Первое отчетливое мое политическое воспоминание - лето, август, ночь. Поезд стоит на какой-то кавказской станции, на вокзале работает радио и передает: "выполняя просьбу чехословацких трудящихся, объединенное командование Стран Варшавского Договора приняло решение о вводе войск Организации на территорию Чехословацкой Социалистической Республики, для обеспечения покоя и безопасности чехословацкого народа, для защиты завоеваний социализма". Женщина в путейской робе спрашивает у мужчины: "Что теперь, война?"
Написал и понял, что нет, не первое, были и более ранние, как раз о войне. Только совсем туманные, как сквозь дымчатое стекло...
Взрослые (родители? дедушка с бабушкой? скорее они, у них был коротковолновый приемник, а глушение на Западной Украине неэффективно) слушают напряженно что то про какую-то Новую Землю. И у них на лицах - страх. Первый страх на лице взрослого, который я запомнил.
И "забавное" - воспитательница в детском саду (то есть это Москва, не Украина, и я с родителями) не разрешает ловить ртом капли пошедшего дождя: "Не смей, они атомные!"
Я вот подумал. Советские люди ведь знали все о концепции "многократного взаимного уничтожения" (да даже генсеки ЦК заклинали "в атомной войне победителя не будет"). Но если на Западе страх перед Окончательной войной породил практически всю современную музыку, инициировал сексуальную революцию, радикально перестроил литературу и кинематограф - в СССР тема гибели человечества в атомной войне была абсолютным, предельным цензурным табу. И это при том, что некоторые соответствующие западные романы и фильмы импортировались и переводились, а их творцы назывались "прогрессивными художниками" и "друзьями СССР, защитниками дела мира" (почему советские люди не задавали вопрос "а можно ли советскому человеку быть защитником дела мира и другом СССР, а точнее, куда девались что делалось с теми, кто их задавал - я расскажу как-нибудь в другой раз). Так вот, дано: величайший коллективный страх человечества после Великой Чумы; на Западе получивший разрядку в форме художественной рефлексии, в СССР - загнанный внутрь, запрещенный к публичному обсуждению (повторюсь, при том, что сам ФАКТ высокой вероятности Атомного Апокалипсиса запретным не был). Мы знаем, как это повлияло на человека Запада, а как - на советского?
Мне кажется, повлияло и очень важно и сильно; те выводы, которые советский человек сделал из упомянутого выше факта - читаются в его поведении в последующие годы и десятилетия.
Прежде всего, это осознание привело в внутренней делегитимации главной опоры советского строя (главной - аж до наших дней) - победы во 2 мировой войне как урока обязательной солидарности с Государством. "Пришла беда - забудем распри, сплотимся вместе, мы же русские/советские, и наши усилия увенчаются победой, немцы не изнасилуют наших жен и сестер, наоборот, это мы их изнасилуем, и вот Победа, и жизнь налаживается,
"А прошло ведь, гад, всего полсотни лет, А уж каждый третий сыт-обут-одет".
Так вот, все это перестает работать. Очень важно, что жизнь при этом как раз налаживается - годы "великого атомного страха" - это годы самого быстрого роста уровня и качества жизни в СССР.
Бесполезно и бессмысленно болеть за победу своей команды, если победы не будет. Можно не бояться, что негры в форме морпехов США изнасилуют дочек, если дочки (да и морпехи) все равно сгорят в огне, что
ярче тысячи солнц. А с другой стороны, совершенно не нужно проходить через болезненную (морально и, учитывая ревнивый характер дамы, физически) процедуру утраты любви и привязанности к Софье Власьевне: жизнь налаживается, "каждый третий сыт-обут-одет", хрущевские квартиры, каждое утро начинается с сообщений об успехах советских космонавтов и Луноходов. Когда я пошел в 1 класс, мы месили грязь, с наступлением вечера на улицу не совались, а ближайший магазин (в деревянном бараке) напоминал - ассортиментом и типажами лиц - фильм "Место встречи изменить нельзя". В 7 класс я ходил по асфальтированной аллее, окруженной цветниками. Такой стране было за что быть благодарным.
Но - важно - это было чувство, прямо противоположное тому, с которым вчерашние дети раскулаченных и репрессированных выстраивались в очереди у военкомата в 41-м. "Моя страна, в горе и радости, но особенно в горе" - сменилось на "моя страна, потому что дает мне радость".
Это было не настроение каких-то диссидентов, наоборот. Все поведение советского народа, как только радость поутихла, а потом для государства пришла серьезная беда - было именно таким: "не полопаешь - не потопаешь, подыхать вместе с вами мы не подряжались". И напрасно печальники СССР думают, что "если бы народ знал, что это настоящая война на уничтожение, он бы... как в 41-м..." Нет: как раз этого-то и не было бы тем более, это было коллективное решение, принятое всем народом до одного - как только запахнет настоящей войной - спасайся кто может.
* * *
В год "братской помощи ЧССР" мне исполнилось 11. Я не помню, как я оценивал это тогда, да и оценивал ли? Но годом позже, тоже летом, в поселке Лазаревское, где мы с матерью снимали комнату-конурку, я взял в библиотеке (вероятно, военного санатория, где был отец) свежий номер "Невы" с "Обитаемым островом". Я прочитал роман, не отрываясь, за несколько часов. И вот что я почувствовал тут - помню хорошо:
- это про нас;
- это правда;
- я доживу и увижу, как вспыхнут пламенем и умолкнут навсегда генераторы Поля;
- и будь что будет - Максим прав, а Странник [Экселенц] нет.
