Все мы с детства знаем о настоящем человеке Алексее Мересьеве, почти все знают, что реальным прототипом героя Бориса Полевого был герой Советского Союза Алексей Маресьев. А вот то, что он встал на ноги в Куйбышеве, думаю, не знает почти никто.
В понедельник, 6 июня, в Самаре в санатории имени Чкалова состоится торжественное открытие мемориальной доски имени Героя Советского Союза Алексея Маресьева.
Алексей Маресьев - легендарный летчик времен Великой Отечественной войны. В 1942 году его самолет подбили немцы над территорией Новгородской области. У Алексея Петровича были серьезно ранены ноги. В течение 18 суток летчик сначала на покалеченных ногах, потом ползком добирался до своих. После этого ему ампутировали обе ноги. Однако вскоре Маресьев научился ходить на протезах и вновь вернулся на фронт в качестве военного летчика. Всего Алексей Маресьев совершил 86 боевых вылетов, сбил 11 самолётов врага: 4 - до ранения и 7 - после.
В 1943 году Алексей Маресьев проходил реабилитацию в Куйбышеве в санатории на Барбошиной поляне - ныне это санаторий имени Чкалова. Именно здесь он учился ходить на протезах и даже танцевать. Кроме того, современники утверждают, что Алексей Петрович переплыл Волгу в этом месте (2 км 200 м) за 55 минут.
Оригинал материала:
http://63.ru/text/newsline/173919072145408.html Ключевой отрывок из книги:
Но Комиссар не оставил своих попыток "отомкнуть" его. Однажды,
находясь в обычном состоянии равнодушного оцепенения, Алексей услышал
комиссарский бас:
- Леша, глянь: тут о тебе написано.
Степан Иванович уже нес Мересьеву журнал. Небольшая статья была
отчеркнута карандашом. Алексей быстро пробежал глазами отмеченное и не
встретил своей фамилии. Это была статейка о русских летчиках времен
первой мировой войны. Со страницы журнала глядело на Алексея
незнакомое лицо молодого офицера с маленькими усиками, закрученными
"шильцем", с белой кокардой на пилотке, надвинутой на самое ухо.
- Читай, читай, прямо для тебя, - настаивал Комиссар.
Мересьев прочел. Повествовалось в статье о русском военном летчике,
поручике Валерьяне Аркадьевиче Карповиче. Летая над вражескими
позициями, поручик Карпович был ранен в ногу немецкой разрывной пулей
"дум-дум". С раздробленной ногой он сумел на своем "фармане"
перетянуть через линию фронта и сесть у своих. Ступню ему отняли, но
молодой офицер не пожелал увольняться из армии. Он изобрел протез
собственной конструкции. Он долго и упорно занимался гимнастикой,
тренировался и благодаря этому к концу войны вернулся в армию. Он
служил инспектором в школе военных пилотов и даже, как говорилось в
заметке, "порой рисковал подниматься в воздух на своем аэроплане". Он
был награжден офицерским "Георгием" и успешно служил в русской военной
авиации, пока не погиб в результате катастрофы.
Мересьев прочел эту заметку раз, другой, третий. Немножко
напряженно, но, в общем, лихо улыбался со снимка молодой худощавый
поручик с усталым волевым лицом. Вся палата безмолвно наблюдала за
Алексеем. Он поерошил волосы и, не отрывая от статейки глаз, нащупал
рукой на тумбочке карандаш и тщательно, аккуратно обвел ее.
- Прочел? - хитровато спросил Комиссар. (Алексей молчал, все еще
бегая глазами по строчкам.) - Ну, что скажешь?
- Но у него не было только ступни.
- А ты же советский человек.
- Он летал на "фармане". Разве это самолет? Это этажерка. На нем
чего не летать? Там такое управление, что ни ловкости, ни быстроты не
надо.
- Но ты же советский человек! - настаивал Комиссар.
- Советский человек, - машинально повторил Алексей, все еще не
отрывая глаз от заметки; потом бледное лицо его осветилось каким-то
внутренним румянцем, и он обвел всех изумленно-радостным взглядом.
