Отпраздновав наступление 1764 года, Шлёцер подбивает «дебет и кредит своего жизненного хозяйства». Он понимает, что широта научных интересов имеет и обратную сторону. «До сих пор, - пишет он Михаэлису, -я, подобно номаду, кочевал из одной науки в другую (увлекаемый не юношеской ветреностью, но течением обстоятельств). Разнообразие знаний, приобретённых мною вследствие этого, должно было бы принести мне пользу, если бы я наконец остановился на чём-нибудь одном. Без того оно меня только развлекает».
Его апокалипсис похоронен окончательно. Подписывая контракт с Академией, Шлёцер втайне надеялся, что Тауберт посмотрит на проект восточного путешествия более благосклонным взглядом, чем Миллер, но быстро заметил свою ошибку. Стоило ему заикнуться об этой поездке, как его поднимали на смех, называя мечтателем и искателем приключений. Впрочем, Тауберт намекает, что может устроить ему путешествие «внутрь России», только вот в гости к «курилам и якутам» Шлёцеру совсем не хочется.
Остаётся лишь попрощаться с заветной мечтой и успокоить своё самолюбие тем, что всему виной судьба, которая воздвигла на его пути тысячи непреодолимых затруднений.
Но что, если он покорится судьбе и останется в России, продолжив свои занятия русской историей? Какая награда ожидает его при самом благоприятном стечении обстоятельств? Место ординарного профессора с 860 рублей жалованья? С точки зрения Шлёцера, на эти деньги в Петербурге можно было жить разве что одиноким холостяком, для содержания семьи их было недостаточно. Его прельщали надеждой, что Миллер рано или поздно отойдёт от дел, и тогда освободившееся место российского историографа с 1200 рублей жалованья по праву перейдёт к нему. Но ожидание могло затянуться надолго: «Мюллер был здоровый, крепкий пятидесятивосьмилетний мужчина, который легко мог прожить ещё лет двадцать», - прикидывал Шлёцер, и не ошибся в этом.
Мало-помалу Шлёцер укрепляется в мысли, что ему следует вернуться на родину и там издать свои Russica, то есть снятые копии с материалов по русской истории и статистике. (В другом месте своих записок Шлёцер вспоминает изумлённое восклицание Миллера, который застал его однажды за составлением выписок из рукописи о торговле: «Боже мой! Ведь вы всё переписываете!» Подобное занятие со стороны иностранца могло быть истолковано как посягательство на государственную тайну.)
В апреле 1764 года он подаёт доношение в Академию с просьбой предоставить ему трёхмесячный отпуск для поездки в Германию на воды. Предлог - крайнее истощение, в которое ввергла его осенняя лихорадка. Во втором пункте доношения Шлёцер просит академическое начальство объявить до его отъезда, каких трудов ожидает от него Академия во славу российской науки, и выражает готовность представить свой план будущих исследований.
Бумага уходит в академическую канцелярию, где царят непримиримые враги - Тауберт и Ломоносов. Последнего Шлёцер побаивается, ожидая от него всяческих каверз. Русский академик, безусловно, видит в нём клиента Тауберта и к тому же соперника по занятиям русским языком и русской историей. Было между ними и личное столкновение. Как-то раз Шлёцер в академической канцелярии занимался переводом одного указа на немецкий язык. В это время туда зашёл Ломоносов. Взяв у Шлёцера перевод, он пробежал его глазами и заметил, что одно слово употреблено неправильно. Шлёцер возразил, что оно имеет несколько значений, в том числе и то, которое подходит по смыслу.
- Вы ещё слишком молоды, чтоб поправлять меня, - недовольно заметил Ломоносов.
- Молодой немец знает по-немецки лучше, чем старый русский, - отвечал Шлёцер.
К его удивлению, Ломоносов без возражений подписывает доношение - то ли убеждённый Таубертом в том, что Шлёцер будет полезным чернорабочим для его собственных занятий русской историей, то ли, как утверждали злые языки, находясь во хмелю.
Доношение передают в конференцию, откуда приходит распоряжение: немедленно представить план. У Шлёцера всё давным-давно готово, и 6 июня он отправляет Тауберту сразу два меморандума о намерениях.
