Тело и телесное в романе Сартра «Тошнота».
Рассматривая проблему тела и телесности в романе Сартра «Тошнота», прежде всего, необходимо сразу определить, что тело в восприятии Сартра (как своё, чужое, и тело вообще как таковое) - это самостоятельный объект. Объект, лишенный экзистенции и агрессивно атакующий субъекта, его воспринимающего, набором своих чисто физических качеств и характеристик. Этот объект избыточно полон физиологии, избыточно полон самим собою: «Каждое из его (корня) свойств как бы отчасти утрачивалось им, вытекало наружу и, наполовину отвердев, становилось почти вещью, но в самом корне каждое из них было ЛИШНИМ, и теперь уже мне казалось, что и весь ствол извергает себя из самого себя, отрицает себя, теряется в странном избытке…». В своей работе Подорога определяет причины, условия объектности тела так: «Тело объективируется, становится объектом по мере того, как ограничивается автономия действий его живых сил. Или: тело, которому придаются с разной степенью воздействия качества несуществования, и будет телом-объектом». Применительно к Сартру - это и так, и не так. Агрессивное в своей избыточности, тело безусловно полно жизни, но только жизни - в значении существования, жизни, как процесса чисто биологического, бессмысленного, и тоже агрессивного - о чём пойдет речь ниже. Кроме того, Подорога отмечает, что объективация тела происходит за счет «объективирующего дискурса», набора «высказываний, устанавливающих правила ограниченного существования тела» (с этими-то правилами и борется сметающая любые ограничения живая плоть в романе Сартра), которые не имеют «ничего общего с целостными … «субъективными» переживаниями телесного опыта». То есть заданы изначальной дистанцией между «я» и телом, содержанием и формой, «смыслом» и его реальным воплощением, где плоть борется за свои права, сметая смысл - как в случае с тем же корнем, для определения сути которого «слова больше не действовали»… Именно эта изначально самовластная, не подчиняющаяся заготованным для нее рамкам (объективирующим рамкам) плоть и заставляет ожидать, что когда-нибудь она восстанет, «встрепенется»: «И тогда, например, отец семейства на прогулке увидит вдруг, как навстречу ему по дороге, словно подгоняемая ветром, несется красная тряпка. И когда тряпка окажется с ним рядом, он увидит, что это кусок запыленного гнилого мяса, которое тащится то ползком, то вприпрыжку, кусок истерзанной плоти в ручейках крови, которую она выбрасывает толчками. Или какая-нибудь мать взглянет на щеку своего ребенка и спросит: "Что это у тебя? Прыщик?" -- и увидит, как щека вдруг припухла, треснула, приоткрылась и из трещины выглядывает третий глаз, смеющийся глаз. Или они почувствуют, как что-то мягко трется обо все их тело -- так камыши в реке ласково льнут к пловцам. И они узнают, что их одежда ожила…».
Интересно приведенной Подорогой определение особенности восприятия мира шизофрениками: «Утрачивается способность чувствовать границы собственного тела, омертвляется чувство кожи, без которого невозможно чувство "Я", не существует границы, отделяющей и связывающей внутренние события жизни тела с внешними. Шизосубъект предстает человеком без кожи. Не потому ли вещи мира - все то внешнее, что противостоит индивидуальному существованию и измеряется определенными дистанциями, никогда не нарушая их, - именно это Внешнее, пускай оно будет образом горного или морского ландшафта, свободно проникает в скрытые полости телесного организма, застревает в порах кожной поверхности или пробивает ее с силой снаряда? Глаз шизосубъекта - это перцептивный разрыв, дыра в шизотеле, туда устремляются элементные силы, чтобы слиться и образовать мир без человека, мир, над которым не имеет больше власти различающая сила Другого». Предметы, «вещи», стремятся преодолеть эту самую объективирующую дистанцию. Они безусловно подавляют героя романа самим фактом своего существования. Герой почти как «человек без кожи», физически страдает подавляемый существованием других объектов: «Предметы не должны нас БЕСПОКОИТЬ: ведь они не живые существа. Ими пользуются, их кладут на место, среди них живут, они полезны -- вот и все. А меня они беспокоят, и это невыносимо. Я боюсь вступать с ними в контакт, как если бы они были живыми существами!
