Эта игра для меня начались с рисования. Второй раз уже так.
Предложение Йолафа порисовать или подумать про рисование, и вот я уже
еду на игру. Хорошее повторение доброго знака. Надлежало придумать как
провести урок рисования на игре. Мое первое предложение было
несостоятельным, как именно вести уроки я думал до самого последнего
дня. В суровой реальности я не люблю преподавать, учить и наставлять.
В играх ролевых уже который раз выбираю позицию учителя. Почему так -
тема для совершенно других размышлений.
Стало быть, рисование. Разговор с одной из будущих смолянок напомнил,
что игроки, очевидно, рисовать не умеют. Придумать надо что-то такое,
что не будет связано с реальными умениями.
С другой стороны - выпускной класс, в котором уже многое знают и умеют.
Сначала думал привезти гипсовую голову Антиноя. Но он ужасно скучный.
Но потом осенило - интереснее рисовать живого человека, тогда моделью
послужит кто-то из девушек.
Сам урок должен быть ненавязчивым и приятным, чтобы рисовалось как в
детстве, когда все получается легко, и за все хвалят.
Сложнее было с уроками дополнительными, которые должны были стать
лекциями по истории искусства. У меня нулевой опыт в этой сфере, зато
задачи стояли более чем интересные. Показать на уроке что-нибудь
провокационное, мрачное, наступить на болевые точки, настроить на
тревожный лад. Не знаю, насколько удалась беседа о символизме, но
вечером после занятия мы полистали альбом с графикой Бердслей. Еще
отгадывали сюжет одного рисунка по меткам и символам. Именно от лекции
я почему-то получил очень сильный драйв. И какое счастье, что ни одна
из классных дам на наши уроки не заплыла.
Очень много говорилось об играх типа "школа". Побывав на нескольких
таких могу сказать, что Смольный оставляет позади конкурентов. Да,
это очень сильно не для всех, взять хотя бы гендерную составляющую. В
строгой мужской школе непременно бы были, например, телесные
наказания, а это уже понижает градус. Про боль и телесное немного
позже. Воспитанницы Смольного, если смотреть со стороны, должны были
все время держать себя. Внезапно всплывал эдакий самурайский дух.
Держать себя, сдерживать эмоции, держать спину. Равновесие.
Эквилибриум. Понимаете? Одинаковая одежда, строгие прически,
регламент, этикет. Да, реальные смолянки обучалась этому всему с
детства. Средний работник стола и компьютера, попавший на пару дней в
ситуацию, где идеальная осанка так же естественна, как умение есть
столовыми приборами, может растеряться. Эмоциональная сдержанность,
контроль над собой. В идеале, даже во сне. Ибо, увидев странный сон,
надлежало проснуться. И это было подчеркнуто общей драматургией, сны
были подчеркнуто яркими, сильными. Во снах можно было испытать эмоции
невероятной силы. А потом снова день - опять хождение парами, все
очень сдержанно. Это не та разнузданная модель игры в школу, где
можно драться, громко отстаивать свою точку зрения, бежать сломя
голову. Не драка, а тонкий шантаж. Не отпор, а излияние мыслей и
чувств в письме. Может быть, кому-то и хотелось придушить более
успешную подругу, но тогда - прощай золотой диплом, прощай будущее.
Еще немного про физический аспект. Рамки разумного диктуют, отыгрывая
драки, заботься о партнере, а секс заключать в форму изящных моделек.
Это лично мое мнение, но если в некой абстрактной игре секс
отыгрывается сексом, то смерть должна отыгрываться смертью. Это
отступление, конечно. В играх нет физической боли. Мы можем ее лишь
показать. Та боль, которая случается в суровой реальности, не имеет
ничего общего с болью на играх. Да, наказания, пытки, драки. Вопли и
отыгрыш побоев на совести пострадавшей стороны. Если пострадавшая
сторона ничего не отыгрывает, то агрессор как бы ничего и не добился.