На ночь Алексей сунул журнал под подушку, сунул и вспомнил, что в
детстве, забираясь на ночь на полати, где спал с братьями, клал он так
под подушку уродливого корноухого медведя, сшитого ему матерью из
старой плюшевой кофты. И он засмеялся этому своему воспоминанию,
засмеялся на всю палату.
Ночью он не сомкнул глаз. Тяжелым сном забылась палата. Скрипя
пружинами, вертелся на койке Гвоздев. С присвистом, так, что казалось,
рвутся у него внутренности, храпел Степан Иванович. Изредка
поворачиваясь, тихо, сквозь зубы постанывал Комиссар. Но Алексей
ничего не слышал. Он то и дело доставал журнал и при свете ночника
смотрел на улыбающееся лицо поручика. "Тебе было трудно, но ты
все-таки сумел, - думал он. - Мне вдесятеро труднее, но вот увидишь, я
тоже не отстану".
Среди ночи Комиссар вдруг стих. Алексей приподнялся и увидел, что
лежит он бледный, спокойный и, кажется, уже не дышит. Летчик схватил
колокольчик и бешено затряс им. Прибежала Клавдия Михайловна,
простоволосая, с помятым лицом и рассыпавшейся косой. Через несколько
минут вызвали ординатора. Щупали пульс, впрыскивали камфару, совали в
рот шланг с кислородом. Возня эта продолжалась около часа и порой
казалась безнадежной. Наконец Комиссар открыл глаза, слабо, еле
заметно улыбнулся Клавдии Михайловне и тихонько сказал:
- Извините, взбулгачил я вас, а без толку. До ада так и не добрался
и мази-то от веснушек не достал. Так что вам, родная, придется в
веснушках щеголять, ничего не поделаешь.
От шутки всем стало легче на душе. Крепок же этот дуб! Может,
выстоит он и такую бурю. Ушел ординатор - скрип его ботинок медленно
угас в конце коридора; разошлись сиделки; и только Клавдия Михайловна
осталась, усевшись бочком на кровати Комиссара. Больные уснули, но
Мересьев лежал с закрытыми глазами, думая о протезах, которые можно
было бы прикреплять к ножному управлению в самолете хотя бы ремнями.
Вспомнил он, что когда-то, еще в аэроклубе, он слышал от инструктора,
старого летчика времен гражданской войны, что один коротконогий пилот
привязывал к педалям колодочки.
"Я, брат, от тебя не отстану", - убеждал он Карповича. "Буду, буду
летать!" - звенело и пело в голове Алексея, отгоняя сон. Он лежал
тихо, закрыв глаза. Со стороны можно было подумать, что он крепко
спит, улыбаясь во сне.
И тут услышал он разговор, который потом не раз вспоминал в трудные
минуты жизни.
- Ну зачем, зачем вы так? Это же страшно - смеяться, шутить, когда
такая боль. У меня сердце каменеет, когда я думаю, как вам больно.
Почему вы отказались от отдельной палаты?
Казалось, что говорила это не палатная сестра Клавдия Михайловна,
хорошенькая, ласковая, но какая-то бесплотная. Говорила женщина
страстная и протестующая. В голосе ее звучало горе и, может быть,
нечто большее. Мересьев открыл глаза. В свете затененного косынкой
ночника увидел он бледное, распухшее лицо Комиссара с тихо и ласково
посверкивающими глазами и мягкий, женственный профиль сестры. Свет,
падавший сзади, делал ее пышные русые волосы словно сияющими, и
Мересьев, сознавая, что поступает нехорошо, не мог оторвать от нее
взгляда.
- Ай-яй-яй, сестреночка... Слезки, вот так раз! Может, бромчику
примем? - как девочке, сказал ей Комиссар.
- Опять смеетесь. Ну что вы за человек? Ведь это же чудовищно,
понимаете - чудовищно: смеяться, когда нужно плакать, успокаивать
других, когда самого рвет на части. Хороший вы мой, хороший! Вы не
смеете, слышите, не смеете так относиться к себе...
