Jul 03, 2015 22:50
Сегодня, в День Независимости США, хочу предложить своим читателям текст, который уже некоторое время ожидал какого-то подходящего случая для публикации. Дальше ждать, мне кажется, уже некуда, и я не вижу лучшего способа отпраздновать очередную годовщину независимости США, чем поразмышлять над наследием Декларации Независимости и попытаться сравнить это наследие с идеями, оставившими не менее глубокий след в истории человечества: с идеями Французской революции.
"мнокабукаф (очень много!)"
Краткое содержание. Для Западной культуры главным наследием Французской Революции стало не насилие, чинившееся во времена Террора, а социал-демократические принципы государства социального благоденствия и определение «позитивных» социальных и экономических прав как неотъемлемой части понятия равенства: эти понятия сейчас принимаются как нечто само собой разумеющееся во всех либерально-демократических обществах. Каково же наследие Американской Революции? Каждое либерально-демократическое общество, также, признает и «негативные» права, которые были впервые сформулированы в ходе этой революции, т.е. представление о том, что каждая личность должна быть защищена от определенных посягательств и действий государства. Это представление также практически повсеместно распространено в Западных демократических обществах. Также повсеместно распространено и представление о верховенстве закона. Французская революция не выработала концепции независимого суда. В наше же время идея того, что республика не может существовать без системы внутренних ограничителей, является основополагающей для любой современной демократии.
Давайте перенесемся на 225 лет назад, в тогдашние пригороды Парижа.
Вокруг одной из бывших крепостей собралась разгоряченная толпа, упорно пытавшаяся раздобыть оружие и порох. Бастилия на тот момент была практически пуста. В ней содержалось всего семеро заключенных: стариков, сидевших там уже давно и, судя по рассказам, чрезвычайно разраженных всем этим шумом и гамом снаружи. Четверо из них сидели там за подлог, двое считались «опасными сумасшедшими» и один был аристократ с преступными наклонностями, некий граф Юбер де Соляж. Место это было грязное во всех смыслах этого слова. Всего за десять дней до описываемых событий оттуда перевели в другое место заключения печально знаменитого маркиза де Сада.
Комендант Бастилии, Бернар-Рене де Лоне, пытался вести с нападавшими переговоры, но те проявили нетерпение, захватили внешний двор тюрьмы и перерубили цепи подъемного моста, ведущего во внутренний двор. Во всей этой сутолоке и толчее один из нападающих был задавлен до смерти. Началась перестрелка. Относительно того, кто первым открыл огонь, источники расходятся во мнениях (например, Томас Джефферсон, бывший в то время в Париже, утверждает, что первыми начали стрелять солдаты гарнизона Бастилии), но толпа, испугавшись возможной ловушки, совершенно озверела, и в результате развернулась настоящая бойня, в которой приняли участие и дезертиры из Французской Национальной Гвардии.
Де Лоне, в надежде положить конец насилию, в пять часов вечера призвал прекратить огонь и предложил свои условия капитуляции. Они были отклонены. Понимая, что гарнизон более удерживать крепость не в состоянии, он открыл ворота во внутренний двор и сдался.
То, что произошло вслед за этим, стало символом Французской Революции. Де Лоне схватили и приволокли в городской ратуше, подвергая по дороге мучениям и оскорблениям. После того, как он был зверски избит и вскричал: «Довольно! Убейте меня!» - ему нанесли несколько ударов ножом, а затем его голова была отпилена и надета на острие копья. Затем эту отрубленную голову пронесли по улицам всем на обозрение. Источники расходятся в оценке количества жертв того дня, но доподлинно известно, что трое офицеров гарнизона Бастилии были убиты, а двое солдат - растерзаны толпой.
Это событие отмечается во Франции как La Fête nationale, то есть, национальный праздник, День взятия Бастилии. Это событие было вызвано к жизни не торжественными речами и не голосованием в парламенте, а спонтанным восстанием населения Парижа против правительства. Именно здесь берет свое начало романтический миф Французской Революции, воспетый на протяжении столетий художниками и политиками как великое восстание народа против своих угнетателей.
Теперь давайте отмотаем назад еще 13 лет и мысленно перенесемся в Филадельфию 1 июля 1778 года. Там происходило нечто совершенно другое.