В суровой реальности пассивная позиция жертвы лишена привилегии
управления. Реальная боль, реальные унижения порождают совсем другие
эмоции. Хотя именно тут можно вступить со мной в спор. Сфера же чистых
эмоций в игре не отличима от эмоций реальных. Они даже ярче, ибо
иногда на их разжигание и переживание нужно гораздо меньше времени.
Яркие переживания, именно их мы выносим из игр ролевых. Стало быть,
среда Смольного, ограниченная в плане физического, причем не
искусственно, а вполне исторически, дала весьма благодатную почву для
переживаний. Мой личный ряд взаимодействий не очень велик.
Невозможность даже близко подойти к объекту любовных грез, почти шок
от того, что кое-кто положил руку на плечо, порыв поцеловать
воспитательницу, распознанный и пойманный на середине. Эти вещи в
суровой реальности я бы даже и не заметил.
Незадолго до Смольного впервые мною был услышан термин "актер" вместо
"игрок". В целом что-то в этом есть. Вот оно, расслоение термина,
которое в английском более однозначно. Для меня в Смольном было
множество именно театральных моментов. Разумеется, спонтанный театр
снов. Исполненная лично для меня ария.
Декламация стихов, в которых также заложены адресные послания. Мой
персонаж не расставался с клавиром "Тоски" Пуччини, во сне был
персонажем "Фиделио" Бетховена, а будущее вполне уловимо обрело
черты оперы "Силы судьбы" Верди. Письма от матери, оперной дивы,
написанные Марго, сделали мир невероятно достоверным и по-оперному
возвышенно драматичным.
Про письма еще хочу сказать, что так здорово было написать на игре
большую часть отчета. Надо было только догадаться пронумеровать
письма. А то все весьма причудливо смешалось. Вот решительно не могу
сказать, что за чем следовало, увы.
Еще это очень интересный способ узнать, о чем думают герои игры.
++++++++++++++++++++++++++++++++++++
Все. А теперь надо остановиться. Михаил Петрович Анжелотти, Микелетто,
Мишенька, учитель рисования Смольного института благородных девиц
рассматривал свои собственные рисунки. Он был неплохим рисовальщиком.
Не выдающимся, конечно, совсем не таким, чтобы Академия Художеств
выделила бы его как стипендиата, но не плохим. И рисунки были не
плохи. На вкус Михаила Петровича, даже скорее отличны. Почти
безупречны. Вот что делает вдохновение. Тема вдохновила, нечего
скрывать. За работу взялся с воодушевлением, используя все свое
свободное время, а также свободные средства, которых, как и времени,
было не много. Средства те потребны были для снятия комнаты под
временную студию. А способствовал в этом, предоставляя свое жилище,
эконом Штремер. За услугу просил тридцать рублей. Эконома Михаил
Петрович не любил, но денег дал. Хоть и сумма была внушительная,
гонорар за рисунки обещался быть внушительнее во много раз, так что
Михаил Петрович не скупился.
Рисовал для графа Туровского по просьбе своего отца. Это тоже были
причины значительные, чтобы поскорее заказ сей исполнить. Но,
закончив, Михаил Петрович призадумался. Бесспорно, не стоило
пренебрегать сторонним заработком, на жалование-то учительское и не
поживешь как хочется. Да и просьбу отца не следовало бы отвергать,
хоть и отношения с ним были что лед. Но все же. Знал ли отец, что
почтенный граф Туровский возжелает изображения юных воспитанниц
Cмольного института в легком исподнем, а местами и без оного? Всего
было три рисунка. Михаил Иванович собирался сделать более обширную
серию, где каждый рисунок был аллегорией какого-нибудь предмета. Но
нужно было остановиться. Хотя бы для того, чтобы крепко подумать.
Или сделать еще один рисунок. С такими примерно мыслями Михаил
Петрович и отправился к эконому Штремеру.
Эконом был очень любезен. Он всегда был любезен, а одевался как франт.
