Я помню, как испытала острый приступ зависти несколько лет назад, читая чьи-то мемуары. Там на заднем фоне, заслоняемом великими и страшными событиями или там встречами с великими и просто «передовыми» людьми, обсуждающим всякие «проклятые вопросы» (дело происходило в России второй половины девятнадцатого -начале двадцатого века), мелькала одна родственница рассказчика.
Много про нее не говорилось, так, упоминалось, что вот мол, тетя Зина
волновалась из-за обеда, помню ее озабоченный вид, когда она хозяйским взглядом, с легкой улыбкой прикидывала, не пара ли уже гостям накрывать на веранде чай (а гости там рубили руками воздух, споря о том, как обустроить Россию), или тетушка слушает племянника, который ей объясняет про проблемы земства, слушает, улыбается, а потом не в такт говорит - ты сходи к Агафье, она там малины собрала - хорошая в этом году малина уродилась, и племянник понимает, как глупа и не прогрессивна его отсталая тетка и уходит читать на обрыв Надсона. Или там мелькнет упоминание, что тетушка долго обсуждала с матерью платья для Верочки и Ольги, и этим обсуждением и хлопотами насчет платья заняты они были весь октябрь. И помню, как мне мучительно хотелось , чтобы рассказчик (кто-то не очень значительный, но «вращавшийся» в очень передовых кругах) отвлекся от описания этих проклятых вопросов и описал поподробнее и то платье, и что там читали благовоспитанные девицы, дочери отсталой тети Зины, и как лечили ногу коню Байрону, и вылечили ли, и что было на обед в середине июля, как звенели стрекозы в знойном воздухе над рекой, и почему тетушка всякий раз краснела и смущалась, когда при ней заговаривали про Париж, где была она с мужем в первый год женитьбы, и почему она была настроена против добросовестных немецких бонн , вот про эту всю «мещанскую ерунду» мне ужасно хотелось узнать поподробнее, но рассказчик описывал другое.
И вот когда он презрительно написал, что тетушка его Зина всю жизнь провела, занимаясь одними «пустяками», в то время как все передовые интеллигентные люди России то скорбели, то негодовали, то есть не могли из-за великих проблем, я и испытала острый приступ зависти.
Да, я позавидовала тетушке, прожившей всю жизнь где-то на заднем плане, переживая то из за скарлатины у Володи, то из за новой гувернантки, то обустраивая московский дом, то волнуясь из-за расшатанной ступеньки крыльца в поместье (представляю, как серьезно они обсуждали вопрос ступеньки с пришедшим плотником Василием, как качали головами, обсуждая починку, как остро пахли свежеобструганным деревом новые ступеньки и перила). Я завидовала ей, имевшей возможность прожить обычную частную жизнь, тревожась из-за обычных недомоганий, мужниной усталости, детской дерзости, радовавшейся теплому лету, новому платью, плакавшей от обиды на язвительное замечание остроязыкой своей сестры Елены, что писала в какие-то журналы в Петербурге. Ведь это тоже счастье, да, прожить жизнь в пустяках, да, словно отгороженной от тревожного, по-настоящему тревожного мира, от газетного шума , политических дебатов, военных угроз.
Да, эту жизнь, полную медных тазов для варенья, детских болезней, тревог из-за расползшейся талии, малины и антоновских яблок подробно и ярко описал Толстой, это жизнь Долли и Китти, которые, может, и не кажутся нам счастливыми, но ведь порой завидуешь, потому что тебе такого не выпало, и не выпадет никогда, и ты тревожишься из-за проклятых вопросов, и боишься читать новости, и читаешь, словно это допинг, потому что кажется - если знаешь - то можешь контролировать, или вооружиться…
Но да. Завидую порой я этой тете Зине, ужасно завидую, видимо, я мелкая мещаночка где-то в глубине души (не надо, прошу вас, снова устраивать споры насчет того, что есть мещанство, пожалуйста), и я очень очень рада, что бедная «пустяковая» тетя Зина умерла в 1911 году, до всего, до всего самого ужасного.Это тоже счастье.
Да, автор мемуаров не рассказал, что там было с ее обожаемым Володей, и я не хочу думать о том, как он, стиснув зубы, умирал где-нибудь в санитарном поезде в 15-м году, или , поедаемый вшами, умирал где-нибудь среди степей в в 1919, я гоню от себя мысли о том, как Верочка умело разжигала примус где-нибудь на московской коммунальной кухне или работала машинисткой где-нибудь в Калуге, или парижской консьержкой, одышливой и одинокой…Не хочу про это думать. И про плотника Василия думать не хочу, даже если он и не разломал самолично потом, когда все началось или все кончилось, то крыльцо, которое мешало вынести тяжелый барский диван.
Я думаю про пчел, что гудят над вареньем с тазом, про то, как тетя Зина вдевает шелковую нитку в иголку, собираясь вышивать очередную подушечку, про ее подслеповатые прелестные глаза, про ее парижские молодые воспоминания, про зимнюю Москву, про расстроенный рояль, на котором бренчит племянник, лелеящий свои первые робкие усы, про друзей мужа, что расшумелись в гостиной, про миску малины и натертый паркет.
Я хочу думать про пустяки, я люблю их на самом деле, пустяки, из которых состоит наша короткая, наша единственная жизнь.