Тут важно, что у меня была более чем образцовая семья: родители - члены Партии, карьеристы (в хорошем смысле слова), отец - офицер (военный ученый), дед - персональный пенсионер, с карьерой партийного аппаратчика, директора отделения Госбанка в южноукраинской области, а о его делах на Западной Украине я и сейчас не имею достаточного представления (ну, в СБУ, полагаю, имеют). При этом - никакой грязи; не было, скажем, загранок и связанных с этим фарцы и стукачества. Каким-то загадочным образом я перескочил в своем восприятии социальной жизни через десятилетия приспособления к новой жизни - к тому, как эта грядущая новая жизнь воспринималась дедом в 1917-м. Так, помню, что на надутые щеки парторгов, вещавших о "нарастании кризисных явлений в ЧССР", я отвечал - себе самому, а иной раз и вслух - вы так говорите, будто это что-то плохое, неужели кризис, пусть требующий введения войск Организации Варшавского Договора, хуже, чем застой, сон и болото? (Смешным образом, к самой оккупации я относился позитивно - надо значит надо, такое, значит, горькое лекарство против кризиса). Парторги, разумеется, выигрывали у меня этот спор на раз - советские люди страстно полюбили тогда впервые в жизни трех поколений увиденную стабильность - МОЯ квартира (а не погонят с этого барака на другой конец города, а то и страны), МОЯ работа (три года барщины отпахал после вуза или техникума, и свободен - выбирай себе работу сам, безо всякого приказа правительства, это ввели только-только, в 1956 году), у многих даже - МОЯ ЗЕМЛЯ ("родина", которую продал ради гаража герой одноименного рязановского фильма). И никакие бредни про кризисы и прочие социальные эксперименты нафиг были советским людям не нужны. Вот только не думали парторги, как скоро им эта победа отольется горючими слезами...
В 71-м я впервые узнал, что есть такие люди, которые "едут". В школе, в которую я перешел в том году, у каждого второго уехали родственники или близкие друзья, и это было темой постоянных разговоров. Что характерно, саму эту тенденцию я воспринял тоже через "левую" призму: как побег из застоя к новой, неустроенной, пусть и худшей, жизни, в молодую страну из успевшей состариться в неполные 55.
В 74-м я вышел из школы и пришел в университет уже, в общем, законченным антисоветчиком. Это мне так "помогла" идеологическая зачистка школы, которая как раз в это время происходила. Мне скорее не нравились взгляды одноклассников и многих учителей - на современную мировую политику, на Революцию, на многое другое (тут я порой оставался почти один против всех) - но их оппоненты были настолько очевидно хуже по всем человеческим качествам, и настолько очевидно могли проводить их в жизнь только силой силы, а не силой убеждения... Поневоле отпадали все сомнения, кто тут по большому счету прав.
Ну а взрослая советская жизнь - это на самом деле такой ненаписанный триллер - для того, кто хоть на миллиметр отступает от предписанной и промаркированной дороги (на самом деле это ведь постоянная завязка многих лучших триллеров - как человек изо дня в день ходит по одной и той же дороге, садится в один и тот же поезд, а однажды сходит с тропы, и тут...) Ну а я, разумеется, уже на первом курсе был вполне готов юркнуть в кусты, как проводник отвернется. Помню, однажды мы с приятелем отодвинули похожую на остальные деревянную панель стены, и за ней открылась потайная лестница, ведущая в спецхран библиотеки 14-го этажа ГЗ (у приятеля была знакомая в том спецхране). Мы сидели за железным шкафом и читали газеты - советские газеты, всего-то 3-5-летней давности, но уже изъятые, часть уже объявленной несуществующей истории. Вот так ты можешь проходить мимо неприметной панели и не знать, что если ее отодвинуть - откроется лаз в ужасное. Надо инстинктивно держаться осевой - и тогда никогда не увидишь, какие люди рулят процессом за нарисованным занавесом, изображающим Советскую Науку.
Мне, видимо, крупно повезло: я числился слишком безобидным для того, чтобы мной занялись Органы напрямую, но уже перерос уровень комитета комсомола. Хотя - один раз меня из политической передряги (очень серьезного доноса) вытащил за уши очень достойный человек, профессор нашей кафедры и член Партии, имевший право присутствовать на рассмотрении комсомольского дела и запугавший членов курсового бюро до колик, так что они от меня отвязались. А тут я, к своему счастью, из универа ушел, забив на рекомендацию в аспирантуру (да она бы была зарублена в комсомоле, я так думаю).
В мае, кажется, или июне 1980 года нас с женой и тещей угораздило попасть в кинотеатр "Энтузиаст", на фестиваль польского кино, аккурат на вайдовского
"Дирижера". Этот фильм буквально пронизан электрическим напряжением невозможности продолжения лжи и насилия. Выходя из зала, я сказал - "не пройдет и полугода, как советская власть в Польше рухнет".
Годом позже, в самодеятельном лагере московских математических школ на эстонском хуторе, после долгого спора, навеянного бодрой песенкой
В Мавзолее, где лежишь ты, нет свободных мест.
Рядом в зале заседает Сто двадцатый Съезд
я предложил своему сверстнику, ныне профессору математики израильских и американских университетов, пари - не будет никакого 28 Съезда (тогда прошел 26-й). 27-й еще успеет, а 28-го не будет. Дальше случилось многое - история попыталась притормозить (попыткой подавления польской революции, андроповскими облавами и зачистками), потом вприпрыжку бросилась догонять, устроив пресловутые гонки на катафалках - как известно, 28 съезд состоялся, но уже после лишения КПСС статуса правящей партии, и очень скоро ее запретили.
Но формально - я так и не знаю, кто выиграл то пари.
С этого места, пожалуй, начинается общая история - а может и не история, а современность.