Пррролог. Часть 1. Часть 2. Часть 3. Часть 4. Часть 5. Часть 6. Часть 7. Часть 8.
Ирина Одоевцева. Силуэт Елизаветы Кругликовой
* * *
Всегда всему я здесь была чужою -
Уж вечность без меня жила земля,
Народы гибли, и цвели поля,
Построили и разорили Трою.
И жизнь мою мне не за что любить,
Но мне милы ребяческие бредни -
О, если б можно было вечно жить,
Родиться первой, умереть последней:
Сродниться с этим миром навсегда
И вместе с ним исчезнуть без следа!
Ирина Одоевцева
Николай Гумилёв. Силуэт Елизаветы Кругликовой
"Гумилев, чтобы заставить своих учеников запомнить стихотворные размеры, приурочивал их к именам поэтов - так Николай Гумилев был примером анапеста, Анна Ахматова - дактиля, Георгий Иванов - амфибрахия.
Но кто такой амфибрахический Георгий Иванов, я не знала, а Гумилев, считая нас сведущими в современной поэзии, не пояснил нам.
…
Через месяц я уже понимала, что Гумилев был прав, что мои прежние стихи никуда не годятся и сожгла тетрадь, где они были записаны.
- «Вот эта синяя тетрадь с моими детскими стихами» - медленно горела в камине, а я смотрела, как коробятся и превращаются в пепел строки, бывшие мне когда-то так дороги.
Ведь Гумилев говорил: лучше все, что вы написали прежде, сжечь и забыть. Из огня, как феникс, должны восстать новые стихи.
Но мои новые стихи совсем не были похожи на феникса. Ни легкокрылости, ни полета в них не было. Напротив, они, хотя и соответствовали всем правилам Гумилева, звучали тяжело и неуклюже и давались мне с трудом. И они совсем не нравились мне.
…
Да, учиться писать стихи было трудно. Тем более, что Гумилев нас никак не обнадеживал.
- Я не обещаю вам, что вы станете поэтами, я не могу в вас вдохнуть талант, если его у вас нет. Но вы станете прекрасными читателями. А это уже очень много. Вы научитесь понимать стихи и правильно оценивать их. Без изучения поэзии нельзя писать стихи. Надо учиться писать стихи. Так же долго и усердно, как играть на рояле. Ведь никому не придет в голову играть на рояле, не учась. Когда вы усвоите все правила и проделаете бесчисленные поэтические упражнения, тогда вы сможете, отбросив их, писать по вдохновению, не считаясь ни с чем. Тогда, как говорил Кальдерон, вы сможете запереть правила в ящик на ключ и бросить ключ в море. Теперь же то, что вы принимаете за вдохновение, просто невежество и безграмотность.
Я ежилась от таких речей. Надо действительно быть всецело преданным поэзии, чтобы выдержать эту «учебу».
Я не пропускала ни одной его лекции и дома исписывала целые тетради всевозможными стихотворными упражнениями.
Сколько рондо, октав, газелл, сонетов я сочинила в те дни!
Был уже май месяц, когда Гумилев, войдя в класс, заявил:
- Сообщаю вам сенсационную новость: На днях открывается Литературная Студия, где, главным образом, будут изучать поэзию.
И он стал подробно рассказывать о Студии и называть имена писателей и поэтов, которые будут в ней преподавать.
- Вам представляется редчайший случай. Неужели вы не сумеете им воспользоваться? - Он оглядел равнодушные лица слушателей. - Боюсь, что никто, - и вдруг протянул руку, длинным пальцем указывая на меня, - кроме вас. Ваше место там. Я уже записал вас. Не протестуете?
Нет, я не «протестовала». Мне казалось, что звезды падают с потолка.
Гумилев был прав - из «Живого Слова» никто, кроме меня, не перешел в Литературную Студию.
Литературная Студия открылась летом 1919 года.
Помещалась она на Литейной в Доме Мурузи, в бывшей квартире банкира Гандельблата.
Подъезд дома Мурузи был отделан в мавританском стиле «под роскошную турецкую баню», по определению студистов.
Когда-то, как мне сейчас же сообщили, в этом доме жили Мережковский и Зинаида Гиппиус, но с другого подъезда, без восточной роскоши.
В квартире банкира Гандельблата было много пышно и дорого обставленных комнат. Был в нем и концертный зал с эстрадой и металлической мебелью, крытой желтым штофом.
В первый же день Гумилев на восхищенное восклицание одной студистки, ощупавшей стул - Да весь он из серебра. Из чистого серебра! - ответил тоном знатока: - Ошибаетесь. Не из серебра, а из золота. Из посеребренного золота. Для скромности. Подстать нам. Ведь мы тоже из золота. Только для скромности снаружи высеребрены.
«Мы» конечно относилось к поэтам, а не к студистам.
Впрочем, из студистов, не в пример живословцам, многие вышли в люди и даже в большие люди.
Одновременно со мной в Студию поступили Раиса Блох, талантливейший, рано умерший Лева Лунц, Нельдихен, еще не успевший кончить школы Коля Чуковский и Вова Познер, Шкапская и Ада Анушкович-Яцына.
Ко времени открытия Студии Гумилев уже успел многому научиться и стать более мягким. Разбор стихов уже не представлял собой сплошного «Избиения младенцев». Ни Коле Чуковскому, ни Вове Познеру, ни Лунцу не пришлось пережить того, что пережила я.
