Каляев по прозвищу "Поэт"...

May 23, 2019 16:11

23 мая - в Шлиссельбургской крепости повешен Иван Каляев (1877-1905), революционер, эсер, поэт…



Из книги Альбера Камю "Бунтующий человек":

"Эта горстка мужчин и женщин, затерянная в русской толпе и сплоченная, избрала для себя ремесло палачей, хотя ничто их к этому не принуждало. Они существовали в пространстве одного и того же парадокса, соединяя в себе уважение к человеческой жизни вообще и презрение к собственной, вплоть до тоски по самопожертвованию.

Для Доры Бриллиант вопросы программы вовсе не имели значения. Террористическая деятельность облагораживалась тем, что террорист приносил себя в жертву. «И все же, - писал Савинков, - террор тяготил ее, как крестная ноша».

Каляев был готов в любой момент пожертвовать собой. «Более того, он страстно желал этой жертвы». Во время подготовки покушения на Плеве он предложил броситься под копыта лошадей и погибнуть вместе с министром. В Войнаровском готовность к самопожертвованию сочеталась с тягой к смерти. После ареста он пишет родителям: «Сколько раз в юношестве мне приходило в голову лишить себя жизни…»

В то же время эти палачи, рисковавшие собственной жизнью, проявляли чрезвычайную щепетильность, когда речь шла о чужой. Первое покушение на великого князя Сергея закончилось неудачей потому, что Каляев отказался взрывать его карету, поскольку в ней находились дети - племянники великого князя, - и товарищи его поддержали.



Вот что пишет Савинков о еще одной террористке, Рахили Лурье: «Она верила в террор, считала честью и долгом участвовать в нем, но кровь смущала ее не менее, чем Дору». Тот же Савинков решительно возражал против покушения на адмирала Дубасова в скором поезде «Петербург - Москва»: «При малейшей неосторожности снаряд мог взорваться в вагоне и убить посторонних людей».

Позже Савинков, руководствуясь «совестью террориста», с негодованием отверг обвинение в том, что вовлек в организацию покушения 16-летнего подростка. Готовясь к побегу из царской тюрьмы, он решил, что будет стрелять в офицеров, если те пустятся за ним в погоню, но скорее убьет себя, чем направит оружие на солдат. Точно так же Войнаровский, который убивал людей, но никогда не принимал участия в охоте, считая ее «занятием зверским», заявлял: «Если Дубасова в скором поезде „Петербург - Москва“ будет сопровождать жена, я не брошу бомбу».

Подобная степень самоотречения в связке со столь пристальной заботой о чужой жизни позволяет предположить, что в судьбе этих щепетильных убийц воплотилось самое кричащее противоречие бунта. Можно подумать, что они, признавая неизбежность насилия, в то же время понимали, насколько оно несправедливо. Пошляки, сталкиваясь с этой чудовищной проблемой, найдут самоуспокоение в том, что попросту забудут об одном из суждений этого силлогизма. Прикрываясь формальными принципами, они поспешат объявить непростительным любое прямое насилие, закрывая глаза на насилие, разлитое в обществе на всем протяжении мировой истории. Либо - во имя истории - утешатся тем, что насилие необходимо, добавив к нему и убийство, пока вся история не превратится в одну сплошную бесконечную череду насилия над тем, что в человеке восстает против несправедливости. Таковы два лика современного нигилизма - буржуазного и революционного.

Но горячие сердца, о которых мы говорим, ничего не забывали. Неспособные найти оправдание тому, что считали необходимым, они пытались оправдаться тем, что отдавали собственную жизнь, отвечая на заданный вопрос личным самопожертвованием. Для них, как для всех их предшественников бунтарей, убийство было равнозначно самоубийству.

Жизнь за жизнь - и тогда из двух холокостов появляется надежда на обретение ценности. Каляев, Войнаровский и другие верили в равноценность жизни разных людей. Таким образом, они ни одну идею не ставили выше человеческой жизни, хоть и убивали за идею. Они и жили, пытаясь соответствовать своей высокой идее, и находили ей оправдание в том, что служили ее воплощением до гробовой доски.

Здесь перед нами снова если не религиозная, то по меньшей мере метафизическая концепция бунта. За этими людьми придут другие, снедаемые той же яростной верой, но они сочтут методы первых сентиментальными и откажутся признавать, что любая жизнь стоит другой жизни. Они поставят выше человеческой жизни абстрактную идею, заранее покорившись которой и назвав ее историей, пожелают, опираясь на произвол, подчинить и всех остальных.

Отныне проблема бунта из области арифметики переместится в область теории вероятностей. Перед лицом будущего осуществления идеи человеческая жизнь может быть всем или ничем. Чем больше вера того, кто ведет расчет, тем меньше стоит жизнь человека. В пределе она не стоит ничего.