Первый носит название «Мысли о способе обработки древней русская истории». Русскую историю, пишет Шлёцер, ещё нельзя изучать, её только предстоит создать. Подобный труд другим европейским государствам стоил целых столетий; но русскую историю, используя иностранный опыт, можно поставить так же высоко за двадцать лет «и даже исчерпать её совершенно». Главное - чтобы подготовительная, черновая работа велась методически. Летописи следует изучить критически, грамматически и исторически, а затем сличить их известия с иностранными памятниками, которые заключают в себе сведения о древней России. К этой работе «иностранец в известном отношении способнее, чем туземец [русский]: из недоверия к своему знакомству с языком он [иностранец] будет охотнее смотреть, чем умствовать, и будет менее подвержен соблазну вносить поправки, основанные на одних только остроумных догадках». Всю древнюю русскую историю предложено разделить на части, по периодам правления великих князей, и для каждого великого княжения составить особую книгу, в которую занести все сравнения, объяснения, дополнения и противоречия из русских и иностранных источников.
Предложенный способ обработки источников, заключает Шлёцер, имеет то достоинство, что если бы по каким-то причинам ему не удалось завершить задуманное, его преемник легко мог продолжить с того места, где он остановился.
Второй план указывал на необходимость распространения исторических знаний в русском народе. Шлёцер предлагал Академии шире издавать переводы классических сочинений иностранных писателей, а также составлять краткие научно-популярные компиляции многотомных трудов.
Сделав обзор предстоящих работ, Шлёцер выразил готовность взяться за плуг, если Академия соблаговолит облечь его в звание ординарного профессора с жалованьем в 1000 рублей.
В академическом собрании у Шлёцера находится много благожелателей. Противников всего двое. Один из них - Ломоносов. Уяснив из поданных Шлёцером в конференцию бумаг, что речь идёт о профессорстве и фактической монополии на разработку русской истории 29-летнего приезжего немчика, который накропал о российских древностях всего несколько пробных страниц и до сих пор не может сносно говорить по-русски, Михаил Васильевич воспринимает это как личное оскорбление. «Я жив ещё и сам пишу», - помечает он на бумагах Шлёцера напротив его обещания в течение ближайших трёх лет написать по-немецки серию очерков по русской истории на основе русских летописей и с помощью трудов Татищева и Ломоносова.
Официальный отзыв, составленный Ломоносовым для канцелярии, краток: «…оному Шлёцеру много надобно учиться, пока [с]может быть профессором российской истории. Сверх того, и места ему при Академии нет порожнего: господа Миллер и Фишер суть профессоры истории. Я ж и сам сочиняю российскую, и уже в печати. Итак, помянутый Шлёцер [профессором] российской истории быть не может, и нет места».
В конференции разгораются жаркие споры. Чтобы положить им конец, решено подавать голоса в письменном виде. Восемь профессоров, в том числе двое русских, голосуют за Шлёцера. Но мнения профессоров истории разделяются. В пользу Шлёцера высказывается один Фишер, впрочем, весьма сдержанно: «Если г. Шлёцер то, что обещал, исправить может, то я не сомневаюсь, чтоб не был он достоин произведения в академические профессоры». А вот Миллер - решительно против кандидатуры своего бывшего жильца. Не отрицая «способности и прилежания» Шлёцера, он утверждает, что тот мог бы оказаться полезен Академии только в том случае, если бы согласился «не токмо несколько, но много лет, по состоянию обстоятельств всю свою жизнь препровождать в здешней службе». Но поскольку к этому «склонить его не можно будет», Миллер советует отпустить Шлёцера на родину, назначив его «иностранным членом с пенсионом» и обязав, чтоб он без ведома Академии «ничего, что до России касается, в печать не издавал». «…Желаю я, - подытоживал он, - чтоб здесь на место господина адъюнкта Шлёцера был определён искусный и прилежный человек, который бы в моих ещё не доконченных сочинениях трудиться мог».
Ломоносов на этот раз выражается более пространно, удивляясь дерзости Шлёцера, «скоропостижности его в рассуждениях», «безмерному хвастовству» и «бесстыдным и безвременным требованиям». Однако же он не против пребывания Шлёцера в Академии, если только тот «не столь много о себе думая, примет на себя труды по силе своей».
Шлёцер считает отзыв Миллера гораздо опаснее для себя, чем отзыв Ломоносова: «Меня хотели приковать к России, хотя и не в самой России, но ещё хуже, за границею, только приковать золотыми цепями!» Академический «пансион» наложил бы вето на издание в Германии приобретённых Шлёцером исторических материалов и статистических таблиц, преградив ему кратчайший путь к научной известности.
