ЧЕЛОВЕК У ДОРОГИ.

Nov 05, 2009 02:04




Неподалеку от станции метро Имени 1905 года, прислонившись к рекламному щиту, сидел пожилой человек. На щите - известный телеведущий с присущим ему обаянием приглашал всех к хорошо сервированному столу. Сидящий под щитом человек, не обращая внимания на текущий мимо поток людей и машин, кусками отламывая от зажатого в руке батона, ел хлеб. Он не был бродягой или попрошайкой. Скорее он был похож на ходока за правдой, приехавшего в Москву из глубинки, отчаявшегося ее найти теперь и здесь. Увидев его, я вспомнил другого человека, о судьбе которого я и хочу вам рассказать.
 Далеко от Москвы, в поселке Стрелка, примерно посередине Колымской трассы, живет пожилой человек - Прохор Прохорович Прохоров. Живет в своем доме, купленном за свои деньги в пустом, теперь уже бывшем поселке. Сейчас ему семьдесят восемь. В сорок первом, когда из поволжской деревни его забрали на фронт, ему было восемнадцать.
 Думал ли он тогда, как сложится его жизнь. Короткие, наверное, были мечты у пехотинцев в те дни и ночи, в которые редко доживали они и до третьей атаки. Дожить бы до утра, там до следующего, а там, бог даст, и до конца войны...
 Ему повезло, он выжил в страшный первый год войны, когда фашистская военная машина, продвигаясь вперед, вязла в брошенном под ее колеса и гусеницы пушечном мясе - отцах наших, дедах и прадедах. А в не менее тяжелом сорок втором Прохор попал в плен. Попал не по своей воле. Но что это меняло, когда даже бежавших, рискуя жизнью и вернувшихся из плена, ждала судьба предателей - расстрел или штрафной батальон. На вопрос о том времени и о Сталине сам Прохор отзывается так: “Еська крутой был мужик, сердитый. Осерчал что ли, говорят, что в плен сдавались. У некоторых безвыходное положение было, а некоторые сами перебегали. Пленных нет, - говорил, - есть изменники Родины...”  
 И сгинул бы, наверное, Прохор Прохоров в лагерях для военнопленных Польши да Германии, вылетел бы на свободу дымком из трубы крематория, да видно не судьба... За крестьянское происхождение и привычность к труду взят был в батраки к немецкому хозяину. До конца войны оставалось еще долгих три года.
 В конце войны превратностями судьбы и случая попал из Германии в Австралию, где батрачил, ухаживая за лошадьми, у теперь уже русского хозяина, бежавшего из России от революции.
 Когда война окончилась, Советский консул в Австралии, прознав о Прохоре, обрадовал его, что Родина прощает и не считает больше виновными тех, кто попал в плен не по своей воле и что теперь он может вернуться. И как не уговаривал вывезший его из Германии и привязавшийся к нему земляк остаться, Прохор решил ехать. Тепло да сытно на чужбине, да все не то... На вопрос почему все таки не остался? - “Что там делать? Родина есть Родина!” - говорит Прохор.
 В Кенигсберге же через пятнадцать минут после схода с парохода он был арестован СМЕРШем, а через три дня “разбирательств” осужден выездной сессией ВЧК - чрезвычайной военной комиссии - к десяти годам лагерей. Пароход за пароходом с бывшими пленными, возвращавшимися на Родину, подходили к пристани в те дни, этап за этапом отправлялся вглубь страны... 400.000 вернувшихся из плена солдат были осуждены “за измену Родине”. Каждый шестой, побывавший в плену, был признан предателем...
 Так и попал Прохор вновь под конвой. Вещички, подаренные ему в дорогу земляком, отобрало НКВД, а что было на себе на этапах и в пересылках “...ободрали до гола” уголовники. Сначала был под Ухтой на лесоповале, потом в Воркуте добывал для страны уголь. Когда же из-за “естественной убыли” не стало хватать рабочих рук на золотых приисках Колымы, Родина отправила Прохора туда. Там на лагерном прииске и добил он свой срок.
  С неохотой вспоминая лагерь, Прохор рассказывает и о тяжелом труде за черпак похлебки, и о побегах, после которых никого не приводила охрана лагеря назад. Не потому, что не ловила беглецов... Приносили в лагерь отрубленные кисти рук, чтобы, сняв отпечатки, “списать” застреленных в тайге зеков. До сих пор напоминанием о том времени стоят невдалеке от поселка лагерные вышки на высотках вокруг бывшего прииска, остатки деревянных бараков и зияющего пустыми окнами каменного здания пересылки. Кажется, поправь немного вышки, натяни в два ряда колючую проволоку, и все еще вполне может сгодиться. Сколько таких за Уралом да на Северах...
 Прохор же, несмотря ни на что, ни на Родину, ни на Сталина не в обиде. Не считает он и жизнь в лагере, где сама обстановка несвободы тяжела и унизительна, чем-то особенным. На вопрос почему, говорит, что тяжело в лагере было лишь бывшим чекистам, депутатам да тем, кто до рабства привык к хорошей жизни... Тем, говорит, нелегко было обживаться в новых условиях. Привыкать к лагерной похлебке, а то и вовсе пустой воде, голым нарам, изнурительному ежедневному физическому труду. Мы же, - говорит Прохор, - другого и не знали... Принимая во внимание размеры “естественной убыли” в лагерях тех лет, чувствую в его словах и долю горькой бравады. Наверное, ему было легче, чем многим, но легко там не было никому.