В здании Законодательного Собрания штата Пенсильвания проходило заседание Континентального Конгресса. Обсуждался вопрос, внесенный в повестку дня представителем штата Вирджиния Ричардом Генри Ли: о разрыве всех связей с Великобританией. В результате голосования Пенсильвания, Южная Каролина и Делавар проголосовали против. Делегация штата Нью-Йорк воздержалась, поскольку не имела инструкций по данному вопросу. «За» было отдано девять голосов, что означало, что резолюция была принята на заседании комиссии.
На следующий день, 2 июля, тот же самый вопрос был поставлен перед всем Конгрессом. Южная Каролина изменила свою позицию и проголосовала за отделение. То же самое сделал Делавар. Делегация Нью-Йорка снова воздержалась, в то время как голоса делегатов от Пенсильвании разделились: трое против двух проголосовали за отделение. Таким образом, решение было принято. Два дня спустя, 4 июля, Конгресс одобрил официальную формулировку Декларации Независимости, и она была разослана в типографии для публикации и последующего распространения.
Независимость от Великобритании стала не результатом народного восстания, а кульминационной точкой длительной и тщательной парламентской процедуры. Две разные истории. Два разных национальных праздника. Две очень различные революции.
Две различные революции, вдохновленные одними и теми же идеалами.
Да, они были очень различны, это так. Но ирония заключается в том, что обе эти революции черпали свое вдохновение в одних и тех же идеалах: свобода, равенство и обеспечение прав народа.
Томас Джефферсон стремился к свободе ничуть не меньше, чем Максимилиан Робеспьер. Патрик Генри ничуть не менее, чем аббат Сийес, верил в то, что источником власти является народ, и что народ имеет право на самоуправление. Джордж Вашингтон, так же, как Сен-Жюст, считал, что нравственность - это достояние республиканцев, и именно от нее зависят судьбы свободы. Но все они вкладывали в эти понятия совершенно различный смысл.
Мне кажется, самым лучшим путем к пониманию того, чем различаются эти революции, является понимание того, чем отличаются эти идеалы. Они представляют собой как бы окна, позволяющие заглянуть в самую душу этих революций, пролить свет на надежды и чаяния того времени. Они помогают, также, понять, почему столь часто мы наблюдаем на Западе дискуссии относительно того, что именно имеется в виду под свободой, равенством и правами человека.
Если выбирать то, в чем именно выражено наиболее фундаментальное философское отличие Американской и Французской революций, пожалуй, имеет смысл сконцентрироваться на понятии «естественного порядка», т.е. того, что иногда называется «природой вещей».
Для американцев естественный порядок был вполне реален. Он заключался в том, что все люди в равной мере наделены Творцом определенными естественными правами: такими, как право на жизнь и свободу. Опираясь, главным образом, на мысли Джона Локка, они полагали, что задача государства состоит в том, чтобы защищать эти права.
Свобода также существовала естественным образом, и ее нужно было защищать от потенциальных попыток подчинения, исходящих, главным образом, от правительств или от воли большинства, которая может попытаться лишить отдельную личность индивидуальных неотъемлемых прав. Некоторые мыслители воспринимали естественный порядок вещей как в целом благотворный. Другие, подобно Томасу Хоббсу, считали, что при таком порядке жизнь человека является «грязной, скотской и короткой»(с).
Все это представляло собой сложный баланс между оптимизмом эпохи Просвещения со свойственной ему верой в Разум и основательным скептицизмом по поводу природы человека, столь свойственным протестантизму. Свобода воспринималась главным образом как отсутствие принуждения («негативное» право), а права личности трактовались как нечто, изначально существующее в естественном порядке вещей, что следовало только обнаружить при помощи Разума, а не изобретать и утверждать постановлениями правительственных комиссий.
Для французов все выглядело совершенно по-другому. Они представляли себе новый порядок вещей как общество, в котором все будут естественным образом любить друг друга и заботиться друг о друге, но все это было возможно лишь в том случае, если все дурные законы и неразумные обычаи будут полностью уничтожены.
