Взлетка

Aug 20, 2009 21:00

Мы лежим на краю взлетной полосы - Кисель, Вовка Татаринцев и я - и подставляем голые животы небу. Наши сапоги стоят рядышком, портянки сохнут на голенищах. Мы впитываем тепло.
Желтые остроги сухой травы колют спины. Кисель срывает пальцами ног одну, переворачивается на живот и крошит её в руках:
- Смотри, сухая совсем. А в Свердловске еще сугробы выше головы.
- Тепло, - поддакивает Вовка.
Вовка словно сушеный абрикос - смуглый, сухощавый, высокий. Глаза черные, а брови светлые, выгоревшие. Он родом с юга, из-под Анапы, и ехать в Чечню вызвался добровольно. Ему казалось, что здесь он будет ближе к дому.
Нам с Вовкой по восемнадцать лет.
Киселю двадцать два, и в армию его призвали после института - на год. Он отлично сечет в физике и математике и умеет раскладывать всякие там синусоиды на раз. Да только что теперь в этом проку. Для него гораздо лучше было бы, если бы он научился мотать портянки. Кожа у Киселя белая и рыхлая и он до сих пор стирает себе ноги в кровь. Через шесть месяцев у него дембель, и отправляться в Чечню он совсем не хотел, думал спокойно дослужить где-нибудь в средней полосе, поближе к своему родному Ярославлю. Но у него ничего не вышло.
Еще рядом с нами сидят: губастый Андрюха Жих, самый маленький солдат в нашем взводе, прозванный за это Тренчиком. Его рост не больше полутора метров, но лопает он за четверых. После еды пузо у него становится похожим на футбольный мяч. Куда девается все, что он съедает, непонятно - все равно он остается маленьким и тощим, как сушеный таракан. Самое выдающее в нем - огромные губы-вареники, которыми он может зачерпнуть за раз полбанки сгущенки, и которые придают его мягкому краснодарскому говору шамкающий оттенок.
Справа от него - маленький еврей Витька Зеликман, который больше всего на свете боится тумаков. Мы все боимся тумаков, но интеллигентный Зюзик переносит их особенно тяжело. За полгода армии он так и не смог привыкнуть к тому, что он - чмо бессловесное, черт канявый, животное - и каждый тумак повергает его в депрессию.
Вот и сейчас он сидит и думает о том, как нас здесь будут бить - больше чем в учебке, или меньше.
Последний в нашей группе - смурной Рыжий, здоровый молчаливый парень с огромными ручищами и огненной шевелюрой. Точнее, это раньше у него была огненная шевелюра. Сейчас же его лысая солдатская башка словно посыпана красной пылью, как будто кто-то точил над ним напильником медную трубу. Рыжий думает только о том, как бы поскорее сделать отсюда ноги.
Сегодня впервые удалось поесть как следует. Наш нынешний командир - чернявый майор, который орал на нас всю дорогу - сидит сейчас в центре этого поля, и мы, пользуясь моментом, потрошим свои сухпайки. "Точим халяву" - если говорить по-армейски.
В поезде майор выдавал хавку из расчета одна банка тушенки на сутки, и за два дня пути у нас основательно подвело животы. Хлеб, который везли в отдельном вагоне, не успевали разносить на коротких остановках, когда наш эшелон пропускал встречные на запасных путях - подальше от людских глаз - и мы были всё время голодными.
Чтобы не опухнуть с голодухи окончательно, меняли на жратву свои солдатские ботинки. Каждому перед отправкой выдали по паре связанных шнурками парадных ботинок. "Интересно, где мы там будем маршировать?" - сказал Тренчик, и первый сдал их за десять пирожков с капустой.
Ботинки брали у нас станционные торговки из жалости. Завидев эшелон, они бросались к нам со скороговорками про пирожки и курочки по-домашнему, но когда понимали, что это за поезд стоит в запаснике, начинали причитать и крестить вагоны, и брали не нужные им ботинки и кальсоны. Одна женщина молча протянула бутылку лимонада и килограмма полтора шоколадных конфет. Обещала еще принести сигареты, но майор отогнал нас от окна и запретил высовываться.