Исход голосования приносит Шлёцеру некоторое успокоение, как вдруг дело принимает неожиданный оборот.
Третьего июля рано утром во двор пансиона Разумовского въезжает гремящая карета. Из неё выскакивает Тауберт и в три прыжка добегает до комнаты Шлёцера, который едва успевает встать с постели. Ошеломлённым голосом он требует, чтобы Шлёцер, как можно скорее, собрал и вернул все полученные от него рукописи. Шлёцер безмолвно подчиняется. Лакей тут же уносит эту кипу бумаг в карету - и Тауберт исчезает так же внезапно, как и появился, напоследок озадачив Шлёцера советом незамедлительно позаботиться и о своих бумагах ввиду возможного обыска.
Шлёцер обводит взглядом комнату. Что у него могут найти крамольного? Груду тетрадей и отдельных листов всех форматов и на всех языках, с неразборчивыми для постороннего глаза (Шлёцер при письме использовал понятную одному ему систему сокращений) выписками исторического, грамматического, статистического содержания - невинная литература, никаких неосторожных высказываний, ни одной подозрительной строки.
Но вдруг он вспоминает свою беседу с маклером о статистике, и по его спине ползут невольные мурашки…
Остальное утро он проводит, роясь в своих бумагах и сортируя их по четырём отделам: хроника, критика, грамматика, статистика. О первых трёх нечего и думать. Но вот четвёртая - что делать с ней? Сжечь плоды почти двухлетнего прилежания? Чёртов маклер!.. Шлёцер засовывает почти всю статистику в духовую печку в передней, а восемь особенно ценных листов с таблицами народонаселения, ввоза и вывоза товаров, рекрутских наборов прячет под пергаментным переплётом арабского словаря. Целый день он ходит вокруг печки, готовый в любую минуту поднести к бумагам огонь. Но наступает вечер, инквизиторы так и не являются, и Шлёцер спокойно засыпает посреди сохранённых бумажных сокровищ.
Через несколько дней причина тревоги разъясняется. Оказывается, Ломоносов, разделявший обеспокоенность Миллера тем, что Шлёцер может увезти с собой в Германию ценные рукописи, обратился со своими опасениями напрямую в Сенат. Сенаторы предписали коллегии иностранных дел не выдавать Шлёцеру паспорта, а канцелярии академической - отобрать у него неизданные манускрипты.
Канцелярия, однако, не решится на обыск и арест бумаг. Шлёцер получит от неё только ордер с вопросами: брал ли он из библиотеки книги и рукописи для снятия с них копий? Какие именно? Когда? С какой целью? Возвратил ли их опять в библиотеку?
Понятно, что адъюнкту Академии не составило труда ответить на эти вопросы, «не вставая с места». На руках у Шлёцера действительно были только снятые с документов списки.
Проходит месяц. Переписка с академической канцелярией продолжения не имеет, Шлёцера даже не вызывают для устной беседы. В августе Ломоносов пишет черновой отзыв на Шлёцерову «Грамматику российскую». Михаил Васильевич, посвятивший своей «Российской грамматике» десять лет упорных трудов, находит в «беспорядочном» сочинении Шлёцера «великие недостатки» и удивляется «нерассудной наглости» автора, который «зная свою слабость и ведая искусство, труды и успехи в словесных науках природных россиян, не обинулся приступить к оному и, как бы некоторый пигмей, поднять Альпийские горы». Особенно достаётся Шлёцеру за «сумасбродство в произведении слов российских»: так, слово «барин» производится им от барана (в значениях и дурака, и животного); «дева» (слово, употребляемое в России почти исключительно при наименовании Богородицы) - от немецкого Dieb («вор»), или нижнесаксонского Tiffe («сука»); «князь» - от немецкого Knecht («холоп», «наёмник»)*. Что это, если не покушение на русскую честь и святость?
*Недостаточное знакомство Шлёцера с русским языком видно и в других местах его работы, написанной в спешке за четыре месяца: слово «кость» он переводит «Bein» [нога], пишет «лезъ» вместо «лесъ», «клыба» вместо «глыба», вводит в состав основного словарного фонда русского языка несуществующее слово «дарда» (в значении «копьё») и т. д.
«Из сего заключить должно, - делает вывод Ломоносов, - каких гнусных пакостей не наколобродит в российских древностях такая допущенная в них скотина».