Эта идея пришла к французам от швейцарского философа Жан-Жака Руссо, который считал, что человек по природе своей добр и способен существовать в состоянии полной социальной гармонии, если только это существование не будет подвержено развращающему воздействию цивилизации. В своем чистом и природном состоянии народ обладает всей полнотой власти. Он не может совершить никакой ошибки. Именно поэтому противостоять народу немыслимо. Такое противостояние равнозначно противодействию самому принципу добра. Руссо прямо заявлял: «Те, кто противостоят общей воле [народа - прим. авт.], будут принуждены к этому, то есть их силой заставят быть свободными»(с).
Таким образом, свобода трактовалась как «позитивное» право, которое должно было быть навязано обществу силой. Народ в этом случае уподоблялся как бы абсолютному монарху, правящему через своих трибунов, не терпящему никакой оппозиции и ревниво относящемуся к любому возможному посягательству на свою власть. Старая идея самодержавия монарха была во время Французской Революции перенесена на народ, давая ему (в лице его революционного авангарда) право на диктатуру.
Все остальные различия в идеях Американской и Французской революций проистекают из различия этих двух философий.
Рассмотрим хотя бы идею равенства. Для американцев это означало главным образом равенство всех перед законом. Когда Джефферсон писал в Декларации: «Мы исходим из той самоочевидной истины, что все люди созданы равными и наделены их Творцом определенными неотчуждаемыми правами, к числу которых относятся жизнь, свобода и стремление к счастью»(с), он имел в виду то, что люди равны в обладании этими законными правами. Он не имел в виду то, что все люди равны друг другу в талантах, заслугах, материальном положении или социальном статусе. Имелось в виду, что они, именно в силу того, что они люди, имеют равные права отстаивать свои интересы и следовать своим мечтам без вмешательства правительства или других людей.
В своих «Федералистских бумагах», статье №10, Джеймс Мэдисон четко пояснил, что французская идея всеобщего и полного равенства была ему совершенно чужда. Он писал: «Те, кто составляет политические теории, ошибочно считали, что низведя человечество до абсолютного равенства в политических правах, можно тем самым полностью уравнять и ассимилировать людей во всех отношениях: в их мнениях, в их благосостоянии и в их страстях»(с). Мэдисон не видел в человечестве никакой единой воли. С его точки зрения общество представляло собой собрание личностей с разнообразными мнениями и интересами, чьи естественные свободы подлежали защите со стороны правительства.
Французская идея равенства - égalité - один из официальных лозунгов Французской Республики. Эта идея представляет собой довольно специфический взгляд на свободу. С этой точки зрения свобода является коллективной и представляет собой выражение всеобщей воли, и, поскольку она не определяется с точки зрения индивидуума, то наиболее полным отражением такой свободы является именно полное равенство масс. Полностью свободным можно быть лишь находясь в гармонии с волей народа, что и есть состояние равенства.
Это предполагает, что любое волеизъявление должно быть равным, иначе в чем смысл его всеобщности? Если позволить каждому члену общества отличаться от других по статусу, мнению или интересам, то люди не будут объединены единой волей, верно? Как сказал Сен-Жюст в самый разгар Террора: «Личное счастье и личные интересы - это насилие над социальным порядком. Вы должны забыть самих себя... Единственное спасение - это общественное благо»(с).
«Общественное благо» - это еще один синоним коллективной свободы, которая подводит нас к третьему лозунгу Революции, fraternité (братство), призыву к национальному единству. Празднование первой годовщины штурма Бастилии, названное Праздником Федерации, проходило на Марсовом Поле в 1790 г. и ничуть не походило на описанное Виктором Гюго празднование в «Отверженных». Это был массовый митинг во славу революционного братства и во славу единства французской нации. Оно воплотило в себе объединение французских идей свободы и братства, слившихся воедино. Свободные граждане должны были соединиться как равноправные партнеры в единой французской нации.
Но этот страстный порыв к единству содержал в себе и парадокс. Все нации (и наша в том числе) высоко ценят свое единство, но это чувство может перехлестывать через край. Страстное желание братского согласия привело к насилию и розни.
Один из членов партии жирондистов, выслушав свой обвинительный приговор во время Террора пошутил, что для него и его товарищей остался только один выход: провозгласить «единство нашей жизни и неотделимость нашей головы»(с). Вот именно! Нет ничего более деструктивного и разъединяющего, чем попытки единения путем насилия.