То есть не так, как бы одевался некий вымышленный эконом. Михаил
Иванович не мог не заметить и хорошего покроя костюма, и отменной
ткани, но как-то не задумывался о причинах. Меж тем эконом показал
Михаилу Петровичу клочок бумаги. А был то набросок, руки Михаила
Петровича самого, набросок, оброненный в комнате эконома. Вот не
просто так были тревожны мысли. Прям как гром среди ясного неба, прям
вот все и говорило - не надо было этого делать, Микеле. Вот маменька
бы не одобрила. Но разве ей-то скажешь. Эконом стал еще любезнее,
любезно предложил вина и сказал, что расстанется с этим наброском за
тридцать рублей. Столько у Михаила Петровича денег с собой и было. В
целом, это были все деньги. И он немедленно с ними расстался.
В Смольном только начинались занятия.
Дорогая моя любимая матушка.
Вот и начался учебный год. Ныне познакомился с новым учителем истории.
Звать его Артамонов Герман Анатольевич. Человек он похоже хороший,
хоть и грустный сверх меры. Пытался развеселить его разговором, а
ничего не вышло. Может быть, в скором времени мы подружимся. Или нет.
Не ведомом.
Не спокойно мне, матушка, а вы все мне не пишете...
...Ах матушка, я так расстроен, что и рассказывать не хочется. Так мне
неловко. Также если вы спросите, куда я потратил значительную сумму,
только получив свое жалование, не посмею сказать....
...Неприятный мне Т. ныне в Институте неотступно и всегда. Зачем же он
приехал? Не могу описать, какое я все время теперь испытываю волнение.
Намедни писал отцу, хотел ему все прямо сказать, что не стану ничего
более делать для Т. А духу не хватило. Все же отец, хоть и сознаюсь
вам, матушка, что не люблю его вовсе....
С маменькой отношения всегда были теплые. Михаил Петрович писал
длинные и сбивчивые письма, а маменька отвечала так же длинно, но
всегда заверяла в своей бесконечной любви и называла любимым Микеле.
В одном из писем Микеле ей написал так, решил более воле отца не
покоряться, да и пора жениться. Думал про себя так, что жениться
необходимо по любви и по чести. Маменька могла такое понять и принять,
а отец нет.
Михаил Петрович не был влюбчив, достаточно было любить маменьку, Бога
и себя. Так он думал после опыта любви, которая взаимной не была, и
попытки самоубийства, которая также, к счастью уже, не была удачной.
Белый шарам на виске напоминал, что опрометчивые шаги могут привести к
печальным последствиям, но часто ли голос разума мог заглушить любовь?
Мужества поговорить с графом Туровским Михаил Петрович все же нашел.
Граф был, похоже, в прекрасном настроении. Отечески покивал,
улыбнулся, но сказал, что есть для Михаила Петровича поручение.
Передать письмо одной из воспитанниц, а именно, Княжне Любице
Петрович-Негош. А еще граф дал тридцать рублей. Нет, конечно, Михаил
Петрович горячо отказался. Но граф настоял, сказал, что это не за
поручение, а просто так, в поддержку, и Михаил Петрович так был
потрясен, что деньги взял.
...Итак, новости такие. С Т., похоже, покончено. Я отказался рисовать
для него. И я не стал передавать его письмо. О, как бы это не было
страшной ошибкою, ибо в смятении я доверился Герману Артамонову. Я
писал тебе о нем. Он - учитель истории. Тем более, что и человек
новый. Но меня что-то зацепило в нем. Я отдал письмо Т. для одной из
воспитанниц ему. И он его прочитал. Он сказал, что это письмо с
угрозами. И я еще раз убедился, что Т. - бесчестный человек...
...Ныне мне снился долгий и яркий сон. В нем я сначала был в темнице, и
у меня были скованы руки, и я ничего не видел. Был я совершено слепой.