Она долго беззвучно плакала, опустив голову. А Комиссар смотрел на
худенькие, вздрагивающие под халатом плечи грустным, ласковым
взглядом.
- Поздно, поздно, родная. В личных делах я всегда безобразно
опаздывал, все некогда да недосуг, а теперь, кажется, опоздал совсем.
Комиссар вздохнул. Сестра выпрямилась и полными слез глазами с
жадным ожиданием смотрела на него. Он улыбнулся, вздохнул и своим
обычным добрым, чуть насмешливым тоном продолжал:
- Слушайте-ка, умница, историю. Мне вдруг вспомнилось. Давно это
было, еще в гражданскую войну, в Туркестане. Да... Эскадрон один
увлекся погоней за басмачами, да забрался в такую пустыню, что кони -
а кони были российские, к пескам не привычные, - падать начали. И
стали мы вдруг пехотой. Да... И вот командир принял решение: вьюки
побросать и с одним оружием пешком выходить на большой город. А до
него километров сто шестьдесят, да по голому песку. Чуете, умница?
Идем мы день, идем второй, идем третий. Солнце палит-жарит. Нечего
пить. Во рту кожа трескаться стала, а в воздухе горячий песок, под
ногами песок поет, на зубах хрустит, в глазах саднит, в глотку
набивается, ну - мочи нет. Упадет человек на бурун, сунется лицом в
землю и лежит. А комиссаром у нас был Володин Яков Павлович. На вид
хлипкий, интеллигент - историком он был... Но крепкий большевик. Ему
бы как будто первому упасть, а он идет и все людей шевелит: дескать,
близко, скоро - и пистолетом трясет над теми, кто ложится: вставай,
пристрелю...
На четвертые сутки, когда до города всего километров пятнадцать
осталось, люди вовсе из сил выбились. Шатает нас, идем как пьяные, и
след за нами неровный, как за раненым зверем. И вдруг комиссар наш
песню завел. Голос у него дрянной, жидкий, и песню завел чепуховую,
старую солдатскую: "Чубарики, чубчики", - а ведь поддержали, запели! Я
скомандовал: "Построиться", шаг подсчитал, - и не поверите - легче
идти стало.
За этой песней оторвали другую, потом третью. Понимаете, сестренка,
сухими, потрескавшимися ртами да на такой жаре. Все песни по дороге
перепели, какие знали, и дошли, и ни одного на песке не оставили...
Видите, какая штука.
- А комиссар? - спросила Клавдия Михайловна.
- А что комиссар? Жив, здоров и теперь. Профессор он, археолог.
Доисторические поселения какие-то из земли выкапывает. Голоса он после
того, верно, лишился. Хрипит. Да на что ему голос? Он же не Лемешев...
А ну, хватит баек. Ступайте, умница, даю вам слово конника больше
сегодня не помирать.
Мересьев заснул наконец глубоким и покойным сном. Снились ему
песчаная пустыня, которой он никогда в жизни не видал, окровавленные,
потрескавшиеся рты, из которых вылетают звуки песни, и этот самый
Володин, который во сне почему-то походил на комиссара Воробьева.
Проснулся Алексей поздно, когда солнечные зайчики лежали уже
посреди палаты, что служило признаком полдня, - и проснулся с
сознанием чего-то радостного. Сон? Какой сон... Взгляд его упал на
журнал, который и во сне крепко сжимала его рука. Поручик Карпович все
так же натянуто и лихо улыбался с помятой страницы. Мересьев бережно
разгладил журнал и подмигнул ему.
Уже умытый и причесанный, Комиссар с улыбкой следил за Алексеем.
- Чего ты с ним перемигиваешься? - довольно спросил он.
- Полетим, - ответил Алексей.
- А как же? У него только одной ноги не хватает, а у тебя обеих?
- Так ведь я же советский, русский, - отозвался Мересьев.