Теперь я понял -- теперь мне точнее помнится то, что я почувствовал однажды на берегу моря, когда держал в руках гальку. Это было какое-то сладковатое омерзение. До чего же это было гнусно! И исходило это ощущение от камня, я уверен, это передавалось от камня моим рукам. Вот именно, совершенно точно: руки словно бы тошнило». Это ощущение существования собственного тела перетекает в его сознание через восприятие других предметов, чувство собственного тела, чувство, рождающееся только посредствам касания: «Ее (ручку ножа) держит
моя рука. Моя рука. Лично я предпочел бы не трогать ножа: чего
ради вечно к чему-нибудь прикасаться? Вещи созданы не для того,
чтобы их трогали. Надо стараться проскальзывать между ними, по
возможности их не задевая». Однако уже очевидно, что для «человека без кожи» не только физическое прикосновения является касанием, взгляд - это тоже прикосновение (подробнее об этом - ниже…), и через это прикосновение герой вновь сталкивается с опытом собственного тела: « На стене зияет белая дыра -- зеркало. Это ловушка. И я знаю,
что попадусь в нее. Так и есть. В зеркале появилось нечто
серое. Подхожу, гляжу и отойти уже не могу. Это отражение моего лица. В такие гиблые дни я часто его рассматриваю. Ничего я не понимаю в этом лице. Лица других людей наделены смыслом. Мое -- нет. Я даже не знаю, красивое оно или уродливое. Думаю, что уродливое -- поскольку мне это
говорили. Но меня это не волнует. По сути, меня возмущает, что
лицу вообще можно приписывать такого рода свойства -- это все
равно что назвать красавцем или уродом горсть земли или кусок
скалы. <…>Не к этому я стремился -- опять ничего нового, ничего твердого, все мягкое, податливое, уже виденное! Засыпаю с открытыми глазами,
и вот уже мое лицо в зеркале растет, растет, это огромный
бледный, плавающий в солнечном свете ореол...». Герой осознает свою плоть вовсе не как часть своего «эго», воспринимает его не как ощущаемое и переживаемое изнутри, а, равно как и все остальные тела и вещи, отстраненно, как нечно глубоко ему чуждое, но подчиняющее его своей воле.
Подчиненный этому, рождающему страх, ощущению, герой романа воспринимает окружающую действительность именно как пространство, заполненное телами. При этом тела эти, неважно принадлежат они живым существам, или предметам - просто представляют собой физические объекты, со своими схожими или различными характеристиками: «Это голос моего соседа, разваренного старика. Щеки его фиолетовым пятном выступают на коричневой коже стула». От этого восприятия людей как форм и цветовых пятен, стирается граница, между созерцанием живого существа, или, например, памятника - в плоти обоих таится странное существование, и оба лишены жизни в значении «жизни духа»… Более того, неодушевленный памятник даже более полон этой жизненной энергией, чем многие живые люди, встречающиеся герою:«Я смотрю Эмпетразу в лицо. Глаз у него нет, нос едва намечен, борода изъедена странными язвами, которые иногда как зараза поражают все статуи в каком-нибудь районе. Он застыл в
приветствии; на его жилете, в том месте, где сердце, -- большое светло-зеленое пятно. Вид у него хилый и болезненный. Это не живой человек, однако неодушевленным его тоже не назовешь. От него исходит какая-то смутная сила, словно меня в грудь толкает
ветер, -- это Эмпетраз хотел бы изгнать меня с площади
Ипотечного Банка …» - таково описание памятника. В нем чувствуется не только жизнь, о которой автор просто заявляет напрямую, более того - еще и воля, вполне конкретная, подвластная человеческой логике, заявляющая даже о личности, далекая от хаоса бессмысленной воли плоти, где о воле как таковой и говорить-то не приходится… Сравним же это описание памятника с описанием живого человека: «У него голова цвета глины и голубые глаза. Вся правая часть его тела обмякла, правая рука приклеилась к телу, правая часть едва жива, живет с трудом, живет скаредно, словно ее разбил паралич. Но зато на левой стороне паразитирует крохотная, быстро распространяющаяся язва существования; вот рука дрогнула, вот она поднялась, на ее конце -- распрямленная кисть. А теперь дрогнула и кисть, и когда она оказалась на уровне черепа, один из пальцев вытянулся и стал скрести ногтем волосатую кожу. В правом углу рта появилось что-то вроде сладострастной гримасы, левая сторона остается мертвой. Вздрагивают стекла, вздрагивает рука, скребет и скребет ноготь, под неподвижными глазами кривится в улыбке рот, и человек терпит, не замечая, крохотное существование, которым набухла его правая сторона и которое, чтобы воплотиться, позаимствовало его правую руку и правую щеку. Кондуктор преграждает мне путь:
-- Подождите остановки.