И был я совершенно один. Потом ко мне пришла девушка, сняла с меня
цепи и увела куда-то, где была музыка и веселые голоса. Она положила
ладони мне на лицо, и стал я видеть. И мы танцевали вальс. Во сне я
думал - вот, вот она, та, кого я ищу. Но потом явилась дева с глазами
из пламени, и мы с нею оказались в темном лесу. И думалось мне, что
вот-вот она отдаст мне свое самое дорогое, но я сам ей внезапно
сказал, чтоб берегла она себя. И мы расстались. Далее помню смутно,
хотя и было все ярко во сне. С другой уже барышней я оказался в
холодном лесу. И все было почти так же. Но потом явилась грозная
королева и отсекла мне мечом крылья, чтобы отдать их своей умершей
дочери. Та воскресла, а я умер. Но принцесса дала мне своей крови, и я
выпил всю ее кровь досуха. Так сон начался страшно, а закончился и
вовсе трагедией....
Микеле всегда видел сны яркие и запоминающиеся, но даже среди них
описанный матушке в письме сон выделялся. Лицо огненной девы казалось
таким знакомым и уже родным, что, поняв, что это не иначе как одна из
учениц, а именно Елисавета Огонь-Догановская, он понял, что в одно
прекрасное утро проснулся совершенно влюбленным. Никогда утренние часы
в зимнем Петербурге не были так прекрасны для молодого итальянца.
Елизавета, Лизонька, Лизи. Она, конечно, она. Столько лет к ряду
преподавать рисование милым барышням и не замечать этого прекрасного
лица. Да что он о ней знал? Отец на дальнем Востоке, сама -
воплощенное совершенство, всегда в первой паре, во главе стола, что
ближе к учительскому, в волосах белый шнурок. А может быть, все только
ждало своего часу. Именно сейчас, проведение сняло завесу с глаз. Дало
зрение, чтобы видеть. Видеть ее. И Михаил Петрович смотрел не
отрываясь. И шли уроки. Скрипели карандаши, юные ученицы работали
над портретами своих подруг, а Микеле думал, что вот бы самому
рисовать Лизи в этой светлой комнате.
Все бы было бы хорошо, если бы не тридцать рублей, которые дал граф.
Артамонову Михаил Петрович тоже об этом рассказал. Об этом, но не о
рисунках, конечно же. О рисунках и думать забыл. А вот тридцать рублей
покоя не давали. Что ж там. Говорили, что на графа напали, и был
взрыв, и чудом тот остался жив. Михаил Петрович, конечно, справился о
здоровье, что уж, могло все обернуться трагедией. А еще поговаривали,
что помер Штремер. Жаль его, чего уж. Но предаваться тяжким мыслям
Михаил Петрович никак не мог вовсе. Любовь, любовь, любовь.
Про деньги решил так. Отдать их обратно графу. И отдал.
А еще решился написать Елисавете, Лизи. Можно было почтою, но это
долго, да и письмо могли перехватить.
Можно было дворника просить, передать. Но для надежности надо было
дать трешку. А денег не было.
Михаил Петрович начертал послание и, поддавшись наитию, попросил
передать записку первую же встреченную возле дортуара воспитанницу.
Конечно же, не подписался. А сердце падало в пропасть, падало и
возносилось, падало и возносилось.
Выждал и написал вновь. Теперь пути назад не было. Лизи встретил в
библиотеке и протянул ей послание, держа его вместе с книгой о
голландской живописи. И других воспитанниц было вокруг много, и солнце
светило, никуда не спрячешься. Но девушка поняла, где ей следует
оставить ответ, коли таковой случиться. Прямо на полке с книгами по
истории искусства, у всех на виду.
Сердце падало и возносилось, падало, падало.
Ответила она быстро. И Микеле тот час же принялся за ответ. Сидела
она за соседним столом и тоже что-то писала. Но Микеле чувствовал, что
она так же, как и он, боится посмотреть в сторону, в его сторону.
К счастью, творчество голландских мастеров никого более не интересовало.
...Вот уж не думал, что это произойдет, но речь снова идет о Т.
О, зловещий Т. Я-то считал, что уже отделался от него.