Отзыв так и остаётся в личных бумагах Ломоносова, но с «сумасбродными» этимологиями Шлёцера Михаил Васильевич знакомит устно широкий круг лиц. Особенную сенсацию среди петербургской знати производит связка князь - Knecht. (В 1767 году Ф. А. Эмин в своей «Российской истории» заметит, что сближать слова Knecht и «князь» - всё равно что связывать немецкое Konig с русским «конюх».)
Позднее в своих записках Шлёцер заметил: «Сходство в именах, страсть к словопроизводству - две плодовитейшие матери догадок, систем и глупостей. Слово поднимают на этимологическую дыбу и мучают до тех пор, пока оно как будто от боли не издаст из себя стона или крика такого, какого хочет жестокий словопроизводитель».
Но сам он, увы, нередко вздёргивал русские слова на этимологическую дыбу.
На исходе лета кто-то из знакомых невзначай обращается к Шлёцеру с вопросом:
- Ваш паспорт всё ещё задержан?
Шлёцер словно пробуждается от глубокого сна.
- Разве мой паспорт задержан?
- Да, ваша канцелярия не рапортовала Сенату, а до того вы не смеете выехать за границу.
Эта новость, о которой Шлёцер узнал, видимо, последним в Петербурге, сражает его, как громом. Он пленник! Хотя и в границах бескрайней Европейской России (для поездки в Сибирь требовался особый паспорт), но пленник! «С этого времени, несмотря на просторность этого ареста, мир для меня сделался тесен».
Близорукий Шлёцер начинает пристально всматриваться в лица своих знакомых. Ему кажется, что многие из них бросают в его сторону подозрительные или сострадательные взгляды, видя в нём то ли преступника, то ли несчастную жертву интриг. Робкий профессор Фишер только качает головой и повторяет одно слово: Сибирь.
Шлёцер падает духом настолько, что теряет способность к работе. Доктор прописывает ему ежевечерние купания в Неве. Стоя по горло в воде, Шлёцер провожает тоскливым взором каждый корабль, отправляющийся в Европу.
Наступивший сентябрь не вносит ясности в его положение. Шлёцер отправляет в канцелярию и конференцию Академии два доношения с просьбой ускорить рассмотрение его дела - но ответа на них нет.
Напряжение снимают три поступивших к Шлёцеру предложения. Выбор весьма неплох: уроки истории и географии для великого князя Павла Петровича, либо место секретаря - при Академии художеств в звании профессора истории и жалованьем в 1000 рублей, или в недавно образованной Медицинской коллегии, на тех же условиях. Шлёцер всем даёт понять, что официальные переговоры невозможны до тех пор, пока у него в кармане не будет паспорта. Но по крайней мере теперь он знает главное: он не в опале, и ему нечего опасаться каких-либо репрессий.
В середине октября Шлёцер приходит к мысли, что у него остаётся последнее средство получить свободу: обратиться напрямую к государыне. Учёная немка, перечитавшая все умные книги на свете, разве она не примет участия в судьбе своего соотечественника, гёттингенского магистра?
Он перебирает в уме всевозможные способы, как передать в царственные ручки короткую записку. Обивать день за днём порог приёмной во дворце в надежде, что на него однажды обратят внимание? Броситься к её карете во время выезда? Но близорукость делает его робким: в двадцати шагах он не смог бы отличить императорскую карету от других. По какой-то причине Шлёцер не знает, что ещё в июне 1763 года Екатерина II особыми указами утвердила порядок подачи ей прошений через своих ближайших помощников - тайного советника Олсуфьева и статских советников Теплова и Елагина.
Сыновьям двоих из этих вельмож Шлёцер давал уроки в пансионе Разумовского. Но помощь приходит не от них, а от отца третьего ученика - Козлова. Иван Иванович Козлов занимал должность генерал-рекетмейстера, в чьи обязанности входило принимать жалобы на неправые решения Сената и докладывать о них императрице. Однажды, когда он был дежурным у государыни, она посетовала, что, желая от всего сердца блага стране, часто не может найти подходящих исполнителей своей воли. Козлов, почему-то вспомнивший в этот момент Шлёцера, прибавил:
- А если такие и находятся, то их выживают и преследуют.
Императрица потребовала объяснений, и Козлов кратко рассказал о злоключениях Шлёцера, попросив разрешение представить всё дело в письменном виде на высочайшее рассмотрение. Екатерина позволила.
Козлов сообщает о своём разговоре с государыней Тауберту, и тот снова внезапно вламывается в комнату Шлёцера, но на этот раз с радостной вестью. Моментально составленная записка отправляется к Козлову, и тот при первом удобном случае передаёт её императрице.
