Двадцать пятого мая был день рождения моей бабушки. Несколько последних лет я хотела написать о ней в этот день, но ленилась. А в этом году ей исполнилось бы сто лет, так что отступать больше некуда.
Лучше бы я, конечно, не ленилась. Потому что теперь я думаю разные мысли, которых я не думала раньше. Теперь я думаю: что мы вообще знаем о своих бабушках и дедушках? Да и о родителях тоже. В Мюнхене один из партнеров, Ханс-Петер, сказал мне: «Я знаю по-русски одну фразу: она стояла на мосту». Он трогательно так это сказал, тщательно выговаривая все «О». И разве я знаю о своей бабушке вот это - как она стояла на мосту? На воду смотрела или на дальнее небо. О чем мечтала, от чего плакала. Обо что спотыкалась, с чем воевала. Как она кокетничала? Я не знаю. Бабушка - это, знаете, бабушка.
От нас остаются истории. Мы запоминаем истории. Мы рассказываем истории. Одежды, сшитые из ткани жизни. Юбки, кафтаны, плащи. Что за ткань там была? Мы не знаем. И из чего перелицевали кафтан? И что хотели было сшить из этой ткани, но не сшили?
Еще и потому непросто мне писать про бабушку, что она была настоящим советским человеком. А сейчас считается приличным говорить, что таких не существовало в природе. Что были только те, что сопротивлялись, и те, что притворялись. Только те, кто сидел, и те, кто писал доносы. А людей, которые любили свою страну, честно работали и подлостей не делали, не было.
Мы читали в десятом классе «Буранный полустанок» Айтматова. Там были манкурты, помните? Люди, у которых отняли память. И я думала, в своем десятом классе или чуть позже: ну хорошо, раньше многие старались упрощать и видеть избирательно. Но теперь-то перестройка! Кто мешает теперь видеть полную картину? Почему надо менять полюса, делать черное белым, а белое - черным? Почему надо теперь все хорошее, что было в советские годы, замазывать черной краской? Где логика? Неужели непонятно, что теперь это - история про манкуртов?
В середине девяностых в театре ГИТИСа шла пьеса «Чудесный сплав» - про молодых советских авиаконструкторов. И спектакль был чудесный, смешной и трогательный. Перед каждым спектаклем режиссер, Владимир Левертов, выходил и говорил примерно так: «Сейчас принято ругать советские годы и видеть в них только плохое. Но в них было разное. Это было время, когда жили наши родители, и я не согласен считать их плохими людьми». Думаю, Левертову непросто было держаться. Он умер через год или два. Тогда казалось: пройдет несколько лет, и все расставится по своим местам. А оказывается, что сейчас, когда все странички в учебнике советской истории замалевывают розовой краской, говорить о том, что в СССР были и идеалисты, для которых все было всерьез, еще сложнее. Но я попробую.
Моя бабушка родилась в Петрограде, в семье латышей. Ее отец работал на рижском вагоностроительном заводе, который потом станет RVR - заводом, делающим электрички и трамваи. Латвия была частью Российской империи, и в годы Первой мировой войны завод эвакуировали в Петроград.
Я написала, что она родилась в семье латышей, и это, наверное, звучит странно. Но трудно назвать мою бабушку латышкой: в Латвии она жила наездами только первые два года - у своей бабушки - и по-латышски почти не говорила. Она помнила из тех лет, что грела своей бабушке постель перед тем, как та ложилась спать, и что у бабушки жил еще один внук, драчливый мальчишка (и поэтому я не могу спросить по-латышски «Который час?», но могу «Ты хочешь по уху?»). В восемнадцатом году Латвия стала независимой республикой, и связь прервалась.
С восемнадцатого года семья жила в Москве, на улице, которая в бабушкином детстве и сейчас называется Глазовским переулком, а в моем детстве называлась улицей Луначарского. Когда я еду с работы на машине и пробиваюсь наконец в правый поворот вечной пробки на Смоленке, я каждый раз на мгновение перевожу взгляд на голубой особняк на углу Глазовского переулка и Смоленского бульвара и произношу про себя «райкомовский сад». Сейчас там банк, раньше, кажется, была библиотека, а в бабушкином детстве был райком, и мальчишки из их дома лазили в райкомовский сад за яблоками. А там, где теперь гудят восемь полос пробки, по булыжной мостовой цокали копытами лошадки и звенел трамвайчик «Б». Когда бабушке с братом давали денежку, они покупали мороженое за полкопейки (да, за полкопейки) и отправлялись на трамвае в кругосветку по Садовому кольцу.
Что я знаю о бабушкином детстве? Помню историю про младшего брата Валю - как ему купили новые красные ботиночки и он в них зацепился за тележное колесо, телега поехала, он закрутился на колесе, как циркач, красные ботиночки флажками замелькали по кругу. Потом, вечером, когда детей уложили спать, хватились: где ботинки? Оказалось, он в них спать лег. Новые ботинки - это же неслыханное счастье.