Напротив, все для них сошло гладко и легко - как, впрочем, на этот раз и для меня.
На первой лекции Гумилева мы сами читали свои стихи и Гумилев высказывал снисходительные суждения.
Помню стихи, которые читал Коля Чуковский, его милое мальчишеское большеносое лицо, его удивительно чистую, белую рубашку, с разорванным от плеча рукавом.
Гумилев очень похвалил его стихи:
Я плохо жил,
Я время лил, как воду
и второе, начинавшееся:
То не ангелы, то утки
Над рекой летят.
- Вполне хорошо и главное небанально! - одобрил он важно.
Очень похвалил он и Вову Познера, хорошенького черноглазого, черноволосого мальчика, даже еще более картавого, чем я.
Особенно ему понравились стихи Лунца. Впрочем, Лева Лунц не только нравился, но и поражал своей даровитостью - в Студии и в Университете. Он уже был студентом.
В тот день читала и я свой уже заранее, в «Живом Слове», одобренный Гумилевым, сонет:
Всегда всему я здесь была чужою,
Уж вечность без меня жила земля,
Народы гибли и цвели поля,
Построили и разорили Трою…
и так далее.
Вот это «построили и разорили Трою» и заслужило одобрение Гумилева.
- Сколько раз говорили о разорении Трои и никто, кроме вас, не вспомнил, что ее и «построили».
В тот день читались, конечно, и очень слабые стихи, но Гумилев воздерживался от насмешек и убийственных приговоров, ограничиваясь только кратким - «Спасибо. Следующий», - и отметкой на лежавшем перед ним листке.
Когда мы все - нас было не больше двадцати - прочли свои стихи, Гумилев объявил, что поделил нас на две группы - для успешности занятий. Я вместе с Чуковским, Познером и Лунцом попала в первую группу.
Но, забегая вперед, должна сказать, что и в Студии, в начале, как и в «Живом Слове», из лекций и практических занятий Гумилева получалось немного.
Хотя Гумилев победил уже свою застенчивость и сумел отделаться от «бесчеловечной жестокости выносимых им приговоров», но он еще не понимал своей аудитории, недооценивал ее критического отношения и ее умственного развития. Он старался во что бы то ни стало поразить ее воображение и открыть перед ней еще неведомые горизонты. Он не умел найти нужного тона и держался необычайно важно и торжественно.
И в Студии многие не выдерживали его «учебы». С каждой лекцией у Гумилева становилось все меньше слушателей.
Но Гумилев, сохраняя олимпийское величие, оглядывал редеющие ряды своих слушателей: - Я очень рад, что никчемный элемент отпадает сам собой. Много званых, мало избранных? - и он поднимал, как бы призывая небо в свидетели, свою узкую руку.
В Студии занятия происходили ежедневно, и я, при всем желании, не могла совмещать их с «Живым Словом». Надо было сделать выбор. И я, конечно, выбрала Студию.
Все же, я не порывала с «Живым Словом» совсем, по-прежнему занимаясь ритмической гимнастикой, постановкой голоса… Гумилев продолжал свои лекции и практические занятия, в «Живом Слове» до конца 20-го года у него оставалось всего три-четыре слушателя - включая меня, бессменно присутствовавшую на его лекциях и занятиях.
К концу своей жизни он стал одним из самых популярных лекторов и всецело овладел искусством подчинять себе аудиторию.
Но это было зимой 20-21-го года. Теперь же шло лето 19-го года. Очень жаркое лето. Дни казались бесконечно длинными.
Летнее время было декретом отодвинуто на целых три часа назад и утро нормально начиналось с восходом солнца, а день кончался в 9 часов вечера. Это было удобно, мы все лето обходились без освещения, что придавало жизни какой-то фантастический оттенок, какой-то налет нереальности. Дни были удивительно голубые, поместительные, длинные, глубокие и высокие. В них как будто незримо присутствовало и четвертое измерение.
Казалось, что трех измерений для них, как и для всего тогда происходившего, мало.
На Невском между торцами зеленела трава. В сквере напротив нашего блока домов Бассейной, как и в Таврическом Саду, щелкали соловьи. Соловьи залетали даже в деревья под наши окна.
Однажды я проснулась от соловьиного пения под моим окном. От луны было совсем светло. Я села на низкий подоконник. Мне казалось, что захлестывающее чувство счастья сейчас унесет меня в открытое окно и я разорвусь на куски, - распадусь звездной пылью и лунным сиянием. От счастья.
Мне вдруг стало страшно, я спрыгнула с подоконника, добежала до кровати, забралась в нее и натянула одеяло на голову, спасаясь от непомерного чувства счастья. - И сейчас же заснула.
Но и во сне чувство счастья не покидало меня.
Все, что я с детства желала, все о чем мечтала, вот-вот исполнится. Я стояла на пороге. - Скоро, скоро, и я смогу сказать: - «Сезам, откройся»!
Скоро и я буду поэтом. Теперь я в этом уже не сомневалась. Надо только немножко подождать. Но и ожиданье уже счастье, такое счастье, или, точнее, такое предчувствие счастья, что я иногда боюсь не выдержать, не дождаться, умереть - от радости".
Ирина Одоевцева "На берегах Невы"
Пррродолжение следует.