Оригинал взят у
lucas_v_leyden в
Летейская библиотека - 44 В суровом климате Соловецкого лагеря особого назначения (СЛОН) сельскохозяйственные животные ценились дорого, а выживали с трудом; поэтому всю тяжелую физическую работу выполняли заключенные. Среди прочего - сани и телеги (по сезону) запрягались вместо лошадей людьми, по пять человек - с местной тяжеловесной игривостью это называлось ВРИДЛО - «временно исполняющий должность лошади». Зимой 1928-го (29-го?) года впряженная в сани веревочными постромками пятерка мучеников тащила груз. В центре шел Вильям Брот из Уругвая, который отсидел год в одиночной камере и радовался даже такой смене участи. Рядом тянул постромки агроном Никонов-Смородин, память которого и сохранила эти подробности. Крайним справа шел человек, еле живой от перенесенных страданий. На Соловках он был почти новичком - с 8 ноября 1928-го - и на дурном счету. В сохранившейся характеристике «Центральной арестантской комиссии» от 23 августа 1929 года было сказано: «От работы отлынивает, симулирует, требует постоянного наблюдения. Поведение плохое». Не был он популярен и среди товарищей по несчастью: Лихачев, например, считал его сексотом, отчего его не касалась система взаимопомощи заключенных, многим там спасшая жизнь. Этот человек, существовать которому оставалось считанные месяцы, - наш сегодняшний герой - поэт Александр Борисович Ярославский (1896 - 1930). Как он сюда попал?
Прежде чем мы начнем реконструировать его биографию, давайте разберемся с тяжелым случаем омонимии, сильно попортившим ему жизнь и репутацию. Лихачев в тех же воспоминаниях упоминает «предложение Ярославского [второй раз] стать антирел[игиозным] лектором и сексотом [мне кажется, что Ярославский - был тот самый; он вскоре был освобожден]». Это не так - он был не освобожден, а расстрелян и уж тем более он не был «тем самым» - энергичным советским деятелем М. И. Губельманом, более известным под псевдонимом Емельян Ярославский. (Я мысленно сочинял этот абзац, идя по Романову переулку: кудрявый и очкастый Емельяша, как называл его Троцкий, оскалился на меня с мемориальной доски). В 1926 году, когда «Всесоюзный совет безбожников» разослал по рабочим клубам специальные циркуляры, чтобы препятствовать Александру Борисовичу читать лекции из-за его фамилии (бодрый омоним был уже крупной шишкой и случались неловкости), наш бедный герой, будучи Ярославским по рождению, возопил: «Вообще та беззастенчивая наглость, с которой господин Губельман присвоил мою фамилию, меня искренно возмущает. <…> Господин Губельман, который может быть и литераторствовал уже подпольно в 1914 - 1916 годах в это время в литературе под указанной фамилией известен не был. Из чего явствует, что никакого права пользоваться ею он не имел и не имеет». Годы выбраны неслучайно - именно на них падают дебютные выступления нашего героя в печати. Впрочем, по порядку.
Он родился 22 августа 1896 года в Москве в семье врача; в юном возрасте был увезен во Владивосток, где в 1907 году поступил в гимназию и в 1914 году ее окончил. В 1912 году дебютировал в печати, опубликовав стихотворение в газете «Далекая окраина». Сразу после окончания гимназии (вероятно, в июне) он уехал в Петроград, где поступил на математическое отделение физико-математического факультета университета, но на занятия не ходил и был отчислен. Связи с университетом он, впрочем, не потерял и в 1916 году опубликовал стихотворение в студенческом сборнике «Молодая Русь». Дважды с интервалом в год (в 1914 и 1915 году) пытался пойти добровольцем в 1-ю авиационную роту, но принят, кажется, не был, хотя совсем армия от него не отвернулась: в начале 1916 года мы видим его в составе 176-го пехотного запасного батальона, а в марте того же года он оттуда дезертирует, но, похоже, особенно не таится: по крайней мере, 18 июня 1916 года он, судя по помете под стихотворением, не просто находится в Петрограде, но еще и сидит в Публичной библиотеке: есть в этом некоторое гусарство. О его творчестве этого периода мы можем судить по довольно большому корпусу (в основном ненапечатанных), стихов и прозы, отложившемуся в архиве Ларисы Рейснер.
