Отрывки из книги «Детство императора Николая II». Илья Сургучев 1-3

Sep 07, 2015 19:17


В предреволюционные годы имя Ильи Дмитриевича Сургучева (1881-1956) стояло в одном ряду с ведущими писателями-реалистами Буниным, Леонидом Андреевым, Куприным, - хотя и было лишено столь шумной популярности. Почти постоянно - вплоть до эмиграции в 1919 году - проживая в Ставрополе, писатель находился как бы в стороне от бурной литературной жизни обеих столиц.

Однако повесть Сургучева «Губернатор», его пьесы «Торговый дом» и «Осенние скрипки», поставленные соответственно питерским Александрийским и Московским Художественным театрами, принесли ему всероссийское признание. Столь же доброжелательно встречались критикой и читателями его психологически заостренные и филигранно отточенные рассказы, периодически печатавшиеся в сборниках «Знание» и повременных изданиях. Интерес к внутреннему миру человека, эмоциональная напряженность и драматизм фабулы составляют стержневую основу художественного дарования писателя, жившего в сложную эпоху общественно-социальных контрастов и отразившего их в своем творчестве.


Резко отрицательно восприняв большевистский переворот, И. Д. Сургучев примкнул к Белому движению и прошел с ним весь тернистый путь борьбы. А дальше - традиционные этапы русского беженства: Константинополь, Прага, Париж. В эмиграции - как, впрочем, и в России - Сургучев писал немного. Но, как и прежде, это были яркие и взволнованные отклики на будни полуголодного беженского существования. И как «прежде», произведения Сургучева - будь то «Эмигрантские рассказы», роман «Ротонда» или пьеса «Реки Вавилонские» - доброжелательно встречались читателем, переводились на иностранные языки.

Документальная повесть «Детские годы императора Николая II» написана в конце жизни (издана в 1953 году парижским «Возрождением»), когда писатель был уже тяжело болен, и стоит она несколько особняком в ряду других его произведений. Если в целом творчеству Сургучева свойственна некоторая импрессионистичность письма - взволнованность интонации, напряженность ритма, то в данном случае, в точном соответствии с особенностями жанра, перед нами как бы строгий образец бытописательства... Но это лишь чисто внешнее и обманчивое впечатление. Тонкий мастер прозы, Сургучев, выстраивая ряд нарочито обыденных и заземленных фактов бытовой обстановки, с ювелирной точностью выписывает психологические характеристики своих героев - реальных исторических персонажей. Таким образом с изысканным блеском камуфлируя художественный прием, Сургучев демонстрирует высший пилотаж писательского мастерства. И в этом - помимо исторической значимости повести - состоит ее художественная самоценность.



Повесть о Царской семье Ильи Сургучева «Детство императора Николая II» проливает свет на закрытую от «простых смертных» жизнь Царского Дворца. В ней писатель от имени автора полковника В.Олленгрена, имевшего честь жить во дворце и воспитываться вместе с Наследником Российского престола, так как его мать взяли учительницей для Великих Князей, рассказывает о самых деликатных моментах своего общения с будущим императором.

Жизнь и учение

В рассказе о случае с воздушным шариком я отклонился в сторону и теперь начну по порядку излагать историю нашей совместной жизни с Великим Князем Николаем Александровичем и совместном учении.

Теперь, по исходе лет, мне кажется, что его отец, будущий Император Александр Третий (которого я считаю Государем гениальным) понимал, что детей своих не нужно особенно отдалять от земли и делать из них небожителей. Он понимал, что небожительство придет само собой, в свое время, а пока суд да дело, нужно, чтобы они потоптались в обыкновенной земной жизни. Тепличные растения -- не прочны. И потому на меня, на обыкновенного шалуна и забияку, он смотрел благосклонным глазом и прощал мне многие штуки. Я был представитель той простой, обыкновенной жизни, которую ведут миллионы его подданных, и, очевидно, по его плану нужно было, чтобы к этой обыкновенной жизни причастился будущий хозяин жизни, а пока что -- его маленький сын.

Я же, по совести сказать, не отдавал себе отчета в том великом счастье, которое мне выпало на долю. Больше: я просто тяготился той невероятно скучной и монотонной жизнью, которую мне пришлось вести в золоченых стенах великолепного дворца. Ну что толку из того, что к утреннему завтраку нам подавался чай, кофе и шоколад с горами масла и яиц, и все это -- на каких-то особенных чудесных блюдах? Ты мне дай краюху хлеба, которую я заверну в карман, и потом на Псковской улице буду по кусочкам щипать и отправлять в рот. Тогда я почувствую этот очаровательный святой запах в меру зажаренной корки и дам себе счастье, как у Гомера, насладиться пищей.

