Моя необъяснимая тяга к мемуарам дореволюционного времени стоила мне уже немалых денег, и я уже научилась сдерживать себя в книжных, но иногда такие книги сами лезут мне в руки и достаются бесплатно, как недавно у родителей. Родительская библиотека имеет одно удивительное свойство: казалось бы, все давно известно и изучено вдоль и поперек - ан нет, каждый раз находится какая-нибудь книжка, не замеченная раньше. В этот раз я извлекла книгу старинного вида, купленную мамой в конце 80-х в Берлине за 9 восточных марок. Автор - Вера Андреева, дочь писателя Леонида Андреева, о котором я, к стыду своему, из этой книги в первый раз и узнала.
По содержанию - это та же тема жизни в дореволюционной России и затем бегства из нее, на которую я уже прочитала сколько вариаций, преимущественно авторов из дворян, и все были изданы уже в наше время. Эта же книга была написана и вышла ещё в 1980-х, и речь идет не о дворянке, хотя и из состоятельной семьи. Идеологическая цензура, пройдя через книгу, настолько очистила ее от какой-бы то ни было историко-политической подоплеки, что если не знать историю, можно было бы подумать, что семья эта покинула свой дом и уехала из России (точнее, Финляндии, которая до революции входила в состав Российской империи) просто так, чтобы попутешествовать по Европе. Хотя втречаются и более явные «кивки» в сторону советской идеологии, так что в итоге трудно понять, насколько искренней была Вера Андреева в своем отношении к правящему режиму.
Но оставим в стороне политику, главное в книге вовсе не это, а настолько сочное, яркое и «вкусное» описание детства, что собственные полузабытые детские ощущения вдруг проявляются, нарастают и шепчут восторженно в согласии с автором: «да, это правда, правда, правда». Главный ностальгический мотив всей книги по сути своей невыразимо печальный, но пропущенный через призму счастливого, неунывающего детства и оптимистичной юности, он в итоге создает ту удивительную смесь радостного и грустного, веселого и скучного, счастливого и трагичного, из которой и составлены все наши реальные жизни.
В процессе чтения я приклеивала к наиболее понравившимся местам желтые бумажки, пока вся книга не стала похожа на сборник законов перед экзаменом по праву. Вот некоторые:
Странная вещь! Когда на меня находит минута прозрения и я вижу себя со стороны, вся моя жизнь представляется мне тоже происходящей на ступеньках этой самой летоисчислительной лестницы. Вот детство: каждый год стоит выразительно и четко на своей ступеньке. Он кругл, велик, его можно прямо-таки осязать, щупать. У каждого года детства свое лицо, которое не спутаешь ни с каким другим.
От десяти лет, с чуть заметным уклоном вправо, но неудержимо и стремительно вверх, годы юности доходяти к цифре двадцать - тут начинается уже легкий туман, годы не так отчетливы, не так выпуклы, они начинают сливаться в однообразную мглистую полосу. Тридцать! Немного тревожно звучит эта цифра - детство далеко позади, юность прошла - наступила пора ответственной зрелости. Годы отклоняются ещё больше вправо, ещё больше они сливаются в туманную полосу - их с трудом отличаешь друг от друга. И промежуток между цифрами тридцать и сорок делается куда меньше, и не так стремительно ступеньки ведут вверх. Сорок зажигается сигнальным огнем - это уже опасность, она близко, неплохо бы притормозить слегка, приостановиться, бег времени делается слишком каким-то заметным, стремительным. Все больше тумана на дороге, чуть светят сквозь мглу сигнальные огни десятилетий.