Позже мы рассмотрим эту крайность, то есть время философов-палачей и время государственного террора. Но пока усвоим урок, который нам дали бунтари 1905 года, остановившиеся на этой границе в грохоте взорванных бомб: бунт не может вести к утешению или догматическому удовлетворению, или он перестает быть бунтом. Пожалуй, единственная победа, которую они одержали, заключается в их торжестве над одиночеством и отрицанием.

Посреди мира, который они отрицали и который отвергал их, они, как и все, кто наделен величием духа, попытались по одному, поштучно переделать людей в братьев. О масштабе их отчаяния и надежды говорит любовь, которую они испытывали друг к другу, позволявшая им чувствовать себя счастливыми даже на каторге, и которую они распространяли на всю огромную массу своих безмолвных порабощенных братьев. Ради этой любви они шли на убийство; ради торжества невиновности брали на себя долю вины. Для них разрешение этого противоречия наступало лишь в последний миг.

Одиночество и рыцарство, отверженность и надежда - они поднялись над всем этим, добровольно согласившись умереть. Желябов - один из организаторов покушения 1881 года на Александра II - был арестован за двое суток до убийства царя, но попросил, чтобы его казнили вместе с другими обвиняемыми. «Только трусостью правительства, - писал он, обращаясь к властям, - можно объяснить тот факт, что вместо двух виселиц будет воздвигнута всего одна». На самом деле виселиц будет воздвигнуто пять, в том числе одна - для женщины, которую он любил. Желябов умер с улыбкой на устах, тогда как Рысакова, сломленного на допросах, волокли на эшафот полумертвого от страха.

Все дело в существовании определенной разновидности вины, неприемлемой для Желябова, который знал, что она его настигнет, если после убийства или соучастия в убийстве он останется в одиночестве. У подножия виселицы Софья Перовская обняла человека, которого любила, и еще двух своих друзей, но отвернулась от Рысакова, умершего одиноким и проклятым адептами новой религии. Для Желябова смерть, принятая плечом к плечу с друзьями, значила, что он оправдан.

Убийца виновен, только если соглашается жить дальше или если ради выживания идет на предательство братьев. Напротив, смерть снимает с убийцы вину и отменяет само преступление. Не зря Шарлотта Корде крикнула Фукье-Тенвилю: «Чудовище! Как смеешь ты называть меня убийцей?» Так происходит мучительное и мгновенное открытие человечной ценности, находящейся на полпути между невиновностью и виной, разумом и безумием, историей и вечностью. В миг этого открытия, но только в этот миг, на отчаявшихся людей нисходит странный покой, свидетельствующий об их окончательной победе.



Поливанов, сидя в тюремной камере, говорил, что ему «легко и просто» умирать. Войнаровский писал, что победил страх смерти. «Не изменившись ни в одном мускуле лица и не побледнев, я взойду на эшафот… И это будет не насилие над собой… - это будет вполне естественный результат того, что я пережил». Много позже лейтенант Шмидт напишет перед расстрелом: «Моя смерть подведет итог всему - и дело, за которое я стоял, увенчанное казнью, пребудет безупречным и совершенным». Каляев, приговоренный к повешению после речи на суде, в которой он выступил обвинителем тех, кто его судил; Каляев, заявивший: «Я считаю свою смерть последним протестом против мира крови и слез»; тот же Каляев писал: «С тех пор как я попал за решетку, у меня не было ни одной минуты желания как-нибудь сохранить жизнь». Его воля была исполнена. 10 мая, в два часа ночи, он прошествовал к месту казни, ставшей для него единственным оправданием, которое он признавал. В черном, без пальто, в фетровой шляпе он поднялся на эшафот. Священнику отцу Флоринскому, протянувшему ему крест, осужденный, отвернувшись от Христа, ответил: «Я уже сказал вам, что совершенно покончил с жизнью и приготовился к смерти».

Да, именно здесь, у подножия виселицы, на краю нигилизма, происходит возрождение старой ценности. Она служит отражением, на сей раз историческим, того самого «мы», которое мы выявили, исследовав бунтарский дух. Она есть одновременно и лишение, и просветленная уверенность.

Именно она озарила смертным блеском потрясенное лицо Доры Бриллиант при мысли о тех, кто умирал и ради себя, и ради нерушимой дружбы; именно она заставила Сазонова на каторге покончить с собой - из чувства протеста и с требованием «уважения к братьям»; именно она полностью оправдала Нечаева в тот день, когда на требование генерала выдать своих товарищей он отвесил тому пощечину, сбившую с ног. С опорой на эту ценность террористы, утверждая мир людей, одновременно возносятся над ним, в последний раз в нашей истории показывая, что истинный бунт есть созидатель ценностей.

Благодаря им 1905 год стал вершиной революционного порыва. После этой даты начинается упадок. Мученики не основывают Церкви - они служат ей цементом или обеспечивают ей алиби.