Скорее всего, эти тексты были присланы для публикации (несостоявшейся) в журнале «Рудин» (декабрь 1915 - май 1916), благо было кому порекомендовать - там печатался Венедикт Март, его земляк и знакомый. Говорю «присланы», а не «принесены», поскольку на рукописи сделана помета: «В случае непринятия <…> прошу возвратить», - жест, кстати, довольно нахальный, поскольку часть манускриптов - явные черновики. Стихотворения эти, которые он не включал позже во «взрослые» сборники, интересны прежде всего обилием формальных экспериментов - среди них встречаются гекзаметры, терцины, октавы и пр. Зато сохранившийся там же рассказ «Революция счастливых» чрезвычайно любопытен тем, что в нем с юношеской прямотой экспонируются этические парадоксы, которые будут занимать его всю недолгую творческую жизнь. Отрицательный герой рассказа излагает перед толпой внимающих сверхчеловеков ницшеанские постулаты (от которых нас, вволю нажившихся в ХХ-м веке, тошнит, вероятно, еще сильнее, чем пылкого автора): «Да! Я говорю вам, восстаньте! Боритесь с судьбой! Красивые и счастливые, уничтожьте уродливых и несчастных! Вырвите с корнем плевелы человечества! Иначе страшная проказа страдания будет передаваться из поколения в поколение и никогда не исчезнет! Избавьте же их от мучительной жизни, себя от скорбной необходимости созерцать их тоску и уродство и некрасивость». Рассказ этот в напечатанном виде разыскать мне не удалось, но это и не важно, поскольку на этом Петроградский эпизод биографии Ярославского кончается - он уезжает во Владивосток и в 1917 году выпускает там первую свою книжку - «Плевок в бесконечность».
Что он умел как никто - так это называть стихотворные сборники. Перечислю несколько, смешивая вышедшие с проанонсированными: «Окровавленные тротуары», «Миру поцелуи», «Сволочь Москва», «Кровь и радость», «Великолепное презрение», «Причесанное солнце», «Святая бестиаль», «Петля над бочкой», «Запястье Евы», «Улыбка Лобачевского» - и мн.др. Перепечатав, я вижу, что больше всего это похоже на афишу рок-фестиваля - ну и что, собственно?
Неудивительно, что человек таких исключительных талантов довольно скоро (в середине лета 1919 года) оказывается в тюрьме. В примечаниях советского времени это описывалось примерно так: «В 1919 г. арестован интервентами во Владивостоке за революционную пропаганду, находился в заключении». Думаю, что все было чуть сложнее, поскольку не был он, кажется, таким уж неистовым революционером, а тем паче большевиком - например, в январе-феврале 1919 года он спокойно печатал стихи в совершенно, как сказали бы в некоторых средах, контрреволюционной газете «Владивосток». Относительно тюрьмы есть, кстати, занятная подробность - к вопросу о тесноте мира. Она была построена лет за десять до этого, а инженером на строительстве должна была быть Ксения Анатольевна Половцова, выпускница первого в России курса женщин-архитекторов. Чтобы проверить свои чувства к замечательному философу А. А. Мейеру, она на год покинула его и уехала к своей подруге (я начинаю отвлекаться, но это была Екатерина Ростковская, мать Златы, жены поэта Александра Яшина, который…. все, молчу-молчу) во Владивосток работать по специальности. Откликнулась на объявление, понравилась заказчику, но узнала, какой ей предстоит строить «объект», вспомнила «Каменщика» Брюсова - и отказалась. На Соловках и она, и Мейер, наверняка сталкивались с Ярославским - но вряд ли знали эту связавшую их историю. Едем дальше.