Весь хлеб раздать так и не успели и он заплесневел. И когда мы, выгрузившись из эшелона в Моздоке, проходили мимо последнего, хлебного вагона, позеленевшие кислые мешки выбрасывали на землю, прямо нам под ноги. Кто сумел, успел подхватить буханку.
Мы оказались в числе самых шустрых. Теперь наши желудки набиты свиной тушенкой, в которой жира, правда, больше чем мяса (Рыжий уверяет, что это вообще не жир, а топленый солидол вперемежку с гуталином) и перловой кашей; кроме того, каждый из нас умял по целой буханке кислого хлеба, и можно сказать, сейчас мы довольны жизнью. По крайней мере, на ближайшие полчаса она приобрела определенность, а загадывать дальше никто из нас не собирается. Мы живем одной минутой.
- Интересно, успеют ли нас сегодня поставить на довольствие? - шамкает своими варениками Тренчик, засовывая вылизанную до блеска ложку за голенище сапога. Пообедав, он тут же начинает думать об ужине.
- Ты что, очень туда торопишься? - отвечает ему Кисель, кивая на хребет, за которым начинается Чечня. - По мне, уж лучше совсем без жрачки, лишь бы задержаться на этом поле подольше.
- А еще лучше насовсем, - поддакивает Вовка.
- А еще лучше оказаться подальше отсюда, - говорит Рыжий.
- А может, мы и вправду будем печь булочки, а пацаны? - снова интересуется Тренчик.
- Конечно, тебе бы этого очень хотелось, - отвечает ему Кисель. - Тебя только допусти до хлеборезки, ты за каждый свой вареник по буханке засунешь и не подавишься.
- Это верно, - лыбится Жих.
Два дня назад нас построили в одну шеренгу, и чернявый майор сказал, что набирает команду на выпечку хлеба. Он знал, чем нас купить. Голодуха в первые месяцы мучает солдата особенно сильно, а те калории, что мы получали вместе с серой массой, которая именовалась "каша ячневая сеченая", мгновенно выдувало ветром на плацу, когда сержанты устраивали нам послеобеденную прогулку. Нашим растущим организмам постоянно не хватало точилова, и по ночам мы втайне друг от друга жрали в сортире зубную пасту "Ягодка", которая так аппетитно пахла земляникой. Оказаться рабочим на хлебозаводе - заветная мечта любого солдата. А уж тем более "духа" - того, кто отслужил меньше полугода. То есть нас. Мы - "духи". А также нехватура, проголоды, желудки, обмороки, гоблины, чудовища и ушлепки.
Но когда майор заглядывал в глаза, солдаты отшатывались от него. У него в зрачках был ужас, а изо рта воняло смертью. Он потел ею и когда шел по казарме, за ним тянулся невыносимый удушливый шлейф.
- Хочешь служить на Кавказе? - спрашивал майор. - Езжай, чего ты... Там тепло, там яблоки.
Мы с Вовкой сказали "да", Кисель сказал "нет" и послал майора вместе с его Кавказом в придачу.
Теперь мы втроем лежим на этой взлетке в Моздоке, и ждем, что будет с нами дальше. И все те, кто стоял в том строю, тоже сейчас лежат на этой взлетке и ждут.
Нас здесь полторы тысячи человек. Нам всем восемнадцать лет.

***
Кисель до сих пор удивляется, как это нас так здорово облапошили.
- Ведь должен же быть рапорт, - доказывает он. - Рапорт - это такая бумажка, на которой я пишу: "Прошу Вас отправить меня в мясорубку для дальнейшего прохождения службы". Я ничего подобного не писал.
- Как это? - подначивает его Вовка. - А списки по технике безопасности, за которые майор просил нас расписаться? Ты хоть читал, за что расписываешься? Ты что, так ничего и не понял? Полторы тысячи человек, как один, изъявили желание грудью защищать конституционный строй своей Родины. А чтобы Родине, и без того тронутой нашим порывом, было совсем хорошо, мы сказали ей: "Родина! Не надо переводить бумагу на отдельное согласие каждого. Мы поедем воевать списками. Пускай из сэкономленного таким образом дерева сделают мебель для сиротского дома, в котором будут содержаться чеченские дети, пострадавшие от нашего присутствия на этой войне".
