30 марта - скончался
Эрвин Пискатор (1893-1966), крупнейший
театральный режиссёр и теоретик,
создатель Народного театра,
коммунист…
Эрвин Пискатор. "От искусства к политике" (из
книги "Пролетарский театр", 1934 год):
"Вплоть до 1919 года, искусство и политика были для меня двумя путями, идущими один рядом с другим. Но в моем восприятии наступил переворот.
Искусство больше не удовлетворяло меня, хотя я все еще не видел той резкой грани, за которой должно было возникнуть новое понятие об искусстве, как о чем-то активном, борющемся, политическом. К этой перемене восприятия прибавились еще теоретические познания, давшие точные формулировки для всего, что я смутно чувствовал. Эти познания принесла мне революция.
С утра до ночи перед солдатами стояло одно желание - мир! Все время говорили об этом. Это было концом и спасением. Чем дольше ждали, тем больше жаждали мира. И очень мало знали о том, откуда он придет и кто принесет его. И когда на этот вопрос не находилось ответа, начинали надеяться на чудо.
Чудо пришло. Это было известие о революции в России. Это известие приобрело особый блеск, когда вместе со второй революцией пришла радиотелеграмма Совета народных комиссаров: «Всем, всем, всем...».
Все дальнейшие события были освещены большими надеждами, распространявшимися далеко за пределы окончания войны. Вдруг стали ясными основные причины. То неопределенное, что до сих пор казалось «судьбой», приняло осязательные формы, его начало и происхождение потеряли героический ореол, стали трезвыми и ясными.
Все поняли, в чем заключается преступление, и вместе .с этим знанием пришла и ярость от того, что мы были мячом для игры в руках неизвестных сил.
Наступили ноябрьские дни. В воздухе носилось: «Французы перебегают на нашу .сторону», «Повсюду на фронте .происходит братание дивизии», «Матросы выбросили красные флаги». На всех углах стояли солдаты, бесцельно бродили взад и вперед, спорили. Затем - никто не знал, откуда - стали призывать к организации .советов рабочих и солдатских депутатов. Внезапно к этому присоединились и офицеры, пытаясь взять движение в свои руки. Появился приказ сверху.
Первое собрание состоялось в солдатской казарме, в Гиссельте (Бельгия). Ораторами были исключительно офицеры, все .речи сводились к одному: «Поддерживайте спокойствие и порядок, держитесь вместе, слушайтесь только своих начальников! Войска должны вернуться назад» и т. д.
В конце выступил .пастор, который был мне известен как истязатель солдат. Теперь все стали для него «братьями во Христе», «его братьями», и он повторял: «Нас объединяет взаимная общечеловеческая любовь и долг перед родиной». Однако всякий, кто отдавал ему честь не по всем правилам, подвергался аресту. Это было уже слишком. Воспоминание о четырехлетнем гнете и пережитых страданиях заставило меня найти слова, захватившие тысячную солдатскую массу. Вместо офицерского совета был образован настоящий совет солдатских депутатов, а затем была послана делегация к генералу, чтобы отобрать у него шпагу.
Возвращение в Германию. Сначала - домой. Я снова очутился в Марбурге, в своей комитате. Я увидел свою библиотеку, школьные тетради, мебель - все на своих местах, но с той только разницей, что почва, служившая основой буржуазному существованию, была поколеблена. Вещи повисли в воздухе, как комнаты тех домов, у которых снарядами оторвало фасады. Но заботы остались те же, как во всей Европе, оплакивающей трупы и свои потерянные богатства.
1906 год. С родителями и братом
Кошмарный сон. Ноябрь. Дождь, мокро. «Военные укрепления» на улице. Дела шли плохо.
Когда я огляделся, все показалось мне здесь таким же бесцельным, таким же безнадежным и бессмысленным, как и четыре года назад.
Я лихорадочно .стремился в Берлин, эту «цитадель большевизма». Туманно думал о своем призвании, но не знал, где и когда я проявлю себя.
