лучшему, и никакие перегибы, как извилины большой реки, не могут это отменить. А почему перегиб на перегибе, отвечал с присущим ему юмором: «Потому что идем неизведанным путем!»
Он родился в глухом селе на Ставрополье, да еще в том конце села, который назывался Непочетка. И в детстве самым большим чудом света для него стал «фимический» карандаш, подаренный ему за вспашку «конем» соседского огорода. А дожил до Гагарина, цветного телевизора; за круглые пятерки его, прикатившего в Москву с тощей котомкой, приняли в самый элитный тогда ВУЗ страны - ИФЛИ. «Вот это, - говорил он, - демократия, когда крестьянский сын имеет право на образование и любой пост в стране наравне с сыном министра!»
И вся его родня в Ставропольском крае, в Боксане, Нальчике, Грозном, по которой он меня провез однажды для наглядного урока, демонстрировала тот же рост. Всего за одно поколение на той периферии поднялись от керосиновой лампы до электронной; покрыли крыши вместо дранки рубероидом, потом шифером и железом; купили «тевелизоры», «моциклеты», холодильники; стали летать в Москву на самолетах - те, кто еще недавно не знал ничего быстрей конной упряжки и никого важней сельского попа. А тут еще сын Аньки с Непочетки Васька Росляков преподает в главном Московском Университете Ломоносова!
И когда мой дедушка растолковал моей малограмотной бабушке, кем стал в Москве ее сын, та от переизбытка чувств грохнулась на пол, еле откачали. И наши люди, получившие невиданные блага от советской власти, очень знали, за что воевали в ту Отечественную, на которой воевал и мой отец, и дед. Просто «за Сталина» никто бы с таким чрезвычайным героизмом воевать не стал.
Перед Сталиным отец преклонялся как перед величайшим гением, сделавшим страну великой, хоть и ценой невинных жертв. Но на его памяти в деревнях невинно гибло от голодной жизни и отсутствия врачей куда больше, чем от всех сталинских репрессий. У него самого умерли так трое старших братьев. Но он и не мыслил о возврате сталинизма, понимая его не как конечную, а как начальную, трагическую и великую, как всякое начало, точку развития идущей к лучшему страны. Он смотрел в будущее так, как смотрит в урожай крестьянин, с кровавыми мозолями вспахавший и засеявший его надел.
Но такого урожайного крестьянства у нас уже почти не стало, и жрем по преимуществу с чужих полей. И смотрим, как это ни парадоксально для не выходящей из реформ страны, все больше в прошлое. Одни - в советское, все больше кажущееся раем для его поклонников. Другие - в царское, третьи - в православную архаику, четвертые - в доправославное еще язычество.
И я, как ни тяну себя за уши в будущее, качусь душой в советское былое, где все же было больше равенства и братства, и музыки, и литературы, и научного прогресса, и свершений, внушавших любовь к Родине и веру в личное бессмертие. А в будущем кроме гниенья обожравшегося брюха, хоть убей, не вижу ничего.
Мой же отец до самого последнего даже не года, а месяца его жизни светлое будущее видел. И этим, безусловно, был счастливей моего.
Но в конце 91-го, положившем конец всему, за что он жил, для него пришел час самой тяжкой жизненной расплаты. Когда столкнулись лбами Ельцин и ГКЧП, он не был ни за ту, ни за другую сторону. Точным чутьем прожившего жизнь человека он сразу уловил, что Ельцин, чьим бесстрашием я восхищался поначалу - не сеятель и не строитель, а лишь отчаянно властолюбивый разрушитель.
Но и гекачеписты с их личной трусостью и сходством с прежними «гиббонами» - были тоже для него «не наши». А наши, которые согласно его вере должны были прийти на ключевом изломе, так и не пришли. И он со всей ужасной для искренне верящего очевидностью понял, что и не придут.
Самым презренным словом для него было «лавочники», всегда порождающие на конце фашизм. Он обожал Пушкина, Чайковского, читал со смаком наставления Мономаха и прочую историю родной страны. Но понял, что страна, за которую он воевал и жил, за которую воевали и жили Мономаховичи, Пушкины, Чайковские, закончилась. Настала страна лавочников. Но жить в такой стране он не хотел.