- Знаешь, Кисель, - говорю я раздраженно, - ты мог бы вообще ни за что не расписываться и все равно оказался бы здесь. Приказано ехать подыхать, вот и езжай, чего ты выпендриваешься со своим рапортом. Дай лучше закурить.
Он протягивает сигарету. Закуриваем.

***
На взлетке постоянное движение. Кто-то прилетает, кто-то улетает, раненные ждут попутного борта, около фонтанчика с водой толпятся люди. Каждые десять минут на Чечню уходят набитые под завязку штурмовики и возвращаются уже пустыми. Вертушки греют двигатели, горячий ветер гоняет пыль по взлетке и нам страшно.
Творится ужасная неразбериха. Полно беженцев, они ходят по полю со своим барахлом и рассказывают жуткие вещи. Это счастливчики, которым удалось вырваться из-под обстрелов - гражданских не берут в вертолеты, но они прорываются на борта штурмом и летят стоя, как в трамвае. Один дед прилетел на шасси - привязал себя к колесу и висел так сорок минут от Ханкалы до Моздока. При этом умудрился притащить с собой два чемодана.
Уставшие летчики не делают никаких привилегий. Они безразлично выкрикивают фамилии из полетного листа, и запускают по списку. Им на все плевать. Сейчас идет запись на борта, которые, возможно, будут послезавтра, если их не отменят.
Оставшиеся места забивают раненными. Каждый борт помимо груза может принять всего человек десять-двадцать и первыми отправляют самых тяжелых. Их запихивают под ящики, ставят на мешки, кладут просто на пол - куда-нибудь, лишь бы приткнуть, лишь бы они улетели. Об них спотыкаются. Одного раненого в живот капитана задевают ногой и вырывают из него дренажные трубки: кровь со слизью течет по люку и капает на бетон. Капитан кричит. Лужу облепляют мухи.
Бортов в Чечню тоже не хватает. Какие-то журналисты ждут почти неделю. Строители загорают третьи сутки. Но мы чувствуем, что нас отправят еще сегодня, до захода солнца. Мы не строители и не журналисты, мы - свежее пушечное мясо, и нас тут долго не задержат.
- Интересно как устроена жизнь, - рассуждает Кисель, - я уверен, что журналисты готовы заплатить любые деньги, чтобы оказаться на следующем борту в Чечню, но их не берут. Я тоже готов заплатить любые деньги, чтобы остаться здесь, лучше насовсем, а еще лучше оказаться как можно дальше отсюда, но меня отправят ближайшим же рейсом. Почему так?
***
Прилетает грузовая "корова". Сегодня утром наши штурмовали какое-то село и весь день из Чечни везут раненных и убитых. Вот и сейчас пять серебристых пакетов выкладывают на взлетке рядком, одного за другим.
Блестящие пакеты ослепительно горят на солнце, как конфетки. Поначалу мы никак не могли понять, что это. "Наверное, это гуманитарная помощь" - предположил Вовка, но Кисель сказал что гуманитарку везут туда, а не оттуда.
Поняли, только когда подъехал крытый брезентом "Урал". Из него выпрыгнули два полуголых солдата, одетых только в обрезанные по колено кальсоны и тапочки, и стали грузить мешки в кузов. Они брали их за края, мешки прогибались посередине, и мы догадались, что в эти праздничные фантики завернуты мертвые люди. Здесь нас уже никто не кормит байками про булочки в Беслане.
На этот раз "Урал" не приходит. Убитые так и остаются лежать на бетоне. На них никто не обращает внимания, как будто они принадлежат этой взлетке как матчасть, и внесены в её штатное расписание, словно ведра с гвоздями. Серебристые пакеты выглядят здесь естественно, будто так и надо - чтобы в чужом южном городе в высохшей степи лежали убитые русские парни.
Появляются два забитых, безразличных ко всему "слона" с водой и тряпками. Они протирают пол в "корове", и через полчаса вертушка, забитая под завязку очередной партией пушечного мяса в не обмятом еще зимнем обмундировании, берет курс обратно на Чечню. Последнее, что я вижу в темном чреве закрывающегося люка - растерянные солдатские глаза. Они смотрят прямо на меня.
- Пидоры, - говорит Кисель. - Все они пидоры.
- Да, - говорю я.
- Пидоры, - соглашается Вовка.