Его освобождают из тюрьмы в 1920 году и он начинает долгое и непрямое движение на запад, отмечая вехи на пути изданием очередных стихотворных брошюр. В 1919 году вышла последняя владивостокская книжка, в 1920-м иркутская , в 1921-м - одна верхнеудинская и две читинских. «Кровь и радость» посвящена Нестору Александровичу Каландаришвили - боевику-анархисту (в будущем - коммунисту) по кличке «Дедушка», контролировавшему окрестности Иркутска. Ярославский возглавлял в его отряде культурно-просветительскую работу, выразившуюся, в частности, в публикации походной типографией собственных книг; в одной из них сделана пометка: «в видах чрезвычайной спешности и технических затруднений досадные опечатки остались неисправленными» (помешала, надо думать, сабельная атака). Вероятно, где-то в этом затянувшемся путешествии он женится на Антонине Сергеевне Мариковской, сведений о которой мне найти не удалось: впрочем, скоро она исчезнет из его сердца и из нашей истории. В Чите он, судя по всему, проводит довольно много времени, успев сдружиться с тамошним литературным миром; по крайней мере, в вышедшем в 1921 году альманахе «Слова и пятна» его роль - из главенствующих. Он печатает здесь шесть стихотворений и поэму-манифест «Анархия»:
Много вшей на человеке налипло
В мозги ведь всякая вхожа! -
Но страшнее сфинкса Эдипа
Государства кровавая рожа. <…>
Попробую праздничные яства.
Долго ел я всякую гадость.
Говорят, что лучшее лекарство
Собаке и человеку
Радость!
В огне мечты крамольной, -
Гигантского роста, -
Вот стоит он свободный и вольный -
Человек просто.
К этому времени его мировоззрение и художественная манера уже полностью оформлены - через год к ним удобно подойдет термин «биокосмизм» (о чем впредь), но пока - это, грубо говоря, тотальное отрицание несправедливости. По его книгам 1919 - 1921 гг. видно, как по мере фокусировки поэтического взгляда, он двигается от социальных и пацифистских филиппик к главной теме своей лирики середины 20-х годов: идее личного бессмертия. Раннее увлечение революционной патетикой, выраженное в призыве к всепланетному объединению пролетариев («На помощь, граждане Марса! / На помощь, житель Венеры! - / В жутких извивах кровавого фарса / Смерть быстрее пантэры! / От крови не видно Лазури! - / Подай нам помощь, Меркурий!») соседствует с общегуманистическими (чуть не народническими) декларациями: «Когда без сердца так уютно / Пускай хоть яростная боль / Напомнит вам ежеминутно / Про тысячи скорбящих доль». При этом символистская закалка (для этого - последнего - поэтического поколения еще обязательная) отзывается декларацией этического беспристрастия, которое, кажется, противопоказано его энергичной натуре:
Когда достойный продавец
Устроит выставку красавиц
И в сладострастия дворец
Пройдет упитанный мерзавец
Тая в душе стальной укол
И хищность пламенную кобр
Отметьте миг, когда он зол
Отметьте миг, когда он добр.
Но скоро все переменится.
В Москву он приезжает, по всей вероятности, поздней весной 1922 года и быстро находит поэтических единомышленников: группу биокосмистов. Краткая история этого небольшого, но шумного литературного направления уже многократно описывалась, а для подробной - время еще не пришло, поскольку состав этой компании был чрезвычайно подвижен (они любили друг друга шумно извергать из сана), декларации противоречивы, а идеологические критерии объединения невнятны. Главным московским биокосмистом был Александр Святогор (А. Ф. Агиенко), поэт, анархист, философ и богослов, основные идеи которого - освоение космоса и достижение бессмертия - чудесным образом совпадали с декларациями Ярославского (NB - не были ли они знакомы раньше? Маловероятно). Не торопясь примыкать к московской группе, Ярославский быстро организует маленькое издательство «Супрадины» и в качестве приветствия столице печатает в нем сборник «Сволочь Москва», открывающейся одноименной поэмой: «Говорят, что в каждом городе / Есть несущие злые слова. - / Я хочу, как удар по морде, / Взять и выплюнуть: Сволочь Москва! / Тебе, проститутке старой, / Не бояться похабных слов. - / Завтра выкинешь на тротуары / Тусклой пошлости свежий улов!» и т.п. Летом 1922 года он все-таки формально подтверждает свое членство в «Креатории биокосмистов», после чего через две недели оттуда с позором изгоняется как «лицо, не заслуживающее доверия». Ему ничего не остается, как, забрав с собой единомышленника (Н. Дегтярева), отправиться в Петроград создавать там свою особую биокосмическую группу. Это происходит в июле 1922 года и отсюда начинается новый этап его биографии.