А то вот мы встали, все трое, кто хватил того, кто -- другое, все спешат, глотают не жуя, несмотря на все запреты и замечания, и у всех -- одна только мысль: поскорее в сад, на вольный воздух, поноситься друг за другом в погоне, устроить борьбу и, по возможности, чехарду, которую Ники обожал. Другое, что он обожал, это -- следить за полетом птиц. Через многие десятки лет я и теперь не могу забыть его совершенно очаровательного личика, задумчивого и как-то мрачно тревожного, когда он поднимал кверху свои нежные, невинные и какие-то святые глаза и смотрел, как ласточки или какие-нибудь другие птицы вычерчивают в небе свой полет. Я это так любил, что иногда обращался с просьбой: -- Ники, посмотри на птиц!

И тогда он, конечно, не смотрел, а в смущеньи делался обыкновенным мальчишкой и старался сделать мне салазки.

Он очень любил изображение Божией Матери, эту нежность руки, объявшей Младенца, и всегда завидовал брату, что его зовут Георгием, потому что у него такой красивый святой, убивающий змея и спасающий царскую дочь.

-- Вот так и я бы спас нашу Ксеньюшку, если бы на нее напал змей, -- говаривал часто маленький Великий Князь, -- а то что же мой святой, старик и притом сердитый?

Он раз даже позондировал у моей мамы почву, нельзя ли ему перестать быть Николаем и быть Георгием.

-- Ну что ж? -- говорил он в ответ на возражения мамы. -- Мы будем два Георгия: один большой, другой -- маленький.

Он отлично понимал, что я -- счастливее его, потому что моя мама -- всегда со мной, а его мама видит его только два раза в день, утром да вечером, в постели.

Он обожал свою мать. Впрочем, обожал ее и я. Да и не знаю, кто ее не обожал? Вот это было божество в полном значении этого слова. Я дурак, мальчишка, лишался слова в ее присутствии. Я разевал рот и, застыв, смотрел на нее в божественном восторге. Она часто снилась мне, всегда с черным веером, каких потом я никогда не видел. Иногда и теперь я вижу этот прекрасный, раз в году повторяющийся сон, и все тот же страусовый веер, -- и тогда я счастлив целую неделю, забывая и старость, и чужбину, и дикую неуютную жизнь. Как это бывало?


Обыкновенно часов в одиннадцать утра, среди занятий, раздавался с четвертого этажа звонок. Все радостно вздрагивали. Все знали, что это звонит мамочка. Тут Ники гордо взглядывал на меня: "его мамочка". Мгновенно все мы летели на лифт и сами старались ухватить веревку. Достигнув четвертого этажа, в котором жила Августейшая чета, мы через Блюдный зал, знакомой дорогой летели кто скорей, в "ее" будуар. Сейчас же начинались поцелуи и расспросы:

-- Ну как спали? Что во сне видели? Боженьку видели? Начинались обстоятельные, вперебивку, доклады, при которых всегда, со скрытно-радостным лицом, присутствовал и отец.

Дети рвались к матери, грелись у ее теплоты, не хотели оторваться, но увы! Официальное время шло, и родителям нужно было уезжать к деду, в Зимний дворец, где они и проведут потом целый день, до поздней ночи. Я потом слышал, что Наследник потому так упорно ездил в Зимний на целый день, что боялся что отец, Александр Второй, даст конституцию. Мы этого тогда не знали, но знали, что перед расставаньем нас ждет огромное удовольствие. И это удовольствие наступало: Великая Княгиня всех по очереди катала нас вокруг комнаты на шлейфе своего платья. Это была постоянная дань за расставанье, покатавшись, обласканные на целый день, мы снова спускались на свою половину к мрачным книгам и тетрадям.

Детская половина состояла из приемной, гостиной, столовой, игральной так называемой опочивальни, в которой стояло три кровати. Была еще комната мисс Брент, англичанки, которая занималась воспитанием Великой Княжны Ксении, которая к нам, мужчинам, никогда никакого отношения не имела. В игральной комнате был песок, качели, кольца, всяческие игрушки. Кровати в спальне были особенные, с мудростью, без подушек (что на первых пор меня убивало), были невероятной упругости матрацы с валиками в головах. Был умывальник с проточной водой. Ванны не было, и купались дети у матери, в четвертом этаже. Я -- у себя дома.

Занятия сперва захватили Великого Князя. Мир тетрадок, которые ему казались сокровищами, которые жалко пачкать чернилами, сначала мир очаровательных и таких, в сущности, простых книг, как "Родное Слово", с картинками, от которых нельзя оторваться. В особенности занимала его картинка: "Вместе тесно, а врозь скучно" и серый воздушный шар. Совершенно очаровало его стихотворение "Румяной зарею". Не знаю, то ли уютный ритм этих строф, то ли самые картины утра, выраженные в стихе, но он, по неграмотности, сам еще не мог читать и все просил маму, чтобы она читала, и, когда она читала, он благоговейно шевелил губенками, повторяя слова. И опять его больше всего завораживала фраза: "гусей караваны несутся к лугам". Я, признаться, не понимал этого, но чувствовал, что это -- интересно, как-то возвышенно, что это -- какой-то другой склад, мне не доступный, и вот по этой линии я инстинктивно чувствовал его какое-то превосходство надо мной. Мне было смешно, когда он думал, что эта книга -- только одна на свете и только его, что у других не может быть таких прекрасных книг, а я знал, что таки книг хоть завались и стоят они по двадцать пять копеек, а он не верил и совсем не знал, что такое двадцать пять копеек. Я ему иногда показывал деньги и говорил, что вот на этот медный кружок можно купить великолепную свинчатку и он не понимал, что такое купить, а променять свинчатку на скучный медный кружок считал безумием.

