День. Казнь анархистов...

Nov 11, 2017 21:39

11 ноября 1887 года - В Чикаго казнены лидеры рабочих, анархисты Август Спис, Альберт Парсонс, Адольф Фишер и Джордж Энгел, ставшие жертвами Бунта на Хеймаркет



Из статьи Хосе МартиТрагические события в Чикаго” о последних минутах казненных:

«…Утро застало Энгеля в обществе нескольких надзирателей, которым он с лихорадочной словоохотливостью приговоренных к смерти рассказывал забавные случаи из своей жизни революционера-подпольщика. Спайс выглядел бодрым после продолжительного крепкого сна. Не спеша натягивал платье Фишер, который накануне аккуратно разделся, чтобы лучше выспаться. Парсонс, лишь под утро забывшийся недолгим, беспокойным сном, одевался, хватая торопливо одну вещь за другой; губы его все время подергивались.

«Послушай, Фишер, откуда у тебя это спокойствие? Начальник тюрьмы, которому предстоит распоряжаться казнью, ходит у себя по кабинету, словно зверь в клетке, и кусает губы, только бы не расплакаться, а ты - ты спокоен!» - «Да, я спокоен, - отвечает Фишер, стискивая пальцами дрожащую руку надзирателя и глядя ему прямо в глаза, - я спокоен, ибо верю: смерть моя не будет напрасной, она поможет делу трудящихся, делу, которому я отдал всю свою сознательную жизнь и которым дорожу больше, чем жизнью. И еще потому я спокоен, что приговор, вынесенный мне, пристрастен, незаконен и несправедлив!»



«А ты, Энгель? Теперь уже восемь; тебе осталось жить всего два часа; и оттого, как подобрели вдруг лица людей, как сердечны стали обращенные к тебе приветствия; оттого даже, как мрачно мяучит в коридоре кот, как приглушенно звучат голоса и шаги, - от всего этого кровь стынет у тебя в жилах; так почему же ты не дрожишь, Энгель?» - «Дрожать? Отчего? Оттого, что меня одолели те, кого мечтал одолеть я сам? Я считаю, что мир устроен несправедливо, и вся моя жизнь была сражением за иной мир, мир справедливости; за него я сражаюсь и самой своей смертью. Пусть наша казнь - это лишь санкционированное судом убийство, - не все ли равно? Станет ли цепляться за жизнь человек, который борется за столь славное дело, как наше, и может своей смертью приблизить его победу! Оставьте свою валерьянку, начальник! Велите лучше принести мне портвейна!» И он выпивает три стакана вина, один за другим.

Спайс сидит, скрестив под столом вытянутые ноги, и пишет, как в те времена, когда он в своей «Арбейтер цейтунг» рисовал возникающий из пламени светлый - цвета человеческих костей - мир будущего, призванный сменить собой современную цивилизацию, цивилизацию железных замков, цепных собак и полицейских дубинок. Он пишет длинные письма; закончив очередное, он его хладнокровно перечитывает и неторопливо вкладывает в конверт; время от времени он, по привычке немецких студентов, откидывается на спинку стула и, отложив перо в сторону, делает несколько затяжек из своей сигареты, выпуская дым кольцами. О, родина, первооснова и корень всей нашей жизни! Даже те, кто отрекся от тебя во имя любви более высокой, во имя любви к человечеству, даже они тысячами тончайших нитей связаны с тобой и не могут обойтись без тебя, как нельзя обойтись без воздуха и солнечного света! «Да, - обращается Спайс к начальнику тюрьмы, - пусть мне принесут стакан рейнвейна!»



Август Спайс (1855-1887)

Фишер... Когда в тюрьме воцарилась та напряженная, тревожная тишина, которая перед казнью, как и за пиршественным столом, внезапно обрывает все разговоры, и люди вдруг умолкают, будто ждут кого-то, кто сейчас торжественно должен явиться, - в эту минуту Фишер, немец Фишер запел «Марсельезу»; гордо откинув голову, устремив к небу глаза, он пел ее громким голосом, и улыбка счастья озаряла его лицо...

