Парад девиантов

Jan 18, 2012 00:03


Сергей Уханов
«Черная молофья»
Тверь, «Kolonna Publications» / «Митин Журнал» 2011

Петербуржский поэт Сергей Уханов выпустил книгу замечательной прозы, состоятельно - уважительно, но неумолимо - оппонирующей Гертруде Стайн в том ее представлении, что сложилось у нее во время обучения на медицинском факультете в университете Балтимора, когда в ходе прохождения курса патопсихологии Стайн объявила преподавателю о том, что находит любую норму занимательней любой аномалии; едва ли не в каждой из новелл, образовавших сборник «Черная молофья», его читатель найдет в избытке неопровержимых свидетельств в пользу того, что на самом-то деле патологии не просто оказываются интереснее любых «типовых случаев», но и остаются вообще едва ли не единственного рода явлениями в земном мире, что позволяют наблюдательным людям не умереть в нем со скуки.
          Лишь очень недолгое время у человека, принявшегося читать эту книгу, имеет шанс продержаться ощущение, что сквозной герой почти всех составивших эту коллекцию миниатюр (который часто оказывается то тезкой, то однофамильцем их автора, что, разумеется, только пуще соблазняет читателя уверенно различать в этом герое достаточно реалистичную проекцию его демиурга) аккумулирует вокруг себя в огромном количестве людей, осененных очень значительными психическими и физическими отклонениями, лишь по причине такой вот особости своей кармы или вследствие своей подчиненности предписанной провидением ему специфической судьбе; довольно быстро проясняется, что не столько определенную публику влечет к этому герою, сколько сам он успешно добивается для себя ее общества. Первый раз такой вывод просится на ум, когда герой-повествователь в новелле «Обезумевшая», констатируя случившееся со своей соседкой после смерти ее детей несомненное помешательство, принимается искать с ней встреч, а находя их - заглядывать в ее глаза, «желая проникнуть глубже, тем самым пытаясь разгадать ее аномальность»; пока за этим признанием в книге не последовали ему подобные, еще возможно отнестись к нему примерно так, как Шерлок Холмс отнесся к
одному из донесений доктора Уотсона из Баскервиль-холла, решив, что однажды в беседе с Уотсоном Стэплтон так увлекся, что в запале рассказал часть своей подлинной биографии, - так и тут можно предположить, что автор, возбужденный процессом описывания необычного приключения со своим участием, непроизвольно проговаривается об истинных этого участия резонах (которые, быть может, он предпочел бы скрыть даже от себя самого), однако уже через несколько страниц можно обнаружить более чем красноречивое указание на то, что отнюдь не мистический рок и не латентная странная наклонность то и дело приводят списанного автором с себя (такое ощущение только крепнет и крепнет) его героя ближе некуда к особям, отмеченным печатью разнообразных девиаций, а собственная совершенно свободная на то воля, принявшаяся взращиваться еще в пору его детства, о себе в каковом он вспоминает как о любопытном ребенке, кто однажды решил использовать любую возможность для изучения людей («это было что-то вроде антропологического исследования - ведь все люди уникальны и неповторимы а их жизнь бывает так интересна и так коротка»), и которая - свободная воля к познанию людей - стала совершенно неукротимой тогда, когда повзрослев, герой, не утратив интереса к людям, сделал важное для себя на их счет уточнение, что уникальны и неповторимы все-таки не все они, а только самые среди них выдающиеся - таковых можно уважительно определить как монстров, выродков и уебков. Наверное, с особенно убедительным возражением Гертруде Стайн в ее вышеупомянутом достойном, но, тем не менее, заблуждении, а также одновременно и с наиболее внятно артикулированной формулировкой автором главной линии собственной художественной прозы можно столкнуться в новелле «Женечка Чураев», в которой кочующий в сборнике из одной истории в другую ребенок-юноша-мужчина застается на студенческом этапе своей жизни, к коему, как можно с высокой долей вероятности заподозрить, сформировались стержневые конструкции его личности: «уже тогда я понимал, что симпатичных и красивых парней слишком много, многие из них продажны, их легко любить, а вот найти какого-либо аморального урода или страшного извращенца с редкой аномалией или какой-нибудь стыдной патологией и суметь полюбить такого сможет не каждый, и я никогда не искал простого пути и легкодоступного источника»; таким образом, во всевозможных девиантах герой (конгруэнтный, как все сильнее кажется, двойник своего автора) распознает не только предмет своих исследований, но и объект своей любви, которая и может вполне претендовать на право называться главным смыслом его жизни (если мы говорим о герое) или главной темой его искусства (если мы говорим об авторе). Однако какие бы острые эта любовь формы не обретала, ее острота никогда не идет в ущерб исследованиям, потому что даже на пике чувственных потрясений герой все равно не отказывается от своего обыкновения ставить психологические опыты над очевидно или потенциально ненормальными людьми, «внедряясь в их судьбы и квартиры».