В своей записке Шлёцер просил отменить указ Сената о задержании его паспорта и сообщал о «прекраснейшем из своих желаний»: продолжить начатые труды и «под собственным её величества покровительством, ограждённому от несправедливостей», обработать «прагматически, коротко и основательно древнюю историю Вашего государства, от основания монархии до пресечения Рюрикова дома, по образцу всех других европейских наций, согласно с вечными законами исторической правды…».
Ожидание ответа растягивается на две недели. Наконец поступает высочайшее распоряжение передать все бумаги по делу Шлёцера действительному статскому советнику Теплову. Шлёцер вздыхает с облегчением - его дело в хороших руках. Григорий Николаевич Теплов в молодые годы был адъюнктом Академии (по классу ботаники), наставником её будущего президента, графа Разумовского, и кроме того, враждовал с Миллером и Ломоносовым. Шлёцера он знал как наставника своего сына, к которому юный Теплов был искренне привязан.
По поручению государыни Теплов передаёт Шлёцеру вопрос от её имени: «желает ли он остаться на её службе и как?»
Шлёцер составляет три плана, оставляя на усмотрение государыни утвердить какой ей будет угодно: 1) Путешествие в Левант* для сбора коммерческих сведений о гаванях Чёрного и Средиземного морей; 2) Разработка древней русской историей, и охотнее при Академии художеств, чем при Академии наук (в любом случае - только пятилетний контракт, немедленная отмена сенатского указа о задержании паспорта и получение разрешения на поездку в Германию); 3) Двухлетний испытательный срок работы в Гёттингене с титулом и жалованьем члена Академии и с обязательством ничего не печатать о России без академической цензуры (это неожиданное согласие с предложением Миллера Шлёцер в своих записках никак не поясняет).
*Левант - общее название стран Восточного Средиземноморья: Сирии, Ливана, Израиля, Иордании, Египта, Турции и др. В более узком смысле - Сирии, Палестины и Ливана.
Академиков вновь запрашивают о целесообразности удержания Шлёцера на русской службе. Ломоносов находит, что записка немца «составлена по ложным основаниям и наполнена гнусным самохвальством». Однако он не против того, чтобы «дать ему полную волю на все четыре стороны, а паче на восток для собирания (как он пишет) ещё достальных искор (алмазных ли или каких других - неясно) и оными обогатиться паче всех ювелиров, а не гоняться бы как здесь за пустыми блёстками».
Екатерина пропускает эти слова мимо ушей. Теплов извещает Шлёцера, что императрица избрала второй план, и что он должен представить письменно более точные условия. Под диктовку Тауберта Шлёцер набрасывает следующие пункты контракта:
- Он остаётся при Академии наук в должности профессора истории с жалованьем 860 рублей (каковое может увеличиться после принятия Академией нового устава).
- Главным его занятием будет древняя русская история, для чего ему предоставят все необходимые пособия и полную свободу в пользовании книгами, рукописями и мемуарами императорской библиотеки.
- Помимо исторических исследований он будет заниматься и другими предметами, особенно касающимися торговли и воспитания, когда императорскому величеству угодно будет удостоить его своими распоряжениями.
- Вся его научная деятельность будет протекать под личным покровительством Теплова, который предоставит ему защиту от врагов и, в случае нужды, представит его жалобы к подножию престола.
- Контракт заключается на пять лет, по истечению которых он будет волен по своему усмотрению продолжить службу или уехать из России.
- Будущей весной ему будет позволено отправиться в Германию на три месяца для поправления здоровья и свидания с родными.
- Если условия эти не получат высочайшего одобрения, то ему дана будет свобода немедленно возвратиться на родину.
Записка уходит наверх. Шлёцер вновь погружается в томительное ожидание. Восемнадцатого декабря вместо ответа от императрицы он получает «независимое дружеское предложение» от Теплова. Суть его заключается в том, что Шлёцер формально определяется в Академию профессором истории, но фактически переходит под начало Теплова в качестве его личного секретаря для выполнения поручений, поступающих от её величества. В знак дружеского расположения Теплов готов предоставить Шлёцеру стол и квартиру в своём доме. По истечении трёх лет он волен распоряжаться собой по своему усмотрению.