Он только тогда согласился писать в тетрадке, когда мама показала их целую гору в запасе. У него было необыкновенное уважение к бумаге: писал он палочки страшно старательно, пыхтя и сопя, а иногда и потея, и всегда подкладывал под ладонь промокательную бумагу. Часто бегал мыть руки, хотя тут, пожалуй, была предлогом волшебно лившаяся из стены вода. Его писанье было девически чисто, и тетради эти мать потом благоговейно хранила. Не знаю теперь, где они, кому достались и кто их бережет.

Ученье начиналось ровно в девять. Уроки были по 50 минут, десять минут -- перемена. Вне урока рисовали огромного папу и маленькую маму с зонтиком. Иногда на уроках бывал Великий Князь Георгий: этот только смотрел, слушал, вздыхал и норовил, как бы поскорее выбрать такой промежуток, чтобы поскорей стрельнуть из комнаты в сад. И мы смотрели ему вслед с искренней завистью. По стенам бегают зайчики, в саду простор, улица аппетитно шумит: улица -- недоступный, запретный, какой-то особенный, удивительный, для счастливых, свободных людей мир.

Что же, признаться, скучно было во дворце жить. Великим князьям было все равно: они в этом родились, свободы не знали и жили, как будто так и быть должно. Но я был птицей вольной, я знал, что такое свет Божий, что такое наслажденье дружбы, отваги, вольной игры, в которой каждый волен изобретать свои вариации, комбинации... Я знал, что такое сирень за забором или манящее яблоко. Я знал, что такое марафет, купленный по дорогой цене, за копейку, я знал восхитительное свойство денег, приближающих к вам очаровательные вещи, я знал запах дикой бузины и как из нее делать пушки, а из сочной арбузной корки -- звонкие заряжалки. Я знал, как в сирени искать счастье, я знал мечтательность и загадочность счастья, а они? Они все имели уже при рождении.

Меня потрясло рождение Великого Князя Михаила. Однажды нам таинственно объявили, что родился братец. Там, наверху, в четвертом этаже родился братец. Что за братец? Какой братец? Мы знали только то, что наверх нас давно уже не пускали, и катанье на шлейфе кончилось, и маму никак нельзя видеть. Начиналась полная заброшенность. Великие Князья приуныли, осиротели, и Ники часто спрашивал:

-- Мамочка больна?

Ему отвечали, что нет, не больна, но ее нельзя сейчас видеть, ей некогда, дедушка задерживает, уезжает рано и приезжает поздно. Дети как-то осунулись, потускнели, стали плохо есть, плохо спать. Жоржик плакал по ночам, и Ники, подбежав к кровати голыми ножками, трогательно успокаивал его, утешал и говорил.

-- Гусей караваны несутся к лугам...

Ложился с ним в кроватку и вместе засыпал. Вообще Ники не мог съесть конфетки, не поделившись... И вдруг:

-- Братец! Новый братец! На кого похож? -- Когда же мы его увидим?

-- А вот погодите, придет срок.

Началось ожиданье. Дворец притих, Аннушка ходила неузнаваемая, не глядя на людей, зажигала у своих образов красные страстные свечи.


И вдруг как-то нас всех позвали в неурочную минуту из сада, после завтрака или по окончании обеда. Была какая-то взволнованность и особое тревожное внимание к Великим Князьям. Как-то особенно тщательно осматривали их костюмчики, их причесочки, заново прошлись гребешком по проборчикам, заставили экстренно вымыть руки, вычистили ногти и потом как-то скомандовали:

-- Ну, а теперь к маме, смотреть нового братца. Взяли и меня.

И вот мы вошли в спальню Цесаревны. С подушки на нас смотрело милое, знакомое, улыбающееся, отстрадавшее лицо, счастливое. Ничего общего с той, что уезжала к дедушке, такой одетой и причесанной, не было. Лежала обыкновенная, как все, мама, которой вовсе не надо каждый день ездить во дворец. А около нее стояла колыбелька, и в колыбельке лежал толстенький ребенок, спавший. Все в нем было новое: и кожа на лице, и ручки, и маленькие пальчики, и какие-то особенные неуловимые волосики. И все было в смешных морщинках.

Но самое главное, -- около него на особом столике, вровень с колыбелью, лежала какая-то толстая тяжелая цепь.

Я спросил, что это за цепь.

И мне ответили:

-- Это -- Андрей Первозванный.

Николай II, детство, император, Россия, царь

Previous post Next post
Up