Берлин. Январь 1919 год. На улицах дикий беспорядок. Споры на каждом перекрестке. Огромные демонстрации рабочих и сочувствующих встречаются на Унтерденлинден, на Вильгельмштрассе, разбитые по партиям - коммунисты и социал-демократы. Держат лозунги высоко над головами. Надписи: «Да здравствуют Эберт - Шейдеман!» и «Да здравствуют Карл Либкнехт и Роза Люксембург!» Повсюду царит необычайное возбуждение. Везде раздаются ругательные речи. Если какая-либо партия захватывает знамя другой, его разрывают тут же на тротуаре,
Однажды я видел захватывающую картину. Коммунисты проникли в ряды социал-демократического шествия. Около двадцати пар рук ухватились за древко вражеского знамени. Но так как силы были одинаковы, то знамя не поколебалось и по-прежнему спокойно возвышалось над борющейся толпой. Все же затем оно медленно наклонилось в сторону коммунистов.
В это время какой-то сохранивший присутствие духа социал-демократ подпрыгнул, сорвал знамя с древка, его стали передавать друг другу над толпой, затем снова подняли, и из тысячи глоток вырвалось: «Да здравствуют Эберт - Шейдеман!» И так же грозно донеслось с другой стороны: «Долой, долой, долой!» Вскоре после этого послышался другой возглас: «Да здравствует Либкнехт!»
Все побежали туда, откуда доносились крики. Там задержали извозчика, на котором сидел Либкнехт. Его заставили говорить. Он произнес речь о происходящих событиях, насыщенную аргументами и пронизанную собственными переживаниями. Речь эта позднее всплыла в моей памяти над его трупом, как живой, пылающий факел, которого не в силах потушить даже кровь.
Вечером раздались первые выстрелы. Призывы к убийствам распространились по всей Германии. Коммунистическая партия еще была мала, а социал-демократические лидеры - Эберт, Шейдеман,
Носке - считали, что пришло время положить конец острой едкой критике революционного союза спартаковцев и его требованиям и сделать соответствующие выводы из революционного переворота. Независимая социал-демократическая партия, под руководством Гаазе, колебавшаяся между реформистскими и коммунистическими тенденциями, помочь не могла.
Мы видим сейчас, как бушует коричневая чума убийств, мы говорим о фашизме. Но в Германии имеется еще много народа, не желающего понять в полной мере слово «социал-фашизм». То, что происходило тогда, было социал-фашизмом и фашизмом.
Носке созвал генералов, которых мы знаем и сейчас и которые уже тогда вступили в политику в качестве самостоятельной силы. Это были ближайшие сотрудники Гинденбурга и Людендорфа - Гренер и - тогда ,еще майор - Шлейхер, совершавшие вместе со всей офицерской камарильей убийства рабочих по приказу социал-демократического военного министра Носке.
Эберт объявил монархическую песню о Германии, под звуки которой мы шли на империалистическую войну, национальным гимном. Но авангард рабочих, сознательная часть их в Берлине и в провинции, вместе с красными солдатами и матросами, дали этой сволочи жестокую битву. Противник должен был шаг за шагом завоевывать почву, на которой могла быть создана демократическо-фашистская республика и «вечный» экономический мир с капиталом.
Это было фоном, обстановкой, в которой я оказался в Берлине. Герцфельде ввел меня в свой кружок, в который входили его брат Гельмут (позднее ставший известным как Джон Гартфильд), Георг Гросс, Вальтер Меринг, Рихард Гюльзенбек, Франц Юнг, Пауль Гаусман и др.; большинство из них были дадаисты.
Здесь необходимо остановиться на том, что партийные круги совершенно напрасно упрекали нас за принадлежность к дадаистам. Дадаизм был совершенно естественной реакцией на капиталистические методы использования искусств. Лживая маска искусства (так же как религия и философия), под которой в действительности скрывались жадный империалистический капитализм и отвратительная трусливая мелкобуржуазная сущность, подзадоривала нас ударить по ней. Все средства казались нам пригодными для этого. Нами руководила здоровая и свежая молодость.
Не следует забывать, что наше политическое воспитание только начиналось. (Даже и теперь способы, применявшиеся тогда дадаистами, были бы самыми правильными. Мы увидим, как в грядущую войну будет, снова торжествовать лживость буржуазного искусства.) Но, конечно, мы быстро поняли тогда, что эта манера борьбы недостаточна. Наши споры об искусстве и политике очень скоро привели нас к заключению, что искусство должно быть средством классовой борьбы, и что только тогда оно может вообще иметь какую-нибудь ценность.