***
Этот конвейер - оттуда трупы, туда солдат в новых шинелях - работает четко, отлажено, чувствуется, что уже не первый месяц, и рождает ощущение железа, огромного разумного механизма, осознавшего, что он-то и является венцом творения, а люди, создавшие его, на самом деле лишь жранье, предназначенное для вращения его шестеренок, которое, в свою очередь, является единственной целью его существования. Жрать людей, чтобы жрать людей, больше никаких смыслов в происходящем нет.
***
Никто не говорит об этом, но каждый раз, когда над хребтом появляется тяжелое гудение "коровы", каждый из нас думает - неужели сейчас я? В такие моменты мы все - по одному, каждый сам по себе.
Те, кто услышал свою фамилию, растерянно встают, начинают собираться, прощаются, обводя остальных уже каким-то отрешенным взглядом. Они уже там.
Оставшиеся облегченно вздыхают. Не моя очередь. Еще полчаса, час, может, день...
***
На спине у Киселя большими буквами вырезано: "Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ". Каждая буква с кулак. Белые шрамы тонкие и аккуратные, но все равно видно, что лезвие входило глубоко под кожу. Мы уже полгода пытаемся выпытать у него происхождение этой надписи, но Кисель ничего не рассказывает.
Сейчас я чувствую, что он заговорит. Видимо, Вовка тоже чувствует это. Он спрашивает первый:
- Кисель, а откуда у тебя это все-таки?
- Давай-давай, колись, - поддерживаю я Вовку. - Открой тайну, не уноси с собой в могилу.
- Полудурок, - говорит Кисель. - Типун тебе на язык.
Он снова переворачивается на спину и закрывает глаза. Не хочет говорить. Лицо его мрачнеет. Видимо, и вправду думает о том, что нас могут убить.
- Это Наташка, - через некоторое время все же произносит он. - Еще в самом начале нашего знакомства. Пошли на вечеринку, танцы там, то да сё. Ну, выпили, конечно. Я в тот вечер здорово накачался, нарядный был, как новогодняя ёлка. А утром просыпаюсь - вся простыня в крови... Думал, убью. А вместо этого, вишь, женился.
- Ничего себе у тебя женушка, - говорит Вовка. - Её бы к нам в станицу, вмиг бы вожжами вылечили. Попробовала бы моя такое выкинуть.
У Вовки тоже есть девушка, на три года моложе; они там, на юге, быстро созревают, как фрукты.
- Ты, небось, и пьяный домой прийти не можешь, сразу скалкой по башке получаешь?
- Нет, жена у меня смирная, хорошая, - отвечает ему Кисель. - Что тогда на неё нашло, не знаю. Ничего такого больше не вытворяла. Говорит, влюбилась с первого взгляда, вот и хотела привязать к себе накрепко. Кому ты, говорит, нужен такой, с моей печатью...
Он срывает еще одну травинку, задумчиво жует её:
- У нас обязательно будет четверо детей. Да. Когда я вернусь, я обязательно наделаю четверых.
Он замолкает. Я смотрю на его спину. Мне думается, что он, по крайней мере, не будет валяться неопознанным в тех рефрижераторах, которые мы видели сегодня утром на станции. Если, конечно, у него останется спина.
- Кисель, - спрашиваю я, - а ты боишься умереть?
- Да, - говорит Кисель. Он у нас самый старший и самый умный.
***
Мы не первые на этом поле. Нас здесь были десятки тысяч таких, ждавших своей судьбы, и степь впитала наш страх, словно пот.
Сейчас страх тех, кто лежал здесь до нас, выходит из отравленной земли. Ледяными ручейками он вползает в наши тела и от него становится холодно, несмотря на палящее солнце. После войны это поле надо будет чистить от страха, как от радиации; он висит над ним словно туман.
***
Под тополем пьют водку легкораненые, пытаясь залить то, что пережили там, за хребтом. У них безумные глаза и почерневшие лица. Они еще полностью в войне. Час назад в них стреляли, а теперь они могут пить и не пригибаться. До них это никак не доходит. Они кричат и глушат алкоголь ведрами. Смотреть на них невыносимо.
Водка продается в кочегарке недалеко от взлетки. Там барыжат два истопника. Бизнес идет великолепно, оборотам позавидовал бы коньячный завод средней руки.