Понятие «братства» оставило в истории идей и политических двоякий след. Во-первых, оно породило идеологии популистских национализмов, которые в течение двух последующих веков бурлили по всей Европе, а, во-вторых, в своей экстремальной форме оно привело к созданию тоталитарных демократий ХХ века.
Все описанные различия в интерпретации свободы, равенства и единства привели к тому, что американцы и французы выработали совершенно разные представления о правительстве.
Радикально различные представления о правительстве.
В Америке революционеры стремились к созданию правительства, включавшего в себя системы сдержек и противовесов с тем, чтобы не допустить тирании большинства. Во Франции они стремились создать однокамерную законодательную власть, обладающую абсолютными полномочиями и - в крайних своих проявлениях - не терпящую никакой оппозиции со стороны судебной власти.
В Америке праваличности рассматривались в их «негативном» проявлении по отношению к государству: они должны были сохраняться государством, а - в некоторых случаях - и от посягательств государства. Во Франции они рассматривались в их «позитивном» проявлении, фактически являясь законодательно закрепленными идеалами, которые государство должно было создавать и воплощать в жизнь.
Над этими двумя столь различными подходами к правам, возможно, стоит немного поразмыслить отдельно. Американский «Билль о Правах» фактически провозгласил свободу гражданина от своего государства. В нем было закреплено, что именно государство не имеет права делать по отношению к гражданину. В частности, там оговаривалась недопустимость необоснованного обыска и выемки, двойной ответственности, жестоких и необычных наказаний, преследований за религиозные убеждения и так далее.
Французская «Декларация Прав Человека и Гражданина», с другой стороны, закрепляла идеалы гуманизма. Это была декларация не только о том, какие цели ставятся перед государством, но и о том, какие условия государство должно создать для своих граждан с тем, чтобы этих идеалов достичь. Каждое право гражданина сопровождалось соответствующей обязанностью по отношению к обществу.
Граф де Мирабо принадлежал к "первой волне" французских революционеров, и его взгляды впоследствии полностью затмил радикализм. Он предупреждал об опасности подобного подхода: в 1789 году и писал, что «Ограничения, превентивные меры и обусловленность приводят к тому, что права подменяются обязанностями»(с). Другими словами, обязанности по отношению к обществу вышли на первый план по сравнению с правами личности. В качестве прав теперь выступали требования, которые государство предъявляло к народу, поскольку революционное государство рассматривалось как эквивалент самого народа.
Однажды мне пришлось слышать заявления одного американца, сказавшего, что правительству необходимо подчиняться, поскольку мы сами и есть правительство. Именно так подходили к этому вопросу французские революционеры, но отнюдь не отцы-основатели американской республики. Для них народ был «субъектом», а правительство - «объектом». Суверенитет принадлежал народу независимо от объекта , то есть правительства. Для французских революционеров народ и государство были нераздельны. Они были объединены принципом «братства», что означало, что государство, как и народ, обладало абсолютной властью.
Различные концепции политической морали.
В этом случае мы наблюдаем две совершенно различные концепции политической морали. И американцы, и французы стремились к созданию справедливого общества, но, поскольку взгляды на этот предмет у них были весьма различные, их определения демократии и свободы оказались практически диаметрально противоположными.
Наиболее ярко эти различия проявились в том, как американцы и французы рассматривали понятие добродетели.
С одной стороны, для американцев это было делом личных манер и взглядов. Это был кодекс поведения джентльмена в приличном обществе. Но, с другой стороны, это было и нечто намного большее. Как сказал Джордж Вашингтон: «Добродетель или нравственность являются естественным источником власти народа»(с). Идея попросту состояла в том, что политические свободы требуют социальных и моральных ограничителей. Общество не может быть создано по принципу «каждый сам за себя». Личная ответственность необходима.
Французские революционеры видели эту проблему совершенно в другом свете. Для наиболее радикальных из них, таких, как Робеспьер, личные добродетели дворянина ассоциировались с развратными манерами гнилой аристократии. Для них имели значение лишь добродетели общественные. Добродетелью был революционный пыл. К нему приравнивалась энергичность, напор и фанатизм. Как однажды сказал Робеспьер: «Тот, кто не искореняет преступления [во имя Революции - прим. авт.] не может любить добродетель»(с).