Шлёцер в замешательстве. Он хорошо понимает, что ему деликатно предлагают переменить учёные занятия на административные. Служба под начальством Теплова может стать первой ступенью блестящей политической карьеры. Но неужели он уже в третий раз должен переменить свои занятия?! Ради русской истории он пожертвовал своей мечтой - путешествием на Восток, а теперь должен принести в жертву русскую историю, чтобы начать жизнь с чистого листа! Но что, если по прошествии этих трёх лет он будет вынужден оставить Россию, - неужели тогда опять придётся затевать что-то новое в Германии? В четвёртый раз? В тридцать четыре года?
Измученный полугодовой качкой в бюрократическом море Шлёцер отказывается от предложения Теплова. Окончательного решения по своему делу он ожидает после рождественских праздников, в преддверии которых петербургский свет обыкновенно был занят визитами. Время тянется нестерпимо медленно. Уже не страх, а безысходная скука одолевает его: работа, которая прежде приносила ему удовольствие - занятия статистикой и летописями, - теперь валится из рук. Шлёцера охватывает невыносимое томление духа: он чувствует себя запертым, хотя может перемещаться по городу совершенно свободно.
Пытаясь стряхнуть с себя наваждение, Шлёцер пишет письмо Теплову с просьбой позволить ему выехать на некоторое время в шведский Або, где жили некоторые его знакомые. Это прошение выводит сановника из себя. Выбежав в переднюю, где слуга Шлёцера ожидает ответа, он с жаром кричит:
- Чего он боится? Чего он боится?
Посыльный только испуганно моргает и, вернувшись, слово в слово передаёт эту сцену своему хозяину.
В первых числах января 1765 года до Шлёцера с разных сторон начинают доходить слухи, что именной указ по его делу подписан. Однако официальных известий по-прежнему нет. Пятого января он сам отправляется к Тауберту за разъяснениями. Есть ли способ вывести его из состояния мучительной неизвестности?
- Пустяки, - как ни в чём не бывало отвечает Тауберт и приносит из кабинета подписанный именной указ, помеченный вчерашним днём.
Шлёцер жадно впивается глазами в бумагу. Все его условия поступления в Академию утверждены! Более того, теперь он находится под покровительством не Теплова, а самой государыни: «А дабы как исторические его сочинения, так и прочие труды, склоняющиеся к народной пользе, тем беспрепятственнее могли производимы быть в печать, то позволяется ему оные…. всеподданнейше представлять Ея Императорскому Величеству или кому от Ея Величества рассмотрение оных поручено будет».
Вместе они едут в канцелярию, где Шлёцер подписывает присяжный лист, а затем к Теплову. Их встречают со всевозможным радушием. В беседе Теплов ни словом не упоминает Ломоносова и все интриги против Шлёцера сваливает на Миллера. Посреди разговора он вдруг произносит:
- Нет, вам обоим (Шлёцеру и Миллеру) не следует быть вместе, вы должны быть порознь.
Шлёцер не знает, что решение о переводе Миллера в Москву уже принято - в первый день нового года.
Молва о неожиданной милости государыни к безвестному члену Академии распространяется по Петербургу. Шлёцер становится калифом на час. Его наперебой приглашают в дома столичных вельмож. Некий граф настолько любезен, что, если рядом никого нет, даже приобнимает его (то есть «смотрит налево и направо через мои плечи», поясняет Шлёцер). За столом, роскошным и тонким одновременно, какой Шлёцеру доведётся встречать ещё разве что в больших домах Парижа, эта важная особа заводит речь о правах императрицы на престол и множестве тайн, чрезвычайно важных, которые, по его мнению, должен знать человек, подобный Шлёцеру, имеющий доступ в архивы. Когда же Шлёцер заверяет его, что занимался только Россией, какой она была за пятьсот-семьсот лет до Екатерины, каковыми знаниями с охотою готов поделиться с его превосходительством, граф замолкает и с тех пор делает вид, что они не знакомы.
Успех Шлёцера обусловлен не одной только личной прихотью государыни. Екатерина после вступления на престол коренным образом меняет государственную политику в отношении архивов. «Она, - пишет Шлёцер, - определила понятие о государственной тайне, узаконила бесконечное различие между "изменническим выведыванием дел государственных и учёным исследованием", объявила свои государственные хроники общим достоянием всего учёного мира…». Шлёцер становится лишь первым живым примером этих новшеств.
Продолжение следует
***
Адаптированный отрывок из моей книги "Сотворение мифа".
Полностью книгу можно прочитать
по ссылке.