(Северная (возглавляемая Ярославским) и Московская (оставшаяся Святогору) группы биокосмистов уморительно переругиваются еще довольно долго, как на страницах своих партийных журналов («Бессмертие» и «Биокосмист» соответственно), так и при помощи других подручных средств. «Узурпация прав секретариата», «себялюбивое мещанское шкурничество», «диктаторство», «личное властолюбие», «недостаточная устойчивость и обывательская дряблость» несутся с обеих сторон; москвичи в бессильной злобе прибегают к испытанному приему - доносу властям (коим пока не до того). История заканчивается так: «Северная группа находит себя вынужденной совершенно разорвать с Московской организацией»).
24 июля Ярославский выступает в бывшем музыкальном магазине Шредера с теоретической декларацией, а верный союзник Дегтярев (который вскоре, впрочем, будет разоблачен и отринут) с чтением стихов. Почтенный писатель Иероним Ясинский, переживавший в начале 20-х вторую весну и оттого с удовольствием примыкавший к любым творческим новациям, был председателем; услышанное оказалось чересчур даже для него: через некоторое время он публично от биокосмистов отмежевался, за что был осмеян в «Бессмертии», но стихи его из набора первого номера выбросить уже не успели.
21 августа Ярославский выступает на вечере Петропролеткульта. Неравнодушный современник так описывает его выступление перед «600 или 700 двуногих»: «Обливаясь потом, как волжский грузчик, председатель комитета Поэзии Северной группы биокосмистов-имморталистов Александр Ярославский мужественно выполнял обязанности молотобойца слова, раскалывая гвоздем сногсшибательной терминологии лбы и затылки, могущие вызвать завистливую улыбку у самого Тараса Скотинина». Кстати, раз уж мы заговорили об этом, внушительная внешность нашего героя, сильно помогавшая ему в публичных диспутах, запомнилась многим современникам: «Помню его смутно - рост, осанка, громогласная самоуверенность, львиная посадка головы, внушающая даже какие-то особенные ожидания» (восп. Сафонова; автор, впрочем, искренно считал, что Ярославский эмигрировал в Германию в приятной компании Нины Хабиас; это, конечно не так, но вопрос о том, были ли они знакомы по Иркутску (весьма вероятно) или по Петрограду (почти неизбежно) занимает меня чрезвычайно).
Похожие по регламенту и эффекту поэтические вечера проходили 25 и 31 августа, 7 сентября и в начале октября. Тем временем над движением понемногу сгущаются тучи: после выхода сборника Ярославского «Святая бестиаль» большевики неожиданно становятся на защиту общественной нравственности: «Журнал <это не журнал! - Л. Л.> «Святая бестиаль» закрыть. Поставить цензуре на вид недопустимость разрешения таких порнографических изданий. <…> Поручить тов. Мессингу проверить организацию биокосмистов и лиц, стоящих во главе организации. По согласованию с цензурой конфисковать и уничтожить всю их порнографическую литературу». С другой стороны, Ярославскому и так уже пора уезжать: он произвел в этом городе фурор, снискал мирской славы и встретил женщину своей мечты. В декабре они отправляются в пятилетнее (они еще не знают об этом) путешествие, а мы, пока укладываются чемоданы, познакомимся с его замечательной спутницей.