 После освобождения остался он на лагерном прииске в поселке Сеймчан на реке Колыме. Как все северяне получал приличную зарплату. Жил в бараке для вольнонаемных. Жениться так и не женился. Привык в неволе надеяться только на себя. В последние годы, уже выйдя на пенсию, перебрался ближе к трассе, где работал рабочим в дорожной организации. Тогда же купил в поселке Стрелка свой дом. Но вскоре, в начале девяностых, поселок ликвидировали как бесперспективный, а народ переселили в райцентр. Прохор же переселяться отказался. Остался у трассы один со своими собаками. Но и на этом его злоключения не кончились. В начале девяностых в один день превратились в ничто скопленные им за долгие годы на сберкнижке на спокойную старость 40.000 рублей, тех еще советских, на которые буханка хлеба стоила 16 копеек... Конечно он такой не один, но в конце жизни, на которую выпало столько испытаний, этот “подарок судьбы” выглядит и вовсе издевкой. Другой бы сломался, запил, сошел на нет. Прохор же не заливает беды водкой. Он вообще не пьет. Курить, правда, курит. Окурки от “Примы” не бросает, а разминает, собирая оставшийся табак в жестяную коробочку для трубки. С этой трубкой в серой, похожей на френч, зековской робе, на которой еще угадываются дырочки от нагрудной нашивки, в солдатских парадных брюках, прищурившись, он сам чем-то напоминает “отца народов”...
 Раскурив трубку, спрашивает, жив ли еще Солженицын. На вопрос, читал ли он его книги, отвечает, что и не собирается. “И без него, - говорит, - знаю. Брехло, а не писатель. Таким, - говорит, - любая власть не будет нравиться. Им и царская Россия не нравилась, и Советская, и демократическая Россия не такая. Если бы, говорит, он кайлом в лагере землю долбил бы и тачки катал бы - это дело другое. А он в начальстве каким-то там был, в конторе сидел...” С наступлением сумерек, разжигая керосиновую лампу, Прохор называет ее “демократическим электричеством”.
 Разгораясь, желтый свет лампы высвечивает в темноте избы сначала лицо Прохора с большим высоким лбом и окладистой с сосульками внизу бородой, затем фотографию Сталина в рамке на стене... Заметив взгляд, обращенный к портрету, вновь разговаривается: “При жизни Сталина электричество в сельской местности было, несмотря на то, что война была”. Потом добавляет: “ Лет через двести может появится Человек в России. Пока у нас только Иван Грозный был и Он (кивает на фото в рамке). Редко такие люди рождаются...” Вспомнив видно последнюю (последнюю ли?) обиду говорит: “Вот сижу здесь, жду, когда приедет Горбачев. В шею ему вцеплюсь и перекушу...” Помолчав, зовет собаку - Нюрка, Нюрка иди, иди сюда. На зов прибегают три из его семи лаек. Глаза его, только что блеснувшие сталью, становятся мягче. Он гладит прибежавших на зов собак, угощает хлебом. Остальные пару дней назад ушли подкормиться в тайгу да пока не вернулись. Прохор переживает за них, не попали ли под медведя или на обед бичам. Собаки для него самые близкие существа, которые не предадут, не продадут... Раньше он ходил с ними на охоту. Теперь силы уже не те. Тем не менее, Прохор весь световой день ни минуты не сидит на месте. Наводит порядок в доме, во дворе. Что-то латает, чинит. Поправляет на столбах вдоль идущей мимо дома колымской трассы жестяные красные флажки. Чтобы не въехал в дом, уставший в пути дальнобойщик. Впрочем, для водителей, проезжающих по трассе, дом его всегда открыт. Они останавливаются у Прохора передохнуть, переночевать. Не отказывают, если надо чего привезти. Оставляют кое-что из своих дорожных запасов. Даже пенсию из райцентра завозят, как говорится, на дом. Кроме них у Прохора из связи с внешним миром только старый шипящий приемник. Да и что с ним связываться с эти миром. Уехать на Большую землю нет ни сил, ни средств да, наверное, уже и необходимости. А лапшу в пакетиках быстрого приготовления, которую полюбил Прохор в последние годы, да батарейки для приемника завозят водители. От них же он узнает, как живут или скорее выживают люди в еще оставшихся вдоль трассы поселках.
 Вот так далеко от Москвы, у пустеющей год от года дороги, живет Прохор Прохорович Прохоров, любящий свою Родину и верящий в ее будущее, несмотря ни на что... Дурак? Святой? Нет, наверное, просто русский человек.
 В соседнем, тоже бывшем, поселке Мякит на постаменте, формой напоминающем домну, на пустыре, где еще много места, стоит крашенная серебрянкой скульптура. На голове у нее черная зековская шапка, лицо отстрелено пулями. Это памятник Ленину.

P.S: В 2006-м, пробираясь в Магадан из Якутска по Хандыгской и Колымской трассе, я очень хотел с ним встретиться. Но в его доме уже жил другой человек. Тоже пожилой, тоже одинокий. Ловил хариусов, вялил да продавал их проезжим водителям. По Колымской иронии, где, как говорят, и живут-то сегодня лишь предки тех, кто осваивал этот край в качестве заключенных и тех, кто их охранял, - это сын одного из бывших начальников Дальстроя. Прохор Прохоров умер, не дожив до справедливости.

фото из архива автора)

судьбы людские, Колыма

Previous post Next post
Up