Они ездили в пионерский лагерь. В настоящий пионерский лагерь: жили в палатках, умывались в речке и были вечно голодны, совсем как в песне про картошку, которую только они и ели. Сами ее и готовили - пекли в костре. Осталась фотография: тридцать тощих детей разного возраста, все стриженные и в трусах - вот и весь пионерский лагерь.
Когда бабушке было десять лет, ее мама умерла. Отец, как в сказке, женился на злой красавице, у которой была своя дочка, бабушкина ровесница. Маму звали Мария, а мачеху Марья. С этого времени бабушка жила Золушкой, а мачехина дочка - принцессой. Помню такую историю. Бабушка сварила куриный суп и поставила его на откидную полочку - были у старых плит такие крылышки по бокам. Братец ее, игравший на кухне, поддал полочку головой снизу, кастрюля подпрыгнула, свалилась и суп разлился. Отец перепугался, что детям попадет, побежал на рынок, купил другую курицу и бабушка успела до мачехиного прихода сварить суп заново.
Квартира, естественно, была коммунальная. Одна из соседок, тетя Оля Димакова, веселая была. Она жалела сироток и учила их играть на балалайке. Потом она переехала в Колымажный переулок, в дом, к котором теперь отдел графики Пушкинского музея. Бабушка к ней в гости ходила. В следующий раз, когда выйдете из Пушкинского, переведите взгляд направо, на двухэтажный желтый домик с мезонином, и вспомните веселую тетю Олю с ее балалайкой.
Про бабушкину школьную жизнь я почти ничего не знаю. Помню, что через полгода после смерти ее мамы учительница поинтересовалась, почему та не приходит в школу. И бабушка, лысая - потому что после смерти матери у нее завелись вши и ее обрили наголо, - ответила, запинаясь: «А… она умерла». «Вот ведь дура! Даже не видела, что со мной делается!» Так вот помнится учительская невнимательность даже шестьдесят лет спустя.
Их принимали в пионеры в типографии «Искра революции». И туда же водили на производственную практику. Бабушке отрезало станком кончик указательного пальца.
После школы был рабфак, а потом 1-ый мед, Пироговка. Врачи тогда учились четыре года, но, кажется, выучивались лучше, чем теперь. Помню случайное: как они готовились к экзамену у подруги и бабушка воскликнула «Я бы лучше сейчас самую грязную кастрюлю отмыла, чем учить дальше!» Подругина мама очень смеялась.
Их курс встречался даже тогда, когда я была уже замужем. Оказываясь в кварталах Пироговки, в которых, по счастью, так мало изменилось со времени бабушкиной учебы, я всегда думаю о ней и ее подругах-однокурсницах. Они совсем другие были, эти врачи - ступали твердо, глядели уверенно и голову держали гордо. Им было чем гордиться. У старшей бабушкиной сестры, тети Мильды, было три сына, и все трое умерли детьми: один от дифтерии, другой от скарлатины, от какой болезни третий - не помню. Такая вот смертность от детских инфекций была, когда бабушка и ее однокурсники начинали работать. А когда они выходили на пенсию, смерть от детских инфекций стала редкостью, дифтерия - неслыханным диагнозом, а туберкулеза не стало вообще. Это сделали они - моя бабушка, крошечная тетя Ева, кудряшка тетя Катя, тетя Лиза, которая после института уехала работать в дикий Пяндж, тетя Аня, у которой не было детей, зато была гимнастерка с медалями. Они добивались и добились, они работали и у них получилось, они выучились и использовали полученные знания на благо людям. Для них это не были пустые слова.
Год их выпуска был тридцать седьмой. И в этом же году произошла история, которую бабушка рассказала мне за несколько недель до смерти, шепотом. Приговаривая: «Ты только никому не говори, все это может повториться!» А я, дура молодая, отвечала: «Да что ты, теперь уж больше никогда такого не будет».
Она возвращалась домой поздно. Вошла во двор, и вслед за ней въехала черная машина. Вошла в дом, и вслед за ней вошли трое мужчин. Квартира была на четвертом этаже. Этажей в доме было пять. Она поднималась по длинным лестничным пролетам, этаж за этажом, и слышала за собой шаги. Остановилась у двери. Мужчины поднялись на разделяющий их пролет. И стали подниматься выше.
Отец схватил ее за плечи, стал трясти и спрашивать: что, что случилось? почему ты такая бледная, почему на тебе лица нет? Когда она смогла говорить и рассказала, он схватил молоток и шваркнул по макушке гипсовый бюст Сталина, который стоял в комнате. Как прятали обломки и что говорили соседям, не знаю.
Стороной, от других родственников, я слышала рассказы, как арестовывали друзей прадеда - они жили в доме Коминтерна. Бабушка никогда об этом не рассказывала. Она вообще о Сталине старалась не говорить, но когда говорила - ее трясло от ненависти. И в партию упорно не вступала, хотя предлагали ей не раз и хотя ее любимый отец был партийным.