Во время нашей беседы он явно дал понять, что ему необходим заказ. И
что заказчик не он сам. Он дал мне понять, что, в случае моего отказа,
я буду уволен из Смольного Института. Как вы знаете, я решил сам
покинуть Институт. Но как бы мне это хотелось сделать самому, а не
быть изгнанным.
Мои моральные качества и мои намерения не позволяют мне рисовать для
Т. Я и без того совершил несколько ошибок. Меня бросает в дрожь только
от одной мысли, что могло бы быть, если бы рисунки попали в руки Т. Но
самое страшное, признаюсь вам, маменька, что я все-таки выполнил этот
заказ, просто пока не в силах уничтожить рисунки. Но так как я принял
твердое желание их не отдавать, положение мое пока что незавидное.
Ах, совсем забыл вам написать о том, что госпожа начальница Смольного
Института повелела мне писать с натуры портреты трех самых лучших
воспитанниц. Это великая честь для меня. Но как я могу, приняв такой
заказ, отдать рисунки Т.?…
Тема высокой морали была у светлейшей княжны Ливен Елены Александровны
самой любимой. Она любила вызывать к себе учителей и беседовать о
морали. Мало того, Михаил Петрович уже готов был поклясться чем
угодно, что княжна знает о рисунках и просто дает фору. В ее кабинете
время замедлялось, а слова падали, что капли, тяжело и со значением. И
не важно было, находился ли Мишенька там один или в обществе всех
остальных преподавателей, классных дам и госпожи надзирательницы,
эффект всегда был один и тот же. Словно бы насквозь видела его княжна,
насквозь со всеми пороками, трусливую душонку, продажного низкого
человека и растлителя. Только выйдя из кабинета и удалившись от него
на значительное расстояние, Михаил Петрович приходил в себя.
А еще случилось вот что. Явился следователь, ибо случилось так, будто
бы Штремер не сам умер, а убили его. И хотел тот с Михаилом Петровичем
переговорить.
Тут уже пожалел Михаил Петрович о своей беспечности. Ибо вроде бы как
он и говорил с покойным один из последних, и тот шантажировал. И как
не запирался учитель рисования, все равно следователю открылся. Что
комнату снимал у него, но как бы для своих нужд. Не сказал про
рисунки. А как следователь удалился, то еще сильнее пожалел, что не
сказал.
Мало того, пришли еще какие-то люди и принялись искать что-то по всему
Смольному.
Что ищут не говорили, но намекнули, что тот, кто понимает о чем речь,
должен сознаться. Михаил Петрович не понимал. Но сознаться бы желал.
Однако, говорили об этом в кабинете у Ливен, папка с непристойными
рисунками лежала в учительской. Все, пропал ты, Микелетто, все
пропало.
Удрученный еще более, поведал Артамонову про Туровского. А потом и про
рисунки. Потому что страшнее было, если бы их нашли.
А Артамонов возьми да и скажи, что сам из полиции. Что против
Туровского надо будет дать показания. Еще велел рисунки показать. Вот
тут Михаил Петрович понял, что самое страшное и происходит, хотя оно
еще только начиналось.
Писал матушке и Лизи со слезами на глазах. Открыться-то нельзя было.
Ни той, ни другой. Совсем никак.
...Дорогая моя бесценная матушка. Только мысли о вас поддерживают меня в
трудные мгновения жизни. Только мысли о вашем счастье и благополучии
заставляют мое сердце биться.
Мне так совестно тяготить вас моими переживаниями. Но я могу доверится
только вам. Пока без деталей, ибо я опасаюсь, что это может бросить
тень и на вас, чего бы мне хотелось менее всего...
В коротких записках к Лизи так и вовсе не мог выразить своей тревоги.