Полные воспоминаний о недавно пережитом, мы видели единственный выход в организованной борьбе пролетариата и в захвате власти. Диктатура. Мировая революция. Россия - наш идеал. И это чувство становилось все крепче, красная надпись на наших знаменах - действие - горела все ярче, несмотря на то, что в тот момент вместо ожидаемой победы мы переживали один разгром пролетариата за другим.
Мы опустили в могилу
Либкнехта и Розу Люксембург. Тысячи пролетариев окрасили своей кровью берлинскую мостовую, их убийцами были те, о которых мы во время войны думали как об единственных спасителях - социал-демократы. Я вступил тогда, в 1919 году, в союз спартаковцев. Здесь я нашел политическую установку. Но, несмотря на это, я еще продолжал думать о том, как правильно развить свое призвание. Искусство и призвание стояли еще для меня на одной стороне, политика - на другой.
Последовательным защитником этой точки зрения был Отто Канель, большой сознательный поэт, классово насыпьте стихи которого стали песнями берлинского пролетариата.. Одновременно с писанием стихов он был режиссером у знаменитых братьев Роттер, которые всей своей театральной манерой спекулировали на низких инстинктах публики.
Канель заявлял, что он резко отделяет свои политические убеждения от буржуазной профессии: «И политически организованный рабочий добывает уголь для промышленного капитала». Конечно, этот тезис был неправилен. Но мне не удалось переубедить Канеля, смелая политическая установка и честные ясные стихи которого исключали мысль о двурушничестве, - в том, что слово не кирпич, а имеет разное значение, например, одно в «Кокотке Лизе» и иное в «Гопля, мы живем!»
Мы имеем здесь дело, очевидно, с левым уклоном - желать абсолюта и, если это недостижимо, класть руки в карманы или, еще хуже, прокладывать путь пошлости (а пошлость в искусстве .всегда реакционна). При всем критическом отношении к пьесе «Гопля, мы живем!», пропагандистская ценность даже этой стандартной постановки бесспорна при сравнении с канелевской трактовкой.
Фильм Эрвина Пискатора "Восстание рыбаков" (1934 год)
Последняя привела к тому, что Канель впоследствии выступил вместе с Пфемфертом против партии. В 1929 году он выбросился из окна четвертого этажа, где находилась его квартира, и разбился насмерть. Многие говорили, что это несчастный случай, но мы считаем, что здесь имело место самоубийство.
Конечно, мы пытались поставить искусство на службу политике, но мы еще не знали, каким образом это сделать.
В то время как впечатления 1918-1919 годов все больше и больше выкристаллизовывались и конкретные политические требования принимали все более ясные очертания, дадаисты, выражаясь модными терминами, «замерли», «охладели», и появилось новое течение драматургов, проповедующих Человека.
Эта драматургия была, конечно, также «революцией», но революцией индивидуализма. Человек, Единственный восстает против судьбы. Он зовет других своих «братьев». Он требует «любви» к ближнему, смирения одного перед другим. Эта драматургия была лирична. Собственно говоря, это были драматизированные лирические стихи. В сумятице войны, которая была войной машин против человеческого мяса, драматурги путем отрицания искали «душу» человека.
По существу своему эта драматургия была реакцией на войну, но против коллективизма, за снова найденное «я» и за культурные элементы довоенного времени. Наиболее характерным для всего этого направления и в то же время имевшим наибольший успех было произведение Эрнста Толлера «Перемена»…
Теперь у меня была ясная установка в вопросе о том, насколько искусство является только средством для определенной цели - средством политическим,, пропагандистским и воспитательным. Искусство - тоже оружие классовой борьбы. Это положение стало для меня лозунгом.
Я играл по залам Берлина, по ужасным, холодным помещениям, без всяких декораций, а иногда в черных сукнах, либо перед маленькими разрисованными досками. Иногда у нас были и актеры. Пролетарии всегда помогали нам. Социал-демократический полицей-президент Рихтер после первой же постановки отказал нам в разрешении ставить пьесы, но мы продолжали играть нелегально. Это было хорошее время - начало нашего пролетарского театра в Германии.
Могила Пискатора
У нас была радикальная программа. Пролетарская культура и агитация, основанная целиком на пролетарских принципах. Возник новый театр…"