        Впрочем, более чем вероятно, что главной движущей силой этих экспериментов оказывается все-таки не жажда экспериментирующего в получении неких научных - подлежащих просвещенной систематизации - результатов, а испепеляющее любопытство, почти что сводящее с ума героя в тех ситуациях, когда у него появляется шанс накоротко приблизиться к какой-либо из отражающих более или менее сильные извращения граней (или хотя бы шанс ощутить себя на месте существа, практикующего такое извращение) человеческой природы, но испепеляющее настолько, что ради его удовлетворения герой готов не то чтобы поступиться своими принципами, но уж не принять во внимание некоторые свои предпочтения всяко; скажем, о герое книги «Черная молофья» довольно быстро и уверенно можно подумать, что он, как и Жан Жене, мог бы сделать насчет себя такое признание, что он никогда в жизни не ощущал в отношении женщин даже подобия сексуального влечения, однако читатель этой книги может обнаружить у этого героя нешуточное воодушевление, возникающее в тот момент, когда к нему-старшекласснику в новелле «Зыря» за одну парту подсаживают самую отпетую шлюху во всей школе, - не имея никаких плотских на нее притязаний, он, однако, едва не теряет рассудок от ставшего ему доступным счастья узнать все подробности ее порочной жизни; пожалуй, оставаясь к животным как к потенциальным сексуальным объектам столь же равнодушным, как и к человеческим самкам в этом качестве, он, однако, в новелле «Богов дом» на школьных каникулах в бабушкиной деревне не отказывает себе в связанной с риском для его жизни возможности наблюдать сцену изнасилования сельским сумасшедшим овцы (когда его страх капитулирует именно-таки перед любопытством); также едва ли у него можно всерьез заподозрить присутствие некрофильских преференций, однако в новелле «Металлолом» его можно созерцать готовым продать душу школьному сторожу за то, чтобы тот, откинув брезент, дал ему до приезда милиции возможность в упор посмотреть на труп свежеубитого в школьной драке одноклассника. Декларируя в качестве одного из самых своих главных увлечений наблюдения за людьми необычной судьбы, он, однако, не остается безучастен и к людям необычной внешности, пытливо к таковым присматриваясь и, например, не пренебрегая такими чудесами, как полное отсутствие у человека ресниц или, напротив, присутствие у него двухъярусных бровей; такая зацикленность на аномалиях приводит героя к тому, что вокруг него начинают концентрироваться не только страдающие патологиями люди, но и люди, испытывающие к аномалиям столь же беспредельную, как и у самого героя, страсть, только, быть может, в отличие от его - героя - случая, частично или полностью безотчетную: вот школьная повариха ест яйца только с двойными желтками, вот обрезанный гой ходит в баню глазеть на необрезанных евреев, а вот педиатр из элитной клиники становится специализирующимся на недоношенных сиротах - да еще и с тяжелейшими психическими и соматическими расстройствами - неонатологом в полуприюте-полухосписе - не из христианского или любого другого сорта человеколюбия или сострадания, а только лишь из неостановимой тяги к уродству; на каком-то этапе своей биографии и в определенных местах своего обитания герой наблюдает такие вот частные случаи непроизвольного разделения кем-то из более или менее близких к нему людей его пристрастия, а на другом и в иной точке в пространстве это явление - увлеченность патологиями и девиациями - может приобретать среди части людской популяции коллективный, едва ли не эпидемический размах: скажем, у жителей целого города, в котором можно угадывать перестроечный Ленинград, едва ли не любимой забавой оказываются эдакие сафари по одному из пригородов, где можно наблюдать натуральную ярмарку сумасбродства, всамделишный парад параноиков и социопатов: «в дурацком поселке тебя подстерегали опасности - ведь там жили в основном старики, многие из которых были фронтовиками и уже выжили из ума, впали в маразм и гонялись за школьниками с кирпичами или дубинками - просто так, или из ненависти, или все путая и принимая их за фашистских детей, так же там было много юродивых, алкашей, неудачников, сектантов, наркоманов, зэков, лжепророков, имбецилов и идиотов, сифилитиков и туберкулезников, харкающих кровью, шлюх и шалав, у которых между ног вечная влага, периодически там бегали собаки, больные бешенством, а по ночам собирались сатанисты и служили свои ужасные черные мессы, а иногда в дурацком поселке даже заводились маньяки-педофилы, которые ебали в извращенной форме маленьких детишек, но это было достаточно редко, всегда вызывало ажиотаж и нездоровый интерес горожан, и конечно же, понимающими людьми почиталось за высший шик, многие из продвинутых родителей мечтали, чтобы именно их чаду посчастливилось встретиться с маньяком-педофилом - ведь это такой чудесный жизненный опыт и в некотором роде избранничество, к тому же, чем раньше и активней человек начнет половую жизнь, тем быстрее она ему остоебенит и тем быстрее он задумается о чем-то высоком».