***
Рядом с нами группками лежат гражданские строители. Ближайшая компания пьет неразбавленный спирт и закусывает лоснящимся салом. Среди них есть женщина, молодуха с красным осоловелым лицом и жирными губами. Мы уже знаем, что её зовут Марина. Мы совсем отвыкли от гражданской жизни, от женщин, и втихаря разглядываем её.
У Марины большая грудь и толстая задница. Это обстоятельство приводит Тренчика в восторг, он все время стонет и шамкает своими огромными губами. Тот не солдат, кто не похабничает, и все мы строим из себя бывалых ловеласов, но по правде сказать, мало кто из нас до армии хотя бы целовался. А по настоящему с женщиной был только Кисель.
Марина предлагает Тренчику выпить. Он, бахвалясь, хлопает в один присест кружку спирта, и через пять минут растекается по траве подматрасником. Мы оттаскиваем его в тенек.
Марина предлагает выпить и нам, но мы отказываемся.
- Интересно, зачем они здесь, - спрашивает Вовка.
- Грозный летят реставрировать, - отвечает Кисель. - Война заканчивается, перемирие на носу.
- Так там же бомбят, вон штурмовики, - говорит Рыжий, кивая на очередную пару Су-25.
Самолеты готовятся к разгону, лопасти их сопел сжимаются и разжимаются. Вовка считает, что в этот момент они похожи на задницу какающего червяка. Не знаю, где он наблюдал какающих червей, но сравнение убедительное.
- Почему ты думаешь, что они на Грозный, - резонно замечает Кисель. - И потом, строителям-то какая разница. Чем больше разбомбят, там больше им восстанавливать за тройной оклад. Сейчас перемирие, боевые действия не ведутся, вот их и везут строить между делом.
- Откуда ты знаешь про перемирие?
- По телевизору показывали.
- По телевизору много чего показывают.
- Войны больше не будет, - не унимается Кисель, но теперь он говорит с издевкой. - Отдельные банды разбиты, конституционный строй восстановлен и благодатный мир сошел на многострадальную чеченскую землю.
- Аминь.
- А нас тогда зачем везут, раз перемирие? - Не унимается Рыжий. - И на станции танки стоят, целый эшелон, я сам видел. Их же там поубивают всех, - кивает он на строителей.
- Что-то я тоже не пойму, - говорю я. - Если там перемирие, почему же оттуда везут трупы? По-моему, либо трупы, либо мир, вместе не бывает.
- Бывает, - говорит Кисель, - у нас все бывает...
***
От тепла по телу бегут мурашки. Солнце светит через веки, мир становится оранжевым Так много тепла, кажется, еще никогда не было в моей жизни. Позавчера мы были в заснеженном Свердловске, а тут - жара. Из зимы нас привезли сразу в лето. Весны не было, потерялась по дороге.
В эшелоне нас набивали по тринадцать человек в плацкартный кубрик; духота и вонь, босые немытые ноги с верхних полок. На полу, под столиком день и ночь скукожившись спят двое - места на всех не хватало и мы менялись по очереди. Куда не глянь - везде сапоги, "сидора", шинели. Это даже хорошо, что майор не кормил нас - полтора суток скорчившись... Если бы хоть раз наелись, заработали бы непроходимость кишечника.
В Ростове-на-Дону эшелон остановился на первом пути, напротив вокзала. Прямо у центрального входа. Люди проходили мимо и отводили глаза.
***
Очередная "корова" тяжело тыкается колесами в бетон. Раненных опять бегом несут в полевой госпиталь, развернутый тут же, рядом с вертолетными капонирами.
Светловолосый парнишка сидит на носилках. Его перебитая ниже колена нога в коротком, по-дембельски обрезанном кирзаче, свешивается на штанине и волокнах икроножной мышцы. Белеет обломанная кость. Сквозь ногу видно небо.
От шага носилки сильно раскачиваются, нога в тяжелом кирзаче оттягивается, перекручивается, как волчок на веревке: носилки вверх - нога вниз, вверх - вниз... Вот-вот оторвется, я даже делаю движение руками, чтобы подхватить ее за ступню.
Вывернутое наизнанку черное мясо облеплено комочками присохшей земли.
