«А ты, Иван Иванович, - или как тебя по имени, по отчеству…» (С. Парнок)
Я их сразу узнаю. Походка нервная, опаздывающая. Руки пришиты кривовато и наспех, из-за чего жестикуляция скомкана. Шейка одуванчиковая, обломится того гляди. Лицо не бликует, упрятанное в тени своих складок и черт. Вместо улыбки - редкая усмешка куда-то внутрь себя. Чего там весёлого внутри?
Как-то модно было делать уколы, в руку. Иван Иваныч к моде был прохладен, но потолку и полу предпочитал небо и землю, а без укола нельзя. Больницу окружал взрослый, ехидно здоровый сосновый лес; бредя по узкой тропинке, Иван Иваныч всласть покурил. Перед посещением казённых учреждений он всегда курил - волновался, потому что когда-то один Иван Иваныч вошёл, не покурив, а вышел через несколько лет, очень расстроенный. Когда его спросили - отчего? режим дня неудобный? питание некалорийное? - он ответил: "Курить хотелось".
Чувственная медсестра гневно его отчитала: "Вот я чую, что вы покурили! Нельзя быть таким Иван Иванычем, теперь у вас поднялось давление и я не буду ставить вам укол в руку, пока не продышитесь, минимум полчаса, что хотите со мною делайте!"
Несмотря на хроническое одиночество, Иван Иваныч ничего не захотел делать с медсестрой, потому что когда гневались в казённом учреждении, только давление у него и поднималось. Поворотился он к больнице задом, а к лесу передом и вскоре вышел на такую полянку, где земля и небо были в нужной пропорции, чтобы продышаться. Сел на пенёк, достал из кармана чекушку, сигареты и глубоко вздохнул. Сосны после больницы пахли отчаянно. Полчаса - это бездна времени.
Потом, бредя домой без укола, Иван Иваныч услышал, как кто-то тоже жалуется на свою судьбу из-под лавочки. Это оказался котёнок, мокрый и тощий. Иван Иваныч взял его домой, сделал ошейник, поводок и ежедневно стал выгуливать, уверяя окружающих, что тот умеет лаять. Люди верили по привычке.
Ещё Иван Иваныч ходил на выборы, первый раз на старости лет. Эта интимная сторона жизни его раньше как-то не волновала, а тут, видать, припёрло так, что и котёнок не помог. Чтобы не вышло, как в больнице, чекушку выпил загодя и накурился впрок. Купил ещё жвачку, засунул в рот, идёт гордо и маршево, жуёт, как какой-нибудь француз, вокруг музыкой играют, табличками показывают - куда поворачивать. А он знает. В этой школе учился Иван Иваныч много-много лет назад, всё здесь знакомо, всё связано с горем и радостью и ничего - с ним нынешним. Не держи, память, я парю - весь в костюме, на крыльях гражданского долга и даже не тошнит. У двери остановился, проверил на застёгнутость штаны, жвачку вынул изо рта и, как в кино, засунул в ухо - чтобы меньше слышать; вошёл. Слева от двери, зарывшись в телефоны, сидят дядьки и тётки, справа - два одинаковых молодых человека взглядами в пространство, только кепки на коленях лежат по-разному, у одного - нормально, у второго - вверх тормашками, то есть шёлковой чёрной подкладкой. "Это для того, чтобы не слиться и не получить один трудодень на двоих", - подумал Иван Иваныч. В ярком жужжащем электрическом свете блестит свежевымытая лысина линолеума. На лысине гуськом столы, заваленные бумагами, ещё там таблички с адресами и верх женщин. Иван Иваныч по табличке нашёл свою - глядь, а это Ленка-пенка из параллельного класса. Пенкой её звали за лёгкость в отношениях, несимметричность внешности и отсутствие мозгов. Отмучив 10 классов, Ленка подалась в педагогический, потом, вернувшись в родные края, принялась учит детей; при встречах говорила с Иван Иванычем строго и надменно, чем отчасти компенсировала хорошо сохранившиеся глупость и страхолюдность.
- Привет, Ленка-пенка!
- Привет, Ванька-встанька (встанькой Иван Ивановича в детстве прозвали за то, что когда его били, он всё время вставал). Пришёл отдать свой голос?
- Ага. Только мешает в последнее время.
- Ну-ну. Держи бюллетени, иди вон за ширму и где надо ставь галочки. Знаешь, где надо-то?
За ширмой было уютно одиноко и хотелось несбыточного. Людей из бюллетеня Иван Иваныч знал - город-то маленький - и потому всем сперва поставил галочки. Потом, подумав, пририсовал некоторым вертикали вниз из окончаний крыльев - получились "М", другим, наоборот, продолжил разлёт крыльев вниз - вышло "Х", а большинству в это "Х" ещё посередине воткнул палку - до "Ж". Так всех милых птичек с серебристой манишкой и голубыми глазами превратил в жуликов, хамов и мудаков, поставил внизу дату, подпись, отнёс к ящику и долго пихал в щель. На выходе застывшая в камень жвачка со стуком выпала из уха и Иван Иванычу был Голос, взамен того, видимо, что он отдал. Повинуясь Голосу, он нашарил в кармане мелочь и на выходе опустил её в кепку, на чёрную шёлковую подкладку.
Иван Иваныч влюбляется тоже редко, но на всю жизнь. Обычно это не актриса из кино, а продавщица из обувного или соседка по лестничной площадке. Ухаживает серьёзно: избегая встречи, таскает дырявые башмаки или, выходя из квартиры, подолгу высматривает пути отступления. Если встреча всё-таки произошла - дерзит, морщит лоб и вообще включает француза. Разве в минуту избытка чувств может написать на соседкиной двери мелом: "Светка - дура", но потом всё рано стирает. И смотрит подолгу, как Светка уходит под руку с отставным майором в свой светлое жёлтооконное будущее. И, знаете, радуется за них.
Обманывать Иван Иваныча или причинять ему зло вовсе не так приятно, как хотелось бы - он отворачивается и разглядывает синиц, сидящих на ветке. Синиц так много, что все забывают, как они красивы, так часто случается - например, с деревьями, травою, облаками. Синицы видят по глазам, что Иван Иваныч всё понимает и ему стыдно. И отворачивается, чтобы не причинять вам боль своим стыдом за вас.
Умирает Иван Иваныч тихо, но неспокойно. Всё-то думает он, что недоглядел, недопонял чего-то между небом и землёй. "А если бы допонял - легче бы было?", - спрашиваю я его. Иван Иваныч усмехается внутрь себя и больше ничего не думает.