За ними приходят священники и ханжи. Последующие поколения революционеров больше не будут настаивать на обмене - жизнь на жизнь. Они согласятся на смертельный риск, но также согласятся как можно дольше оставаться в живых - ради революции и служения ей. Таким образом, они согласятся полностью взять на себя вину. Согласие терпеть унижение - вот истинная характеристика революционеров ХХ века, поставивших революцию и церковь человеческую выше себя.

В отличие от них Каляев доказывает, что революция есть лишь необходимое средство, а не самоцель. Тем самым он не принижает человека, а возвышает его. Настоящими оппонентами Гегеля стали в мировой истории Каляев и его братья - русские и немецкие, которые вначале сочли всеобщее признание необходимым, а затем недостаточным.

Казаться им было мало. Даже если бы целый мир признал правоту Каляева, в душе его все равно оставалось бы сомнение: ему требовалось достичь согласия с самим собой, и целому хору одобрительных голосов не удалось бы заглушить в нем этот голос сомнения, которое возникает у каждого настоящего человека в ответ на сотню восторженных похвал. Каляев сомневался до конца, но это сомнение не помешало ему действовать, вот почему он - самый чистый образец бунтаря. Тот, кто готов умереть, заплатив жизнью за жизнь, что бы он ни отрицал, тем самым утверждает ценность, превосходящую его самого как историческую личность. Каляев показал, что он до конца верен истории, и в самый миг своей смерти вознесся выше истории. В каком-то смысле можно сказать, что он предпочел себя истории. Но что именно он предпочел - себя, без колебаний шедшего на убийство, или воплощенную в нем и полную жизни ценность? Ответ однозначен: Каляев и его братья восторжествовали над нигилизмом…"



Товарищи об Иване Каляеве:

"Эсер Виктор Чернов вспоминал об Иване Каляеве: «То была восторженная и непосредственная натура, натура энтузиаста вдумчивого, с большим сердцем. Печать чего-то не от мира сего была на всех его словах и жестах. В своих глубочайших переживаниях он давно обрёк себя на жертвенную ги­бель и больше думал о том, как он ум­рёт, чем о том, как он убьёт».

«Прирождённый поэт, он любил искусство, - писал другой товарищ Каляева Борис Савинков. - Подолгу и с увлечением говорил о литературе. Имена Брюсова, Бальмонта, Блока, чуждые тогда революционерам, были для него родными. Он не мог понять ни равно­душия к их литературным исканиям, ни тем менее отрицательного к ним отношения: для него они были революцио­нерами в искусстве. Его любовь к искусству и революции освещалась од­ним и тем же огнём - несознательным, робким, но глубоким и сильным рели­гиозным чувством. К террору он пришёл своим, особенным, оригинальным путём и видел в нём не только наилуч­шую форму политической борьбы, но и моральную, быть может, религиоз­ную жертву».

Егор Сазонов вспоминал конспиративное свидание с И. Каляевым в церкви: «В толпе молящихся нахожу его... Поют херувимскую. Поэт лежит ничком на земле и молится жарче, чем его соседка-старушка». Но впоследствии, по его словам, «пропаганда перестала удовле­творять: требовалось дело, а не слово».

В 1903 году за границей И. Каляев встретился с Евгением Азефом и попросил принять его в Боевую организацию эсеров. Каляев го­рячо объяснял, что его не может удовлетворить мирная револю­ционная работа. Он говорил, что хочет бороться с самодержави­ем самыми решительными средствами. Е. Азеф не очень доверял страстным романтикам и потому, выслушав Каляева, равнодушно сказал: «Нам не нужны сейчас люди. Может быть, потом...».

Однако через некоторое время Ивана Каляева всё же приняли в Боевую организацию эсеров. Товарищи дали ему подполь­ную кличку Поэт. Такое прозвище вполне отвечало свойствам его личности, к тому же он действительно сочинял стихи. «Почему мы называемся революционерами? - спрашивал Каляев. - Неужели только потому, что боремся с самодержавием? Нет! Прежде всего мы - рыцари духа...»



Террор он считал делом не одной своей партии, а всей рус­ской революции. Он глубоко верил в индивидуальный террор. «Раз­ве эсер может работать мирно? - убеждённо говорил Каляев. - Ведь эсер без бомбы уже не эсер...»

Когда Центральный комитет партии напечатал заявление, осуждающее террор «в свободных странах», Каляева возмутила эта позиция: «Я не знаю, что бы я делал, если бы родился французом, англичанином, немцем. Вероятно, не делал бы бомб, вероятно, я бы вообще не занимался политикой... Но почему именно мы должны бросить камнем в итальянских и французских террористов? Я верю в террор больше, чем во все парламенты в мире..."

социализм, эсеры, альбер камю, иван каляев, революция

Previous post Next post
Up