Сорокастраничная автобиография Евгении Исааковны Маркон-Ярославской (1902 - 1931) была написана в камере смертников штрафного изолятора Соловецкого лагеря весной - в начале лета 1931 года. В прошлом году этот редкий по силе и мужеству документ был
опубликован, поэтому здесь ради связности повествования я помещаю лишь самый краткий очерк ее жизни до встречи с нашим героем. Она - дочь филолога гебраиста, родилась в Москве, позже переехала с семьей в Петербург. Училась в гимназии, откуда была исключена за дурное поведение. Поступила на Бестужевские курсы (это уж 1918 год, поэтому они переименованы в «3-й университет»), где изучала средневековую историю и немецкую литературу; позже перевелась на философский факультет, где училась у Александра Ивановича Введенского. Участвовала в работе одной из студий Пролеткульта, но покинула ее из-за несогласия с проводимой большевиками политикой («советская власть стала уже не только консервативной, но еще к тому же контрреволюционной»). В 1922 году она окончила Университет и на одном из вечером биокосмистов познакомилась с Ярославским:
«Когда я в первый раз увидела Александра Ярославского, он мне напомнил большого (по размеру), но еще совсем маленького (по возрасту) котенка, и захотелось мне в душе пригладить его необыкновенно пушистые, мягонькие-мягонькие, каштаново-бронзовые кудри; - захотелось непременно еще раз увидеть его лукаво-печальные карие глаза... Но полюбила я его постепенно - с каждой встречей все больше, а по-настоящему мы оба полюбили друг <друга> уже после брака, с каждым годом, с каждым днем совместной жизни - все больше и крепче... Александра Ярославского можно не полюбить - не всякому дано оценить его, но разлюбить его невозможно... Гениальный, хотя и шибко шероховатый талант, - всеобъемлющая мудрость, полнейшее отсутствие внутреннего лицемерия, великолепнейшее презрение к так называемому “общественному” мнению - вот черты его души. Дороже всего ему - космос, стихия, ритм... Всегда прислушивающийся к своей творческой фантазии, к своей внутренней мозговой радиоантенне, чутко настроенной на радио-волны вселенной, - он досадливо морщился на каждый посторонний звук, не любил, чтобы сбивали настроения, - и потому казался многим заносчивым, неуживчивым, капризным... Но неприветливый к случайным гостям, он чутко отзывался на всякое несчастье и всякому нуждающемуся помогал. О нем можно сказать, что он принимал людей “по одежке”: - чем хуже одет человек, тем - задушевнее; чем прилизаннее, богаче - тем отталкивающее». В конце ноября выходит номер редактировавшегося Ярославским журнала «Бессмертие», в котором напечатаны два ее стихотворения.
В декабре они отправляются в сторону Москвы; их медленный маршрут реконструируется по пометам под стихами А.Б.: 16 и 19 декабря - Любань, 9 января Окуловка (завод), 9 - 10 января - Парахино. Последние два населенных пункта - это Валдайская возвышенность, Новгородская губерния. Дальше идет большой перерыв и несколько стихотворений, написанных в Твери, в т.ч. одно датированное 4-м марта и другое, только с годом, с пометой «больница». Дело в том, что по пути с ними случилось несчастье - Евгения попала под поезд и ей ампутировали ступни обеих ног: вероятно из-за этого им пришлось прожить несколько месяцев в Твери и в Москве они оказались только в начале июня - и провели здесь все лето.
О целях их путешествий оба они говорят неотчетливо - «читали <…> лекции <…> на литературные и антирелигиозные темы». В стихах Ярославского этого времени тема странничества (очевидная для человека, трижды за последнее время пересекшего страну) описывается вне ее практических аспектов:
Еще вчера -
Россия на колесах;
А нынче на колесах только я; -
А прежде было так; -
Сума и посох, -
И всех небес
Безглазые края…
- Теперь поэт -
Пустынник
И печальник -
В вагон служебный кем-то вовлечен; -
К нему любезен
Станции начальник
И комиссар особой части -
Чон
В ноябре они совершают поездку в Тамбов, потом возвращаются в Москву, затем через Серпухов едут в Алексин, и оттуда - медленно - на север: Званка (это район Волхова), потом Петрозаводск, Кандалакша и к сентябрю 1924 года добираются до городка Кемь. Оба они погибнут через несколько лет в пятидесяти километрах отсюда; мы это уже знаем, а они еще нет. Они живут здесь не менее двух недель и Ярославский пишет несколько стихотворений, среди которых одно очень мрачное («Это мерой исполненных мер / Всех судеб переполнилась мера; / Это севера тяжкий размер, / Боле древний, чем ритмы Гомера» и т.п.) и одно - веселое и фривольное. В нем от первого лица описывается приезд в Кемь джентльмена с двумя спутницами (я не могу судить о биографическом подтексте этого сюжета, хотя одна из девиц зовется Женя, как и Маркон; вторая - если интересно - Клавдия):
Кругом обыденность
Обычных скучных пар,
Но им слегка сродни троичность наша
<…>
А жизнь кругом безрадостно скользит
По склизким тротуарам
Скучной Кеми…
И наших игр нечаянный визит
- Единственный,
Как проблеск в сонной теме
- Эй, сочинитель бог -
Наверно ты
Нарочно нас сюда забросил
От последних строчек («Наверно ты / нарочно нас сюда забросил») - честно говоря, мороз по коже, учитывая их ближайшее будущее… Но они уезжают. 2 октября - Мурманск, 23 октября - Ленинград, 1 ноября - Кандалакша, 2 ноября - Имандра (это озеро на Кольском полуострове), 20 ноября - Тихвин, декабрь - Кадниково, 25 декабря - Петрозаводск. Дальше этот источник - пометы под стихами - почти не работает, а еще в их биографию нужно вместить упомянутые Евгенией Исааковной путешествия в Ташкент, на Урал и в Поволжье - вероятно, это все - следующий, 1925-й и начало 1926 года.