Раненный, видимо, не чувствует совсем уж сильной боли, обкололи промедолом, но все же лицо его скорчено, а вцепившиеся в борта носилок пальцы белеют костяшками.
От него сильно пахнет нагретой кирзой, немытым телом, и еще чем-то таким - свежатиной, что ли, только что разделанным парным мясом.
Из госпиталя время от времени раздаются нечленораздельные нечеловеческие крики. Иногда из боксов выносят окровавленные гнойные бинты и выбрасывают в помойную яму. Над ней густым облаком взмывают мухи.
***
Жара. Пыль. Трупы на взлетке и двое полуголых солдат, которые грузят мертвых людей в мешках, как картошку. Так буднично, так обычно.
К пятерым, оставшимся с прошлого раза, приплюсовывают еще троих.
Появляется "Урал". Убитых выкладывают в кузове вдоль бортов. Места на полу не хватает, и двое в обрезанных кальсонах начинают вторым слоем. Последнего кладут на оставшийся посередине проход, запрыгивают в кузов и "Урал" трогается по направлению к станции.
Праздничные мешки в кузове трясутся в такт движениям машины, деревянно подпрыгивают на кочках, и один из солдат пытается прижать их к полу. Слава Богу, пока руками.
***
Противная кременчугская "Прима" в жару идет с трудом. Вовка говорит, что в неё примешан конский навоз - у него из конюшни воняло точно так же. Да и гадили лошади такими же не переваренными бревнами соломы, какие попадаются в сигаретах.
После двух затяжек во рту становится сухо. Вовка тушит бычок об землю и наматывает портянки.
- Пойду за водой, - говорит он, - давайте фляжки.
Мы отдаем ему все семь штук, у меня одна запасная, украл в каптерке в Свердловске.
Раньше чем через полчаса Вовка не вернется, около фонтанчика толпа, и чтобы "духу" добраться до воды, придется отстоять длинную очередь.
Я вижу, как он проходит мимо чернявого майора - тот сидит на земле в самой середине нашей команды - и заглядывает ему через плечо в бумаги. Это наши личные дела. Майор раскладывает их на две стопки, словно господь Бог судьбы. Одна стопка большая, другая маленькая, и всем ясно, что маленькая загрузится в "корову" и полетит за хребет, а другая останется здесь.
Каждому хочется, чтобы его судьба легла в большую стопку.
***
- Кисель, - говорю я, - ты обещал мне дать аккорды "Старого отеля" Агузаровой.
- Записывай, - говорит он.
Я достаю из нагрудного кармана красный самодельный блокнот, вырезанный из толстой тетради, и ручку. Кисель диктует:
- Город плывет в море ночных огней... Здесь Аm... Город живет счастьем своих людей... Dm, E, Am. Старый отель двери свои открой. Старый отель в полночь меня укрой...
Я записываю.
***
Вовка возвращается. Он стоит с полными фляжками в руках, смотрит на меня и ничего не говорит.
- Чего стоишь-то? Давай воду, пить охота.
Он протягивает мокрую фляжку. Вода теплая, невкусная, сильно отдает хлоркой. От выпитой влаги подмышками сразу выступает испарина.
Вовка садится рядом. Он не смотрит на меня, ковыряет сапогом землю.
Я понимаю - что-то изменилось там, где сидит майор. Под желудком появляется ощущение тянущей пустоты.
- Тебя забирают, - говорит, наконец, Вовка.
- Меня? Одного?
- Тебя отправляют, а мы остаемся.
Я смотрю на Вовку... Дурацкая шутка. Сейчас он толкнет локтем в бок и скажет: "саечку за испуг". Мы ведь никогда не были по одному, мы всегда были вместе и будем вместе до самого конца, до самого дембеля или... Ведь нельзя разлучать людей здесь, на этом чертовом поле! Ведь именно здесь, сейчас, и проходит наше боевое слаживание! Мы становимся братьями друг другу, переживаем первый в нашей жизни совместный страх, первую тоску, первую неопределенность, первое ожидание и осознание непоправимости смерти...
И в то же время к нам приходит уверенность в том, что мы все пересилим, все сможем. Что выживем. Мы становимся одним целым, одним организмом, и это ощущение наполняет нас внутренней твердостью. Нельзя же, в самом деле, резать людей вот так вот, по живому!