И снова источником этих идей является Руссо. В работах этого философа имеются весьма сентиментальные нотки. Он рассуждал о «благородном дикаре». Его роман «Жюли или Новая Элоиза» восхвалял внутреннюю целостность и утверждал, что общество не имеет права налагать свои искусственные ограничения на человеческую душу. Таким образом было создано романтическое представление о «чувствах», которое, по иронии судьбы, французские революционеры усвоили и преобразовали в республиканскую «религию Разума».
Каким образом? Прославляя и мифологизируя «естественные добродетели» бедноты. Руссо действительно верил, что важнейшей из всех добродетелей - сверхдобродетелью, матерью всех остальных добродетелей - является жалость. «На самом деле щедрость, милосердие и гуманность являются не чем иным, как жалостью в применении к слабым, виновным и ко всему человечеству в целом», - писал он. (Много лет спустя Виктор Гюго обессмертил эту мысль в своем романе «Отверженные»).
Однако, в делах некоторых французских революционеров жалость принимала мрачный оттенок. По их мнению, она требовала жестокого суда во имя бедноты, а во многих случаях, гильотины. Праведность революционного дела оправдывала чудовищные средства, применявшиеся ради этого. Отмщение врагам бедноты становилось не только патриотическим долгом, но и высшим проявлением политической морали.
И снова мы видим, как парадокс поднимает свою малопривлекательную голову. Решительная жалость к одним требовала решительной безжалостности по отношению к другим. Робеспьер не испытывал жалости к жирондистам. Впоследствии его враги не испытывали никакой жалости к нему. Как и те, кто был казнен по его приказу, он окончил свою жизнь на гильотине.
Революционная справедливость совершила полный круг во время Террора. Преувеличенные призывы к жалости и стремление к абсолютному единству во имя абсолютного равенства привели к тому, что свобода и справедливость оказались принесены в жертву. Дошло до того, что даже защита в судебном заседании могла стать поводом для немедленного смертного приговора. Как во всех трагедиях, семена Террора заключались в начальной идее Французской революции, доведенной до абсурда: то есть, в идее того, что справедливость может быть достигнута только тогда, когда весь народ будет объединен и будет служить всему человечеству. Из этой утопической идеи черпались все оправдания бесчеловечных действий во имя человечности и беззаконий, творимых во имя закона.
Почему столь разные пути?
До сих пор мы рассматривали идеи - сколь различными они были. Но следует уделить внимание, также и тому, почему французы и американцы избрали столь различные пути. Коротко говоря - потому, что это были разные народы. У них были совершенно различные культуры, разный исторический опыт, и именно поэтому они интерпретировали свободу и равенство столь по-разному.
Большинство американцев на момент, о котором мы говорим, составляли фермеры, владевшие своей землей. По представлениям того времени Америка была «страной среднего класса». Помимо рабов, в обществе не было значительной прослойки бедноты. Американские революционеры происходили из среды земельной аристократии или профессиональных элит, многие из них были юристами. Никаких радикалов с безумным взором. Они не были заинтересованы в том, чтобы разрушить социальный порядок, напротив, они хотели сохранить его. Они были возмущены законами, которые принимал Британский Парламент и исключительными правами короля, которые в их представлении нарушали их права как англичан.
Во Франции большинство населения составляли нищие крестьяне, задавленные сотнями мелких феодальных обязательств или такие же нищие санкюлоты, жившие на грязных улицах Парижа. Революционерами становились либо либерально настроенные аристократы, либо, по мере того, как революция принимала все более радикальный оборот, юристы из среднего класса, при Старом Режиме не имевшие никаких политических прав. Ни у крестьян, ни у парижских работяг, ни у юристов из среднего класса не было ни малейшего интереса в сохранении основ общества. Результатом многовекового угнетения стало то, что большинство из них требовало полного слома всех социальных структур и полного равенства.
Франция созрела для социальной революции.
В Америке этого совершенно не было. Да, и в нашей революции были некоторые социальные противоречия. Так происходит во время любого восстания. Но по большей части Американская Революция была политическим восстанием за независимость, если хотите - войной за отделение, а вовсе не социальной революцией.