Тем временем поэтическая манера Ярославского претерпевает серьезные изменения. Начиная с 1922 года его иван-карамазовское отрицание безжалостного мира делается тотальным - теперь он говорит о бессмертии не только для людей, но и для всего живого:
Усвоив глупую привычку
Умирать -
Мы и животных ею заразили:
Какой-нибудь прекрасный
Серый
Кис,
Которому бы жить
И жить
Беспутно
На радость кошкам
И на страх мышам, -
Вдруг умирал внезапно и нежданно
И в эти же годы им овладевает идея анабиоза; человечество (пишет он, а я пересказываю) должно быть в полном составе и без исключения («Каждый живущий свят, / Даже если он глуп бесконечно, - / На жизнь выдает мандат - / Вольнолюбивая вечность») заморожено, чтобы проснуться уже в новом, совершенном мире:
Дружеская рука Анабиоза
Великолепна в гуманитарной роли!
Из сердца человечества заноза
Вынимается легко и без боли
Это все подробно описывается в довольно длинной «Поэме Анабиоза», сочетающей обширные лирико-философские отступления со смешными картинами из жизни утопии:
Вдоль земли, как вода, - электроды,
И, покорны приказам вождя,
На горах - регулятор погоды
На полях - регулятор дождя!
В конце сентября 1926 года наши герои отправляются в Берлин. Ехали, вероятно, с ощущением, что уезжают навсегда - по крайней мере с первых выступлений в западной печати Ярославским был взят очень решительный тон. 2 ноября в «Руле» (что само по себе декларативно) он печатает «Письмо в редакцию» с объяснениями по поводу Емельяна Ярославского, 7 ноября там же - очерк «Гримасы Петербурга», где открыто говорит о происходящем в России терроре. В эти же дни Ярославский с женой выступает на большом диспуте «Правда о Советской России», где он говорит о цензуре, положении писателей и о крестьянстве; она же - о большевиках как предателях революции. Запись ее выступления, сделанная тогда же находившимся в зале тайным агентом ГПУ была позже ей показана во время следствия.
Ярославский быстро затосковал за границей:
Сломались тусклые пророчества об эти дни простых былин, -
Мое двойное одиночество не согреваешь ты, Берлин!..
Ты может даже добродушнее когда ты позволяешь жить, -
Но за тобой твое грядущее готовит новые ножи…
У него не было иллюзий по поводу того, какой прием ожидает их на родине («поеду в Россию “расстреливаться”»), но жена уговорила его остаться еще на несколько месяцев и съездить во Францию. Они пробыли там до начала 1927 года (пока не кончился срок действия паспортов), потом вернулись в Германию. 10 февраля, находясь в польском Штетине (Щецине), он пишет очень грустное стихотворение («Стынет жизнь как чай, как ожиданье, / Как у входа мерзлый часовой») и, по всей вероятности, в этот же день они на корабле отплывают в Ленинград (опять этот угрюмый символизм - следующий раз он ступит на корабль, чтобы переплыть 50-тикилометровый пролив между материком и Соловками).
В мае 1928 года Ярославского арестовывают в Ленинграде, спустя месяц - переводят в Москву. Евгения Исааковна, будучи идейной анархисткой, порывает какие-либо отношения с презираемой ей советской властью и, по ее собственному выражению, «идет в шпану» - начинает торговать газетами, не гнушаясь и мелкой экспроприацией. Особенное удовольствие ей, по собственному признанию, доставляла громкая декламация заголовков типа «Бомба в московском ОГПУ!» - и трудно ее упрекнуть за это маленькое злорадство.