А потом, когда русских погнали, как какой-то сор, с Кавказа, я получил письмо от 90-летнего отцовского учителя, выброшенного из Грозного, куда его раньше отрядили обучать детей. Старый человек ничего не просил, просто делился горечью от всего того, что мой отец уже не застал и не увидел. Читалось это письмо - как из какой-то Нерчинской ссылки, хотя старик вернулся в свой же теплый Ставропольский край.
Но его выслали из той страны, которую он строил заодно с моим отцом. И я подумал: как хорошо, что мой отец не дожил до этого позора! До страны, в которой наши люди, победившие фашизм, снова очутились в положении женщины, которая в холодной комнате смотрит сквозь разбитое окно на улицу - но ничего уже не может сказать детям. Поскольку наши больше не придут.
Мы потому и пятимся, как раки, вспять, что сознаем: будущее нам ничем не светит и самое большое, чем мы можем успокоиться - не думать о нем вовсе. Как только проедим свои природные запасы, тут нам и конец: впрок ничего ж не заготовлено, поля не вспаханы и не засеяны, и сами орудия труда сданы во вторчермет.
Но жизнь не терпит пустоты, и если наши больше не придут, на нашу землю неизбежно придут не наши. Поскольку для нее все одинаковы: кто на ней трудится и сеет, того она и приемлет, тому и родит.
Этих чужих с каждым годом на родной земле все больше, их речь заполоняет наши улицы - как когда-то речь немецких оккупантов.
Но все равно отделаться от ощущения, что они - те же захватчики, которых моему отцу и деду удалось отбить когда-то, - не могу.
Да, счастье моих предков - не видеть всей этой напасти, бессмыслящей их веру, жертвы и труды. Но не придется ли моим потомкам собирать свои котомки на потерянной для них земле?"
***
Алёша, родившийся в 1978 году потомок трёх народов, ибо один дедушка его, - тот, что слева на фронтовом снимке в нижнем ряду, - белорус; второй,-тот, который дожил до счастья возиться с внуками, воевавший в гражданскую с контрой, а в Отечественную с немецкими и японскими фашистами, - русский; одна бабушка - тоже русская, а другая - украинка, - он, уже взрослый мужчина, наблюдая события на Украине, вспоминает детское и тоже повторяет сию грустную мысль:
"Бабушка Оля это мама папы. Она была очень терпелива. Я был непоседлив, кучеряв, любил мультики и сад. У бабушки Оли уже видимо не доставало возможности ухаживать за таким огромным садом, поэтому он диковато зарастал за исключением тропинок, которые протоптали соседи повадившиеся срезать дорогу. Прохожих было удобно пугать. Целенаправленно я занимался этим редко, странно, потому как до сих пор весело. В саду я сидел на вишне, невысокой удобной и вкусной. Вишня текла пахучей смолой, которую бабушка использовала как канцелярский клей. Заклеивала конверты. Сидеть я там мог долго, минут 30, для малых лет это много, а остальное время я превращал дом, сад, посадки кукуруз всяких, шикарную клумбу, соседских птиц, кусок улицы и быт бабушки Оли в хаос. Иногда она блокировала меня едой, крупные вареники рдеющие кисло-сладкой вишней в фирменных объемах "порция начинающего исполина", но этого было мало. Поэтому она мне читала книгу про седого капитана, либо в большой прохладной комнате со строго глядящим Шевченко, либо на жаркой веранде. Капитан был эпичен, слушать про него было очень увлекательно, в процессе выразительного перевода бабушка уставала и плавно переходила на просто чтение. Слушал с открытым ртом, никакого дискомфорта от украинского языка не испытывал...
Как ужасно, что жизнь проходит, как хорошо, что бабушка Оля не видит нынешнего безумия".
А ещё сегодня 3 июля. В 1941 году Сталин, выступая в этот день по радио, откровенно признавая смертельную для СССР опасность, был уверен в победе, однако. Его вера в пролетариев Советского Союза себя оправдала. А мы, выходит, можем лишь вздохнуть грустно, перефразируя великого поэта: были люди в его время, - богатыри, не мы.