В Америке существовала долгая традиция личных прав, независимых от монархии. Эта традиция восходит к «Великой Хартии вольностей», к Славной Революции 1688 г. и к примату Парламента по сравнению с «божественным правом» королей. Американцы понимали свои права не как абстрактные идеалы, созданные Жан-Жаком Руссо и другими философами, а как уже существующие права, которые должны быть гарантированы и закреплены законодательно.
Было и другое различие. В Америке революционеры рассматривали религию как нечто позитивное. Действительно, Джефферсон, возможно, был теистом, а известный автор памфлетов Томас Пейн уж точно не придерживался традиционно-христианских взглядов, но большинство революционеров были глубоко религиозны, и даже наименее набожные из них признавали, общественно-полезную роль религии как одного из моральных устоев существующего порядка. А порядок, как они считали, был необходим для свободного самоуправления народа.
Во Франции все было иначе. Католичество не только было официальной государственной религией, но духовенство было одним из официальных сословий государства. Церковь была фактически государством в государстве, а священники были привилигированным классом, как и аристократы. У церкви была собственность, свои источники дохода, и многие видели в ней угнетателя.
Совершенно не удивительно, что то, что мы теперь называем анти-клерикализмом, т.е. враждебностью к организованной церкви, было и осталось боевым кличем Французской Республики. По сравнению с французским секуляризмом, наложившим на церковь жесткие ограничения, наше отделение церкви от государства выглядит как легкая прогулка на свежем воздухе. Почему так? Потому что в отличие от нас они не видят никакой ценности в религии как гаранте свободы в гражданском обществе.
Таким образом это все и сложилось: история двух революций, двух разных народов, двух различных идеалов.
Вопрос состоит вот в чем: каков смысл всего этого для нас? Как наследие этих двух революций определяет нашу жизнь и жизнь во всем современном мире? Что продолжает жить? Что со временем исчезло?
Наследие Французской Революции: отсутствие сдерживающего начала.
Было бы неверно начать с чего-то другого, кроме самого мрачного наследия Французской Революции, а именно с Террора. Его эхо продолжает звучать в каждом акте насилия, совершенном революционерами и террористами «во имя народа»: от большевиков до Бин Ладена.
Историк Ж.Л.Тальмон утверждает, что наследием якобинцев - наиболее радикальной части революционеров - стала тоталитарная демократия. Мессианские идеалы Французской Революции вдохновляли тоталитарные движения ХХ в., в особенности коммунизм.
Но мне бы хотелось добавить, что это влияние не ограничивается коммунизмом. Оно живо и в либеральных движениях, ограничивающих свободу во имя равенства и справедливости. Такой либерализм существует сейчас в России, в Венесуэле и Иране, где за фасадом демократии скрывается угнетение и коррупция. Оно заметно и в популистских национализмах всего мира, приводящих к созданию диктаторских режимов, как это произошло с Французской Революцией, приведшей к власти Наполеона. Плебисцитная «демократия», когда народу позволяется высказаться лишь один раз, а затем наступает гробовое молчание - это тоже наследие Французской Революции.
Фундаментальной ошибкой во всем этом было отсутствие сдерживающего начала. В своем стремлении создать новое человечество якобинцы совершили смертный грех, утратив собственную человечность.
Хотелось бы проиллюстрировать эту мысль, вспомнив что даже Никколо Маккиавелли, служивший в дипломатической миссии при дворе одного из самых жестоких тиранов своего времени, Чезаре Борджиа, говорил о необходимости сдерживающего начала. В своей книге «Государь» он признавал, что иногда для того, чтобы творить добро необходимо прибегать к порочным методам. Но при этом он всегда помнил, что от этого порок не перестает быть пороком, и подобные действия должны быть, если угодно, исключением из правила.
Французская Революция изменила все эти представления. Отныне все зло, совершенное во имя добра провозглашалось по самой сути своей добром.
Мало какие идеи, выпущенные в наш мир в течение его истории, могут сравниться с этой концепцией по своей разрушительности и количеству причиненных ею страданий. Левый и правый тоталитаризм могли отличаться друг от друга своим философским обоснованием и провозглашаемыми целями, но в одном они были едины: ничто не должно было мешать им преобразовывать общество и человечество. Этот подход характеризовал и Сталина, и Гитлера, и Пол Пота, и Осаму бин Ладена.