Но я отталкиваю его и на ходу соскакиваю с трамвая. Больше я вынести не мог. Не мог вынести навязчивую близость вещей». Особенно характерно последнее слово цитаты - герой воспринимает сводящую его с ума плоть как «вещь»… Итак, никакой осознанной воли, никакой «одушевленности», никакой жизни человеческой в этом мертво-живом существе нет. Человеческое тело, точно странное мёртвое и живое существо одновременно, точно зомби, поднятое из могилы какой-то странной силой, силой этого-самого «существования», которое воспринимается скорее как болезнь, в любом случае ведущая эту безжизненную «вещь» к смерти…
И всё-таки, в таком восприятии кроется, кажущийся заведомо отверженным, конфликт. Герой, видящий лишь бесконечные неодушевленные тела и часто странно одушевленные предметы, на самом деле осознает причину «тошноты»: «-- Стало быть, я... я живой мертвец? -- тяжело повторяет
она. Что я могу ей ответить? Разве я знаю, зачем мы живем? Я не
отчаиваюсь, как она, потому что никаких особых надежд я не
питал. Скорее я... удивлен жизнью, которая дана мне ради --
ради НИЧЕГО. Я не поднимаю головы, мне не хочется видеть в эту
минуту лицо Анни». С восстающей плотью невозможно бороться, потому что в противостоянии тела и духа - с одной стороны бурлящее всевластье, а с другой «НИЧЕГО»…
Кроме того, переживание телесности напрямую связано с восприятием земной жизни как процесса изменения, с восприятием времени. Подорога приводит в своей работе следующую цитату:"…теперь мы можем говорить о теле как подвижном пределе между будущим и прошедшим, как о движущемся острии, которое наше прошедшее как бы толкает непрестанно в наше будущее. Мое тело, взятое в единый миг, есть только проводник, вставленный между влияющими на него предметами и предметами, на которые оно действует; наоборот, переставленное в текущее время, оно всегда находится в определенной точке, где мое прошедшее только что закончилось действием" … Тело не может стать приспособлением для получения или накопления опыта, так как оно само является «подопытным существом», если рассматривать его в контексте романа Сартра. С одной стороны, герой иронически, но всё-таки рассматривает тело в качестве некого сосуда, для хранения опыта, и соответственно - хранения прошлого в настоящем: «Повезло доктору -- увидев его еще издали, всякий скажет: вот человек, который страдал и который пожил в свое удовольствие. Впрочем, доктор заслужил свое лицо: он ни на миг не усомнился в том, каким способом удержать и использовать свое прошлое, -- он взял да и набил из него чучело, превратил в опыт для поучения женщин и молодых людей». Однако, эти тела лишены жизни духа, а материя по природе своей стремится к разрушению: «И вдруг мне становится ясно: этот человек скоро умрет. Он наверняка это знает -- ему
довольно посмотреться в зеркало: с каждым днем он все больше
похож на свой будущий труп. Вот что такое их опыт, вот почему я
часто говорю себе: от их опыта несет мертвечиной, это их
последнее прибежище. Доктор очень хотел бы верить в этот свой
опыт, он хотел бы скрыть от себя невыносимую правду: что он
один и нет у него ни умудренности, ни прошлого, и разум его
мутнеет, и тело разрушается.» И изнутри своего собственного тела, герой вынужден признать, что тело действительно является «пределом», оно не в состоянии удержать или вновь вернуть к жизни прошедшее, то есть оно каждую секунду отпускает мгновения свое собственной жизни в небытие: «Никогда еще я не испытывал с такой силой, как сегодня, ощущения, что я лишен потайных глубин, ограничен пределами
моего тела, легковесными мыслями, которые пузырьками поднимаются с его поверхности. Я леплю воспоминания из своего настоящего. Я отброшен в настоящее, покинут в нем. Тщетно я пытаюсь угнаться за своим прошлым, мне не вырваться из самого себя. А где бы я стал хранить свое прошлое? Прошлое в карман не положишь, надо иметь дом, где его разместить. У меня есть только мое тело, одинокий человек со своим одиноким телом не может удержать воспоминания, они проходят сквозь него. Я не имею права жаловаться: я хотел одного -- быть свободным».
Ограниченные законами существования границы тела порабощают героя: «Существование лишено памяти: от ушедших оно не
сохраняет ничего -- даже воспоминания. Существование всюду до
бесконечности излишне, излишне всегда и всюду. Существование
всегда ограничено только существованием». Кроме того, что, как пишет Подорога о восприятии шизосубъекта,: «ничто, никакая граница Другого больше не сдерживает похоть вещей, и они атакуют», и тела превращаются в неукротимые и опасные существа («Руки, как громадные пауки, забегали по блузке и по шее».), физическое существование еще и подчиняет героя своим основным законам. Она подчиняет его, с одной стороны, постоянному разложению и умиранию, заложенному в самой избыточности этого мёртво-живого существования; а с другой стороны - похотливому желанию тел обладать телами, касаться, утверждая таким образом своё существование. И в этом отношении казалось бы совсем отдельное от своего тела эго не в состоянии ему противостоять, как не в состоянии прекратить существование как таковое: «Я ощутил резкое, неприятное чувство внизу живота -- долгий
зуд разочарования. И в то же время почувствовал, как рубашка
трется о мои соски, и меня вдруг взяла в кольцо, подхватила
медленная разноцветная карусель; закружила мгла, закружили огни
в табачном дыму и в зеркале, а с ними поблескивающие в глубине
зала сиденья, и я не мог понять, откуда все это и почему...»