Но Вовка не шутит.
Все это неправильно. Так не должно быть.
Я старательно наматываю портянки и стараюсь не смотреть на Киселя, которой стоит в одних штанах и шевелит толстыми пальцами босых ног, и на сидящего рядом Вовку.
Мы втроем думаем об одном и том же. Меня забирают, а они остаются.
Во мне вдруг вскипает бешеная злоба. Раздражают Вовкины потерянные глаза. Белые мясистые ноги Киселя, буквы на его спине. Медная пыль на башке Рыжего. Зюзик. Храпящий пьяненький Тренчик. Они словно предали меня. Я понимаю, что в этом нет никакой их вины, но все равно злюсь и ничего не могу с собой поделать.
Кисель был самым старшим из нас, самым опытным. Мы всегда чувствовали его покровительство, его советы были самыми дельными, а решения самыми правильными. Он был нашим старшим братом и мы искали у него защиты.
И вот тон остается, а я улетаю. Один.
Да и Вовка тоже...
Мы больше не вместе. Я сам по себе. Словно какая-то черта отделила меня и жизнь потекла параллельно с их жизнью - мы все еще вместе, но уже не пересекаемся. И не пересечемся никогда.
- Ну ладно, Кисель, - говорю я, и протягиваю ему руку. - Пока.
Кисель смотрит на меня, на мою протянутую руку, и вдруг начинает спешно одеваться.
- Я пойду с тобой, - говорит он, - я пойду с тобой к майору, и попрошу чтобы он меня тоже отправил. Мы должны быть вместе. Куда ты, туда и я. Не хочу больше оставаться здесь.
- Кисель, - говорю я, - не надо. Ты же не хотел лететь. Может, правда будешь печь булочки в Беслане.
- Нет, нет, - запинаясь, быстро-быстро тараторит Кисель, - какие булочки, ты что, еще ничего не понял? Никто не остается, здесь никто никогда не остается, мы все рождены, чтобы быть отправленными туда. Нас всех родили, вырастили и воспитали только затем, чтобы сегодня отправить туда, ты что, не понял этого? Посмотри, тут же тысячи три человек, мы всю страну завалим булочками! Это транзитное поле, либо туда, либо оттуда, и я хочу быть с тобой.
- Я тоже, - говорит Вовка, - я тоже пойду с вами к майору.
Кисель, умная голова, в один момент взял и расставил все по своим местам.
Я неожиданно для себя вдруг хлюпаю носом, глаза мои становятся влажными.
Хорошо, что мы снова вместе.
***
Майор все так же сидит на земле и раскладывает личные дела. Отдельно ото всех лежит еще одна маленькая стопка, дел пять, не больше. На верхнем написана моя фамилия.
Я докладываю майору о прибытии. Он не поднимает головы, бросает коротко:
- Сформирована команда из десяти человек. Будете служить в Моздоке, как я и обещал. Стойте здесь, сейчас за вами придет сопровождающий офицер.
Раз - и поменял все майор местами.
Мне начинает надоедать эта котовасия.
- Товарищ майор... - говорю я, - Товарищ майор, разрешите обратиться? Нас трое.
- Что? - спрашивает он, и поднимает голову. Его взгляд направлен сквозь меня.
- Товарищ майор, нас трое. Я, Татаринцев и Киселев. Мы с самого начала вместе, с самой учебки, очень сильно сдружились за это время и хотим продолжить службу в одной части.
Я смотрю в его пустые глаза и вдруг с ужасом понимаю, что майору нет до нас никакого дела, ничего менять он уже не будет, но продолжаю говорить.
- Товарищ майор, нас трое. Поэтому я прошу вас отправить меня в Чечню, а вместо меня оставить здесь Киселева, - почему-то нелогично заканчиваю я.
- Все это глупости, - говорит майор. - Я с вами, солдатами, много общаюсь, и знаю, что дружба для вас ничего не значит. Для вас имеет значение только землячество, а земляков, у вас, Бабченко, в этом эшелоне нет. Вы один. Поэтому вам все равно, где служить.
- Товарищ майор, ну, пожалуйста...