И вот, бродя по предпраздничным улицам Берлина и с жадным любопытством рассматривая витрины магазинов (особенным вниманием пользовались кондитерские, ещё издали одурявшие нас необыкновенно сладким ароматом шоколада, кофе и ещё чего-то невообразимо вкусного), мы увидели сделанные из шоколада фигурки разных зверей и предметов. Особенно поразили наше воображение шоколадные слоны - темно-коричневые, с шоколадной же большой корзиной над балдахином на спине, в корзине конфеты, завернутые в разноцветную фольгу, а на них - роскошно одетый магараджа. На шее слона около головы, с ушами, похожими на гигантские лопухи или ревеневые листья, сидел полуголый погонщик в чалме и с палочкой в руках. Вот такого слона надо купить маме!
Мы робко толкаем зеркальную дверь магазина, колокольчик мелодично звенит над головой, и мы с холода окунаемся в теплый, насыщенный ароматом шоколада воздух, такой густой, что его, казалось, можно было резать толстыми сладкими ломтями и жевать, глотать... и даже продавать. Вокруг такое великолепие, что мы теряемся и только молча разеваем рот: тут и пальмы, и обезьяны, и целые поместья с домом, прудом и гусями - все из чистого шоколада. А продавец называет какую-то страшную, прямо-таки астрономическую сумму, от которой мы совершенно никнем, шатаемся и пятимся к дверям.
Некоторое время мы идем молча, все ещё вдыхая божественный запах, которым пропиталась наша одежда в магазине. Вдруг Тин останавливается.
- Мы будем копить! - восклицает он.
Я бурно соглашаюсь.
И вот мы ходим пешком, откладываем мелочь в копилку. Мы даже пробовали не есть гимназических завтраков, но это оказалось выше наших сил.
Увы, время бежало, а наших сбережений не хватало на покупку маминого слона. Мы были в отчаянии: неужели наша мечта - купить слона, такого милого, во всех деталях рассмотренного, почти родного, - не осуществится?
В итоге мы склоняем головы, идем к маме и просим у нее денег. Мама подозрительно оглядывает наши виноватые фигуры.
- Для чего? - спрашивает она.
Мы мнемся, кряхтим.
- У нас не хватает немного, - наконец говорит Тин, отворачиваясь от маминых пронзительных глаз. - Мы копили, но у нас не хватает...
- Немного... - прибавляю и я.
- Сколько же все-таки? И для чего? - спрашивает мама уже гораздо мягче с чуть заметной улыбкой, которую мы, однако, сейчас же видим, - она наполняет наши души радостью, и Тин уже гораздо тверже называет сумму. Мы пристально следим за эффектом. Мама слегка удивляется, но все же ласково спрашивает: - Так много денег? Для чего? Ну, тут уж приходится прошептать коснеющим языком: - На подарки…
Мама подходит к письменному столу и вынимает деньги. Мы сразу видим, что их гораздо больше, чем нужно для покупки слона.
Мы сияем, протягиваем одновременно руки - мама вкладывает бумажки одному и другому. Мы дуэтом бормочем: - Спасибо, - поворачиваемся и вылетаем из комнаты. Последнее, что я вижу, это темные глаза мамы, лучащиеся смехом, - уж очень синхронно мы произвели все эти действия.
Как странно: мечты о недосягаемом слоне, разглядывание его через стекло витрины, предвкушение покупки - все это запечатлелось у меня в памяти гораздо ярче, чем сам процесс покупки и одаривание родственников. Ожидание, сомнение, страх, надежда, казалось бы, беспокойные и далеко не радостные чувства, на самом деле составляют то самое счастье, которое мы вечно ищем и никак не можем найти. Сам момент достигнутого счастья невозможно запечатлеть - он мимолетен, хрупок и, к сожалению, так бессознателен… Ведь когда думаешь: вот это и есть твое счастье, удержи его, запомни, - такая именно мысль как раз доказывает, - такая именно мысль как раз доказывает, что счастье, о котором идет речь, не настоящее, а какое-то вымученное, а потому и не полное.