Кстати, о Коминтерне. И бабушка, и ее друзья были настоящими, я бы даже сказала, идеалистическими интернационалистами. Страна, в которой они жили, была для них такой, как в гимне, - «Союз благородный республик свободных», как написал Эль-Регистан и чего не снес Михалков, заменивший «благородный» на «нерушимый». Бабушка научила меня петь песню про петушка по-латышски и «Сулико» по-грузински. Узнала грузинские слова у случайного знакомого - кажется, в доме отдыха они вместе были. И пела. И я пою.
Она проработала врачом несколько десятилетий. Педиатром, лором, кожником. В Филатовской, в Морозовской, в поликлинике, в школе. Во время войны работала в Филатовской. Рассказывала, как страшно было идти ночью после дежурства по пустому черному городу домой пешком - было затемнение, транспорт не работал.
Одна из сотрудниц больницы уносила еду, предназначавшуюся детям, домой. Об этом стало известно другим врачам, и они устроили над ней товарищеский суд. Звучит угрожающе. Но этот суд не был организован начальством или парткомом. Врачи никуда не жаловались и никаких административных мер воздействия не применяли. Просто собрались сами и рассказали своей коллеге, что они думают о медике, ворующем еду у больных детей.
После войны в отделение, в котором работала бабушка, попал сын Маленкова. У него была как раз одна из тех детских инфекций, от которых умирают, - не помню, какая именно. Бабушка была его лечащим врачом. «На мое счастье, - говорила она, - мальчик выздоровел». Мама мальчика пришла к бабушке и сказала: «Доктор, просите, что хотите». У бабушки были часы, у которых отломалось колесико для завода. Ни одна мастерская не бралась чинить. Она попросила, чтобы ей починили колесико. Починили.
Когда я родилась, мы жили в той же комнате в коммуналке, в которой бабушкины родители поселились в восемнадцатом году. Жили впятером: бабушка с дедушкой, мама с папой и я. Потом родителям выделили крошечную отдельную комнату, которая до этого была кладовкой.
Самое время написать о дедушке. Он был геологом и оставил бабушку, когда маме было пять лет. Завел себе другую семью в Смоленской области, куда ездил со своей геологической партией. А через двадцать лет, когда стал сильно болеть (военная контузия), попросился назад. Бабушка его приняла и ухаживала за ним несколько лет, хотя сама уже в то время ходила с трудом.
В другой семье у деда был сын. Лет через десять он привез его в Москву и привел знакомиться к бабушке и маме. Бабушка рассказывала, как она готовилась к этой встрече и думала решительно: «Не буду его любить!» Но увидела вихры и… не полюбить не вышло. Мама дядю Юру обожала, и бабушка - тоже. Так вот бывает: из-за того, что было горем для моей бабушки, у меня есть прекрасная двухсполовнойюрдная сестра Юльта и в моем детстве были два таких лета в Смоленской области, что Дуглас Сполдинг обзавидовался бы. А ведь откажись бабушка принимать дедова сына, ничего бы этого у меня не было.
Шейку бедра бабушка сломала до моего рождения. Когда она умерла, мне был двадцать один год. Через два месяца родился Кот. В моем раннем детстве она ходила с палочкой. Потом с двумя. Потом на костылях. Когда я ходила в детский сад, она выходила из подъезда и гуляла, метров пятьдесят (летом, только летом, зимой скользко). Когда я ходила в младшую школу, она спускалась посидеть на лавочке у подъезда, и это было моей рутиной - вывести бабушку погулять, побегать на улице, привести бабушку обратно (она не могла одна подняться до лифта). Когда я училась в средней школе, она перестала выходить на улицу. Но до самого конца она всегда была занята. У нее была идеальная чистота. Она готовила, сидя. Стирала, тоже сидя. Штопала бесконечные носки. Книги читала.
В ее комнате было три полки книг. Кроме альбомов с фотографиями, четырехтомного энциклопедического словаря и многотомной медицинской энциклопедии там стояли большеформатные собрания сочинений Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Тургенева и Некрасова. «Анна Каренина». «Порт Артур». Том Пришвина. Голсуорси. Все это она знала близко к тексту. И мне пересказывала. Надо было слышать, как она честила Элен Курагину.
Бабушка умерла от инфаркта, который случился у нее 19 августа 1991 года. Незадолго до смерти она спрашивала у меня, плача: «Ты веришь в то, что сейчас говорят, - что Ленин был плохой?» Как-то на день рождения Ленина она подарила мне его портрет, вырезанный из газеты и наклеенный на картонку.
Она хорошо рисовала и всегда посылала мне письма с картинками, нарисованными цветными карандашами, - в лагерь, в больницу, в деревню. У меня сохранилась толстая пачка этих писем. В одном - картинка с незабудками в зеленой стеклянной вазе. В этой вазе всегда стояли цветы в бабушкин день рождения. Я очень любила этот день в детстве, и сейчас люблю. Что за день - двадцать пятое ноль пятое - одни пятерки! Сирень цветет. Тепло так остро и блаженно чувствуется с отвычки. Зелень еще новенькая, накрахмаленная. И наступающее лето обещает всегда счастье, только счастье.