Тут мы подходим вновь к вопросу касания и взгляда у Сартра. У Подороги читаем: «Что же хочет сказать Сартр? Он хочет сказать, что глаз становится взглядом, когда он желает плоти Другого. И это верно для любого взгляда, какие бы специфические качества мы ему ни старались приписать. Но прислушаемся к сказанному более внимательно. Ведь желающий глаз не просто смотрит, он касается взглядом, он достигает нас, и что-то с нами происходит; конечно, не всякий взгляд ощутим и настойчив, не всякий взгляд мы замечаем как на нас направленный. С нами что-то происходит без нас и скорее происходит для того, кто нас захватывает взглядом. Взгляд ищет плоти. И части этой пары - бросаемый взгляд и плоть Другого - неразличимы». Плоть, таким образом, утверждает своё существование только через прикосновение к другой плоти («Я должен желать плоти Другого, чтобы проявилась моя собственная, чтобы они стали взаимозаменяемыми, обратимыми в одном оптическом акте»). И раз взгляд, наподобие взгляда «человека без кожи», приравнивается к касанию - он настолько же утверждает существование как плоти созерцаемой (желаемой), так и созерцающей (желающей). Эта связь, точно связь смерти и жизни в акте существования, между телами агрессивна, разрушительна и непобедима. Герой чувствует потребность ее разрушить, но осознает невозможность это сделать - иллюстрацией этого является хотя бы случай в парке: «Я уже собирался открыть калитку, но, увидев выражение его лица, прирос к месту; он щурил глаза и растягивал губы в идиотской, слащавой ухмылке <…> Перед ним, стоя на одной ноге с приоткрытым ртом, девочка лет двенадцати как зачарованная смотрела на него и, вытянув вперед острое личико, нервно теребила головной платок.<…> И вдруг я понял: пелерина! Надо этому помешать. Мне довольно было кашлянуть и открыть калитку. <…>Я почувствовал, что бессилен, <…> их приковывала друг к другу темная власть их желаний, они составляли пару…»
И всё-таки в этом мире, порабощенном законами существования, оказывается, существует жизнь… Как в случае с памятником, лишенным физически-живого тела, но наделенным волей и духом, так же действительно возвращается к жизни из небытия маркиз де Рольбон, о котором пишет герой: «Маркиз де Рольбон был моим союзником: он нуждался во мне, чтобы существовать, я -- в нем, чтобы не чувствовать своего
существования. Мое дело было поставлять сырье, то самое сырье,
которое мне надо было сбыть, с которым я не знал, что делать, а
именно существование, МОЕ существование. Его дело было
воплощать. Все время маяча передо мной, он завладел моей
жизнью, чтобы ВОПЛОТИТЬ через меня свою. И я переставал
замечать, что существую, я существовал уже не в своем обличье,
а в обличье маркиза. Это ради него я ел, дышал, каждое мое
движение приобретало смысл вне меня -- вон, там, прямо передо
мной, в нем; я уже не видел своей руки, выводящей буквы на
бумаге, не видел даже написанной мной фразы -- где-то по ту
сторону бумаги, за ее пределами, я видел маркиза -- маркиз
потребовал от меня этого движения, это движение продлевало,
упрочивало его существование. Я был всего лишь способом вызвать
его к жизни, он -- оправданием моего существования, он избавлял
меня от самого себя»…
Физическое существование, таким образом, не равняется жизни. Телесность, скорее, является необходимым элементом смерти, которое существование привносит в жизнь, позволяя жизни духа получить воплощение. Не случайно, даже обретая на какие-то мгновения «облегчение» от давящего существования, герой осознает невозможность освободиться от тел, плоти, «вещей» полностью: «Вдруг возникает низкий хриплый голос, и мир исчезает, мир существований исчезает. Этот голос принадлежал женщине из плоти. <…> Женщина? Полноте! Она существовала тоже, как я, как Рольбон, я не хочу ее знать. Но есть это. Про это нельзя сказать: оно существует. Крутящаяся пластинка существует, воздух, пронзенный вибрирующим голосом, существует; голос, оставивший след на пластинке, существовал. Я, слушатель, существую. Все заполнено, повсюду существование, плотное, тяжелое, мягкое. Но по ту сторону всей этой мягкости, недосягаемая, совсем рядом и, увы, так далеко молодая,
безжалостная и безмятежная -- эта... эта четкость».