В памяти сглаживаются неприятности, забываются обиды, даже горестные минуты жизни обесцвечиваются и тускнеют со временем, но дружный этот, неудержимый, дурацкий хохот вспоминается ярко, живо, с какой-то радостной, счастливой благодарностью. Сама молодость, беззаботная и ликующая, встает из-под пепла забвения и играя веселит душу, трогает тайные ее, казалось бы, одеревеневшие, струны, и они снова звучат юностью и счастьем. Неловко признаться, но для меня этот наш стихийный, беспричинный хохот остался самым трогательным, самым живым воспоминанием о волшебном городе Венеции. А какая горячая нежность к тем, кто смеялся вместе с тобой, какое блаженное сознание взаимного понимания и любви! И благодарности за минуты разделенного счастья, которое ведь тоже - не разделенное другим - не может быть полным…
Я еду в Париж! Опять Вильсоновский вокзал, знакомый до того, что, наверное, я с успехом могла бы сидеть в справочном окошке и разъяснять путешественникам, когда и с какой платформы пойдет скорый поезд в Вену, в Рим и в Париж. Вот он стоит у платформы, у него длинные пульмановские вагоны, с занавесочками на опускающихся окнах, в которых видно, как пассажиры закидывают свои баулы, чемоданы, несессеры и шляпы на веревочные сетки полок, снимают пальто и плащи, вешают их на крючок у окна и со вздохом облегчения - как же, ничего не забыто, на поезд не опоздали, ничего не потеряли! - высовываются из окон, - приунывшие было провожающие, надолго потерявшие своих дорогих из виду, оживляются несколько театрально и лихорадочно придумывают хоть какой-нибудь завалящий сюжетик для разговора, но, кроме разных междометий и стереотипных, набивших оскомину наставлений, предупреждений, напоминаний, вроде таких, как: «Пишите! Телеграфируйте приезд! Не забудь - курица в сумке! Котлеты поскорее съешьте!» - ничего придумать не могут. Пассажиры только кивают и украдкой смотрят на часы - знакомое состояние отъезда, когда одна половина существа уже отделилась и живет своей собственной жизнью, не похожей ни на покидаемую, ни тем более на будущую, - там, куда едешь. Совершенно особенное состояние, как бы вне времени и пространства, когда вдруг больше не надо спешить, что особенно странно после сумятицы сборов. Не надо больше сожалеть о покинутых близких, и не дай бог жалеть о том, что не было сказано таких-то и таких-то слов, - сказанное на прощание слово будет долго звучать в ушах сквозь шум и покачивание вагона, и кто знает, не нахлынут ли в душу поздние сожаления о том, кого покидаешь так бездумно, о том, без кого не жизнь тебе будет и там, в том прекрасном далеке, куда ты от него убегаешь...
Молодость не любит долго печалиться, не любит подолгу вникать и сочувствовать чужой судьбе, - печальные картины, как будто бы невнимательно, поверхностно замеченные, откладываются, однако, в памяти как в некий альбом для семейных фотографий, наслаиваются одна на другую накрепко, фиксируются, и может настать час, когда человек начнет листать свой памятный альбом, и фотографии прошлого оживают, шевелятся, разговаривают призрачными голосами, улыбаются, плачут горькими, незабытыми - незабываемыми слезами.
В любви к Италии есть что-то конкретное, ее можно выразить словами, объяснить - почему и за что любишь, - а та любовь необъяснимая, ни на чем осязаемом не основанная, что-то из области сказок и преданий, где «на неведомых дорожках следы невиданных зверей», - только там могут жить эти невиданные звери, только среди этих тихих озер, поросших у берега тростником, - вокруг их стеблей легкий прохладный ветерок рябит немного поверхность серебристо-серого озера, зыбкие тени от деревянных мостков струятся по сероватой воде, маленькие волны чуть слышно чмокают о борт привязанной к мосткам лодки… Простенькая, серенькая картинка, и нельзя ничем объяснить, почему она дороже усталому сердцу всех ярчайших красок юга, знойного сияния жгучего неба.