         Констататор такой народной мудрости, правда, никак не обнаруживает себя подпадающим под ее юрисдикцию, потому что его решительно невозможно - ввиду его практически перманентной сексуальной если не одержимости, так увлеченности тем или иным юношей - представить в роли пресытившегося половой жизнью человека, а думать о высоком он стал, как легко понять, даже раньше, чем эта жизнь - по крайней мере, фактически - у него началась: почему же не причислить как раз-таки к высоким материям ставшие едва ли не сызмальства объектами его непреходящей страсти пресловутые патологии и аномалии; если один из героев новеллы Габриэль Витткоп «Сон разума», коллекционировавший в Мадриде карликов, циклопов, макроцефалов и прочих страшилищ, был убежден в том, что чудовища и монстры - не ошибки природы, а ее шедевры, в которых она проявила внимание к деталям, то герой новелл Сергея Уханова, разделяя, вне всякого сомнения, такую позицию, организован, пожалуй, еще тоньше: он умеет не только высоко ценить девиантов, но и восхищаться их девиантным поведением, а также завороженно очаровываться девиантностью положений,
сложившихся в результате такого поведения таких людей. Именно потому проза Сергея Уханова так щедра на выдающихся персонажей и на грандиозные с ними ситуации: на менструирующих раз в два месяца в свои трусы (и похожими на плохоподтертый кал выделениями) старых дев, на заливающих в свои вагины растворы марганцовки беременных девиц, на слепнущих в дни появления на свет своих внуков бабушек, на убивающих своих новорожденных - но уже говорящих - сыновей матерей, на мастурбирующих над лицами своих дочерей отцов (смешивающих свое семя с их слезами), на обхватывающих кольцом из двух своих пальцев ляжки своих жен мужей (и на мужей, сажающих своих жен - как щенков чихуахуа - к себе на ладони), на фотографирующих уринирующими на песок своих невест женихов, на пьющих мочу первоклассниц стариков, на пожирающих в мочегонных целях арбузы сексуальных маньяков (не выносящих ни минуты бездействия своих членов, а оттого стремящихся, чтобы в те редкие минуты, когда из них не выстреливает сперма, из них струилась бы моча), на поедающих в память о неразделенной любви декоративные - выращенные некогда на «общем подоконнике» - помидоры безответно влюбленных, на женщин, у которых все вещи в гардеробе лиловые, на мужчин, одновременно совмещающих в своем туалете костюм в полоску, рубашку в клетку и галстук в крапинку, на тех, кто тоже одновременно носит очки и линзы, на тех, кто никогда не плачет из-за патологии слезных каналов, на тех, кто тоже никогда не выключает дома свет и у кого запасы электролампочек в квартире больше, чем у супермаркета на складе, на тех, кто ни разу не фотографировался в жизни кроме как на паспорт; на тех, у кого круглогодичная аллергия на все, и на тех, кто родился в деревне без названия.
         Полагаю, если бы Гертруде Стайн на ее веку удавалось бы сводить знакомства с настолько незаурядными людьми, она бы не только не произносила бы в Балтиморе речей в защиту нормы, но и нипочем бы не пустила в свой парижский дом ни Пикассо, ни Матисса, не говоря уже про Хемингуэя или Фицджеральда: любой из них показался бы ей попросту слишком скучным и обыденным типом для того, чтобы на него стоило бы тратить время; но я осмелюсь, однако предположить, что в лице Сергея Уханова в гораздо большей степени, чем дезавуировщика некоторых воззрений Гертруды Стайн, возможно обнаружить большого поклонника ее литературного стиля: как хорошо известно, Гертруде Стайн, если оставить в стороне психологию, вообще-то нравились далеко не все нормы, и уж на гипотетической войне за независимость пунктуации литературного текста от языковых грамматических догм она и Сергей Уханов наверняка оказались бы по одну сторону линии фронта. Вместе с мятежниками, напротив колонистов.
Previous post Next post
Up