Это же Елисавета. Прекрасная Елисавета, парфетка, лучшая из лучших,
мечтающая о бриллиантовом шифре. Одна из кандидаток, в этом не было
сомнения. И опять Михаил Петрович видел ее лишь издали. А в книге о
голландских мастерах не было ответа, а руки-то тряслись. И вот за
ним пришли. Герман Анатольевич, уж не друг, а кто-то теперь суровый и
далекий, а с ним и следователь, уже знакомый надворный советник
Зенгер. Едва не пороняв со стола книги, Михаил Петрович отправился на
самый что ни наесть настоящий допрос.
Тут уж надлежало говорить все как есть. И Михаил Петрович говорил и
говорил, хотя его и мало спрашивали. Про все. И про Штремера, что не
убивал его, хотя могли так подумать. Не из-за денег же. И про
Туровского. И про рисунки. И про отца. И все время повторялись эти
проклятые тридцать рублей. Зенгер слушал. А Артамонов все ходил туда
сюда по комнате, страшно так и значительно. Велели отдать рисунки.
Сказали, что заберут, ибо то улика против Туровского. Что граф
бесчестный человек уж повторили, а вот участь Михаила Петровича
увы-увы печальна. Жизни-то ничего не угрожает, а вот про рисунки
узнают все.
И вот уже были известия о том, что началась война. А Михаил Петрович
прям так и представил, что из-за одного не переданного письма.
Да и неизвестно пока, на чьей стороне будет любимая сердцу Италия.
Станет ли вдобавок ко всему Микеле и врагом народа, предателем.
... следуя вашему совету ходил на исповедь. Даже писать вам тяжело.
Казалось бы, я облегчил свою душу и совесть. Но теперь не могу
отделаться от одной страшной мысли. Вот и полиция опять приходила.
Искали что-то, невесть что. А я никак не могу перестать думать о
письме, помните, то, что мне дал Т. чтобы передать черногорской
княжне? Так вот, я даже и не знаю, что там было, это Артамонов знает.
А княжна-то балканская, так что если это была одна из искр, от которой
пламя войны загорелося?
И о том был сон мой недавний. В нем был сперва я как бы не я. И были
люди. И одних я посылал на смерть, а других отпускал. И люди по
большей части благородные помирали, а другие тоже не дурные люди
оставались, но были сломлены духом.
А потом приснился другой сон, в котором я искал свою возлюбленную. И
мне надо было прятаться и скрываться. И меня кто-то хотел найти и все
время гнался за мной.
А потом нашлась она. И сказала мне, что продала свою родину. И было
кругом страшно и стреляли, а мы стояли рядом друг с другом, и ничего у
нас кроме нас самих не было...
...Артамонов меня утешил, сказал, что письма одного, чтоб война
развязалась, недостаточно. А об той особе, кому письмо было, уже вот и
в газете написали.
Ах, если бы можно было уехать немедленно. Но у меня есть вы, есть мои
обязанности перед Институтом. Есть Л.
И все же мне кажется, будто бы я предаю свою страну...
Страшный сон, где была война, поезд с раненными солдатами, разруха и
смерть, из головы решительно не шел. Все это от переживаний было, так
себя успокаивал Михаил Петрович.
Но они не утихали. О том, чтобы уезжать немедленно, не могло быть и
речи. Что там Смольный. Маменька, Лизи и... отец. Внезапно Михаил
Петрович понял, что на допросе так про него упомянул, что могло
показаться, будто бы бросил на него тень. Не любил отца, а вот
погубить его не хотел.
Однако, Артамонов принес пару добрых вестей. Италия и Россия не стали
врагами. А Туровский арестован. Увы... что с рисунками, не известно.
В письмах к Лизи Михаил Петрович пытался дать ей понять, что, коли та
получит шифр и изберет придворную жизнь, то он, хоть и останется с
разбитым сердцем, отпустит ее. И как бы ни желал он, чтобы девушка
получила желаемое, в тайне надеялся на обратное.
Двух кандидаток на шифр уже выбрали. Выбрали, отдавая дань традиции. А
вот третью должны были объявить уже на вручении шифров. И время текло,
текло.