Следствие по делу Ярославского тянулось до октября; летом им разрешили свидание, но не могли ее разыскать; оно состоялось только в Ленинграде, уже перед самой его отправкой на Соловки (статья была 58-4, приговор - пять лет). Через месяц она отправилась за ним в Кемь, но нового свидания так и не получила. Вторая попытка - летом 1929 года - оказалась более успешной - они виделись по одному часу в день в течении нескольких дней - была и такая издевательская форма. Оттуда Маркон вернулась в Москву, где к этому времени она уже была своей среди местных «криминальных элементов», но счастье ей изменило: осенью она была арестована и заключена в Бутырскую тюрьму. Ее безобидная внешность (двадцатисемилетняя девушка-инвалидка) многих заставляла обманываться, но надзиратели просто не знали, с кем они связываются. «Чтобы внести хоть некоторое разнообразие в бутырские будни», как она не без бравады пишет в автобиографии, она проломила голову надзирательницы железной крышкой от «параши», после чего была переведена в карцер, но вскоре отпущена: в тот момент уголовнику, даже задиристому, жилось намного лучше, чем политическому. Осенью 1929 года состоялось их последнее свидание; несколько месяцев спустя Маркон опять арестовали по делу о краже и на этот раз дали три года ссылки в Череповецкий округ. Там она вместе с компанией других народных мстителей ограбила охотничий магазин (чтобы добыть оружие) и вновь была арестована - на этот раз суд отправил ее в Сибирь. Оттуда она бежала, стремясь на Соловки - чтобы готовить побег мужа. 17 августа 30-го года она была арестована уже там (вообразите - ссыльная, на протезах, с фальшивым паспортом пересекла свихнувшееся на шпиономании государство и проникла в неприступную цитадель). Ей дали три года с отбыванием срока прямо на месте; новое дело за попытку побега было открыто и против Ярославского. Дальше начинаются уже чисто садистские Соловецкие дела: Ярославского приговаривают к расстрелу, 18 ноября 1930 года чекист Никольский объявляет Евгении об этом; она бросается на него и бьет его протезом (в протоколе написано «протезой») по ноге, выкрикивая проклятия. Сам Ярославский еще, возможно, жив - по некоторым данным, его убили только 10 декабря. В тот же день Евгения предпринимает три попытки самоубийства, но каждый раз надзирателям удается ей помешать. Еще через две недели в женский изолятор «Заячьи Острова» приезжает начальник лагеря Успенский. Она бросает в него заранее приготовленный камень, но, увы, промахивается. Ее дело переквалифицировали на статью «терроризм» и 20 июня 1931 года расстреляли на Секирной горе.
***
(Со стихами небольшая накладка - самые лучшие, по настоящему хорошие, у него в поздних сборниках, а у меня есть только ранние. Поэтому я печатаю ст-ние энергичного периода, а потом добавлю еще что-нибудь из текстов 1924 - 1926 гг.).
ЗВЕЗДНОМУ БРАТУ
Мы оседлаем шар земной.
Взнуздаем солнце и планеты.
И будем радостью согреты
В пустыне мира ледяной!
Индус торжественный придет,
На горло белому наступит,
И варвар в смокинге умрет,
И смертью прошлое искупит.
Иных мечтательных культур
Придет пленительная эра.
И лучезарная Химера
Возникнет, как звезда Арктур!
Мы кинем пламенный сигнал
В просторов мировые дали
О том, что радость мы узнали!
О том, что полон наш бокал!
И, если ласковый ответ
Придет в лучах планетных радуг! -
Тогда поймем, что наша Радость
Оставила вселенский след!
И будут быстры корабли,
Что полетят от мира к миру,
В лучах межзвездного эфира
Гонцами легкими земли!...
И дальше радостным путем!
Путем планетных федераций!
В эпоху звездных пертурбаций
Мы дерзновенно перейдем!
Да здравствует Союз планет!
Ассоциация Вселенной! -
Да будет крепок неизменно
Любви и дружества обет!....
Алмазы вечности горят -
Забудем боль, и скорбь, и муку -
Тебе, Далекий Звездный Брат,
С земли протягиваю руку!