Прямыми идеологическими наследниками Французской Революции, разумеется, являются коммунизм и социализм, и их история была разнообразной. Гракх Бабеф («Заговор равных», 1796 г.) был одним из первых авторов, выступавших за полный слом существующего общества. Маркс его последователи использовали социализм и коммунизм для критики капиталистической системы. Ленин и его последователи превратили социализм в коммунизм в одно из тоталитарных движений. Но в наше время на Западе идея социализма оказалась укрощенной. Идеи социализма сосуществуют с идеей свободных выборов и капиталистической системой, превратившись в европейскую социал-демократию и в социально-ориентированное государство в США.
Чтобы вы не думали, что я слишком критично отношусь к французам, позвольте мне отметить, что за прошедшие столетия они полностью искупили свои грехи и грехи своей революции. Да, они продолжают романтически относиться к Террору (так же, как и мы порой стараемся не замечать собственных проблем, связанных с историей рабства), но в наше время Французская Республика - это либеральная демократия. С точки зрения Запада главным наследием Французской Революции является не насилие времен Террора, а социал-демократическое государство всеобщего благоденствия и определение «активных» социальных и экономических прав как условий для равенства. Мы можем спорить с этими идеями, но они широко распространены в современных либеральных демократиях, включая нашу собственную.
Наследие Американской Революции: упорядоченные свободы и верховенство закона.
В чем состоит наследие нашей революции? Каждая либеральная демократия признает «пассивные» права именно в той форме, в какой они были сформулированы в Америке. В наше время они по большей части называются гражданскими правами, но представление о том, что существуют некие действия, на которые государство права не имеет, распространено практически во всех Западных демократиях.
Точно также распространено представление о верховенстве закона. Французские революционеры не признавали независимых судов. Американцы сотворили из независимого суда практически кумира. В наше время именно американский взгляд на эту проблему является неоспоримым во всех организациях по защите прав человека во всем мире.
Мысль о том, что республика не может существовать без сдерживающего начала, сейчас является основой любой западной демократии. Ни один демократ не может утверждать, что власть должна быть сконцентрирована в руках немногих или что необходимо всемогущее унитарное правительство. Подобные заявления можно услышать только от диктаторов или в нелиберальных режимах, таких как Россия.
Если говорить совершенно откровенно, либеральные демократии нашего времени представляют собой смешанное наследие обеих революций. От Французской Революции мы унаследовали государство всеобщего благоденствия и тенденцию к централизации, столь свойственную либеральным демократиям. От американцев мы получили все те механизмы защиты прав человека, о которых мы уже говорили. Наиболее чистое воплощение тех представлений о «пассивных правах», которые сформулировали отцы-основатели, сейчас можно найти у американских консерваторов-конституционалистов.
Американо-французский гибрид продолжает жить и в ООН. Первые двадцать статей Всеобщей Декларации прав человека весьма напоминают наш «Билль о Правах». Это по большей части «негативные» права - то, от чего мы хотим защитить людей, например, от пыток и рабства. Но на 22 статье или около того Декларация переходит к «позитивным» правам, которые, по крайней мере по духу, весьма созвучны французской «Декларации Прав Человека и Гражданина». Они включают в себя право на труд и на справедливое вознаграждение.
Первая половина американская, вторая - французская.
Несмотря на все это я хочу отметить, что такая гибридная модель содержит в себе элемент нестабильности. Она широко распространена и успешна, но она представляет собой скорее философский компромисс, чем компромисс политический.
Эта нестабильность прослеживается в наших собственных дискуссиях. С одной стороны - прогрессивные либералы, которые верят в «позитивные» права и в идею общественного блага и которые, несомненно, ближе к французской «Декларации Прав Человека и Гражданина», чем к американскому «Биллю о Правах». С другой стороны мы видим американских консервативных конституционалистов, которые верят главным образом в «негативные» права. Между этими точками зрения пролегает огромная философская пропасть, которую можно, конечно, попытаться слегка заретушировать политическим компромиссом, но от этого не становится менее очевидно, что перед нами - два совершенно различных взгляда на мир.
res publica