Михаил Петрович уже и устал и думал обо всем отстраненно. На
дополнительном занятии Елена Пражевальская было начала называть всех
художников лжецами и лицемерами. В другое бы время Михаил Петрович
мгновенно бы стал фиалкой, расстроился бы. Потом еще экзамен, где
Михаил Петрович про себя истово молился, чтобы не пришлось ему
экзаменовать Елисавету. И уж в газетах были все сводки фронтовые, где
имена погибших и раненных. Братьев у Михаила Петровича не было, но
страшно было увидеть просто знакомую фамилию.
Но страшнее было, что дело Туовского все еще рассматривается. А там
рисунки. И ничего утешительного, все узнают. А не лучше ли тогда и
правда самому уйти раньше? Так, чтоб и Лизи ничего не каонулось. О
мертвых же не говорят плохо.
Однажды Микелетто уже стрелялся, но неудачная попытка была как упрек,
сделай уже все, как надо. Прям слова отца из грозного письма, где тот
припоминал и происхождение сына, и стыдил. Все один к одному.
Так Михаил Петрович пришел в лазарет и попросил у доктора, князя
Хованского, пилюль от мигрени. Что там мигрень, когда перед тобой на
столе и бутыль с морфием, и скальпели разложены. Может быть у князя в
ящике стола и пистолет найдется. Один к одному.
Но потом отпустило. Из страха как есть. Трус, предатель и низкий
человек ты, Микелетто Анжелотти. И на войну тебя не возьмут, и
возлюбленной своей ты не достоин, но хоть грех самоубийства не
свершил. Но все как в тревожном сне, где говорил он своей
возлюбленной, что у него нет ничего за душой, а сам обнимал ее,
теплую, рыдающую, такую живую.
Дорогой мой отец.
Пишу тебе с тем, что хочу попросить у тебя прощения. У меня никогда не
было такой семьи, о какой только в романах пишут. Чтобы родители
вместе до самой старости. Чтобы были братья и сестры. И все в добром
здравии. Но я ценю, поверьте, что у меня есть отец и мать. И я не хочу
вас тревожить и огорчать. Поверьте, что, идя против вашей воли, я
возможно сделал что-то, чем подыму мое положение в ваших глазах.
А коли нет, примите мое раскаяние.
Уже успокоившись, опять пришел к доктору. Князь и до того звал на чай.
Но вот только после всего и разговорились. Про семью все больше.
Сестра князя должна была получить шифр. И ее портрет уже был готов.
Близился выпускной бал. Многое могло поменяться от того, получит ли
Лизи шифр. У нее уже был золотой диплом. Один из десяти. Получит.
Несомненно получит. От того было и светло на сердце, и страшно.
Понимала ли она сама? Не ведомо. Уж обмолвилась в послании, что
написала о Микелетто своему отцу. А это уже непоправимо. Тайную книгу
никто не обнаружил, к счастью. Пусть даже послания были анонимны,
оплошности Михаил Петрович совершал одну за другой. То написал на
заметного сорта бумаге, и госпожа Надзирательница обратила внимания на
такую бумагу. То назвал в записке Елисавету по имени. То написал ей
cara mia.
Вот настал долгожданный торжественный вечер. Торжественный полонез и лучшие наряды. Гости, угощение и шампанское. Прибыли чьи-то родители, братья. Ланская-Шарапова, исполнила две арии, одну из них из “Тоски”, что так напомнило о матушке. И наконец можно было подойти к Лизи. Подойти и поговорить с ней. Не зря у Елисаветы был высший бал. Так она держалась. И разговор был не долгим, все округ смотрели. И кто-то говорил, что вот-вот прибудет августейшая чета. С минуты на минуту. Должны были вручать шифры. Один из них, несомненно, Лизи. И может быть какой-то из вальсов становился тогда последним.
И вот все собрались, и стала страшная тишина, когда княжна Ливен зачитала вслух отречение государя от престола.
И стало как во сне, крики, плач, и кому-то стало дурно. Микелетто обнял Елисавету, и не было и них ничего, кроме них самих.