- Солдат! Вы что, не поняли? Вы остаетесь здесь, в том составе, который я назначил! Все! Свободны!
- Товарищ майор...
- Все!
***
Ярко светит солнце, поют птицы. Степь оглушает, сбивает с ног запахами сочной травы и абрикосов. Здесь не должно быть войны. Все это не правда.
Война должна идти там, где плохо - где-то за полярным кругом, где жизнь угрюмая и мрачная и по полгода не бывает солнца - а не там, где хорошо.
Не хочется верить, что тебя привезли в это начало рая, где пахнет абрикосами, чтобы расфасовать в серебристые пакеты.
***
Кисель с Вовкой стоят на колючей траве, такие маленькие посреди этого поля. Они растеряны; наверное впервые за все время Киселю нечего мне сказать.
Я подхожу, обнимаю его:
- Пока, Кисель.
- Пока, - говорит он, - хорошо, что я успел дать тебе аккорды. Хоть что-то останется на память.
Вовка свинчивает с груди значок классности - синего цвета щит с дубовым венком и цифрой три посередине - и протягивает мне:
- На, возьми. Пускай будет.
Я взамен отдаю ему свой.
- Жалко, что все так получилось, - говорю я.
- Да, - говорит Вовка.
- Да, - говорит Кисель.
Над нами снова пролетает вертушка и заходит на разворот. Мы задираем головы, провожаем её взглядом. Наверное, это наша... Это их!
Я вдруг остро чувствую свое одиночество. Меня чуть не сгибает пополам от жалости к самому себе.
Я ухожу, и все время оборачиваюсь, смотрю, как они стоят на этом поле, засунув руки в карманы штанов и наклонив головы - мясистый плотный Кисель и загорелый худощавый Вовка, а за ними садится вертушка. Команды еще нет.
Я знаю, что мы больше не увидимся.
Все это какое-то сплошное преступление.
***
Нас подводят к машине. Ждем команду к погрузке.
- Это тот же "Урал", - вдруг говорит стоящий первым в колонне Тренчик. - Парни, это тот же "Урал", в котором они трупы возят...
Тренчик смотрит на нас вытаращенными глазами, как будто ждет, что мы взбунтуемся, или отправим его домой или еще что. Он еще не протрезвел и его осоловелые глаза кажутся сейчас особенно большими.
- Откуда знаешь? - спрашивают из задних рядов.
- Я дырку в брезенте запомнил, - Тренчик показывает на крупную прореху в форме морской звезды. Такую и впрямь не спутаешь.
Наши сомнения разрешает офицер сопровождения.
- По машинам! - коротко бросает он нам на ходу, и мы лезем в "Урал".
***
Асфальт убегает из-под кузова, взлетка удаляется все дальше, мелькает между чинар. На секунду мне кажется, что я вижу Вовку и Киселя - они все так же стоят посреди поля и машут мне руками. На всякий случай я машу им в ответ, но делаю это как-то отстранено, уже без прежних чувств. Жизнь сделала очередной виток и прошлое в который раз оказалось отрезанным. Люди, которые были мне дороги, остались, а я опять уезжаю, и их больше нет. Ничего не изменишь. Все решено.
Я чувствую себя дезертиром, но мне легче.
И еще одна мысль пробивается через тоску. Одна мысль, за которую я себя ненавижу, но которая теперь сильнее всего на свете. Меня не погрузят! Блядь, меня не погрузят в эту вертушку! Черт его знает, что будет там дальше, но сейчас - меня не погрузят!
В кузове полумрак. Места мало. Мы стоим, плотно прижавшись друг к другу. Я ощущаю плечо стоящего рядом.
Машину подбрасывает на кочках.
Мне кажется, что здесь пахнет, но это не так - обычный для кузова запах солярки и масла, больше ничего нет.
Я крепко держусь за дуги и стараюсь не упасть на этот пол, на котором лежали мертвые люди.

ЗЫ. На фото: Я и Вовка Татаринцев. Весна девяносто шестого. Перед отправкой из Елани. Вовка был ранен в августе 96-го в Грозном, осколком от подствольника в руку. Инна его дождалась, они поженились. У них все в порядке. Иногда езжу к ним в гости в Анапу.


Чечня, рассказы, война

Previous post Next post
Up