Парсонс между тем ходил большими шагами взад и вперед по своей камере; ему чудилось, будто он обращается к огромной аудитории, к сонмам ангелов, которые возникают перед ним из какого-то клубящегося тумана, блистающие, светозарные, и предлагают ему огненную мантию пророка Илии, дабы, облекшись ею, он, Парсонс, пронесся карающей кометой над миром и очистил его от скверны. И он протягивал руки, принимая воображаемый дар, а потом с победоносным видом оборачивался к решетке, словно демонстрируя палачам свое торжество. Он жестикулировал, доказывал, потрясал поднятым кулаком, - и не произносил ни звука: беспорядочные, спутанные слова замирали на его непослушных губах, как волны, когда, набегая на рыхлый песок, они сливаются одна с другой и затем исчезают.

Солнце потоками огня заливало тюремные камеры, и среди мрачных стен, пламеневших багровым светом, фигуры осужденных вызывали в памяти библейское видение праведников, ходивших, не сгорая, в печи раскаленной. Но вот послышался шум: несколько человек торопливо идут по коридору, зловеще звучит приглушенный шепот, к решетчатым дверям камер подходит в сопровождении надзирателей начальник тюрьмы; кажется, самый воздух вдруг вспыхивает кровавым пламенем: их час пробил! Не дрогнув, выслушивают они роковую весть.



Альберт Парсонс (1848-1887)

Они выходят из камер в тесный коридор. Ну, как? «Ничего!» Пожимают друг другу руки, улыбаются, распрямляют плечи. «Идем!» Перед тем как выходить, врач дал им всем возбуждающего. Спайсу и Фишеру принесли новое платье. На Энгеле - шерстяные домашние туфли, с которыми он не захотел расстаться. В камерах каждому из них еще раз прочли приговор. Им заводят за спину руки, надевают никелированные наручники; сверху, для надежности, натуго прижимая локти к талии, затягивают широкий ременный пояс; набрасывают через голову белые балахоны, вроде тех, в которых новообращенные являются на обряд крещения. Выгнать бы вон всех этих зрителей, что пришли сюда, словно в театр, и расселись на стульях, расставленных в несколько рядов перед эшафотом!

Вот они уже идут по коридору, в конце которого возвышается виселица. Впереди начальник тюрьмы, его лицо мертвенно-бледно. Рядом с каждым из приговоренных шагает судейский чиновник.



Георг Энгель (1836-1887)

Первым идет Спайс, осанка его полна достоинства, поседевшие светлые волосы, по цвету почти неотличимые от белого савана, аккуратно зачесаны назад и открывают великолепный лоб; трудно выдержать взгляд его голубых, пронизывающих глаз. За ним, плечистый, могучий, следует Фишер; его крепкая шея налита кровью, а мешкообразный балахон только подчеркивает мощь атлетической фигуры. За Фишером, то и дело наступая на слишком длинный подол савана, идет Энгель, идет с видом человека, направляющегося в гости к друзьям. Торопливым шагом, словно боясь не поспеть на собственную казнь, замыкает процессию Парсонс; смотрит он гордо и решительно.

Коридор пройден. Ноги ступают на откидную доску. Четыре свисающих веревки, четыре высоко поднятых головы, четыре белых савана.

Лицо Спайса торжественно и строго; на лице Фишера- выражение твердости; гордым блеском светятся глаза Парсонса; Энгель, который только что рассмешил шутливым замечанием сопровождающего его судейского, стоит, склонив голову набок. Им связывают ноги ремнями, одному за другим. И так же, одному за другим, сперва Спайсу, потом Фишеру, Энгелю и Парсонсу надевают на голову капюшоны, закрывающие лицо - так гасят колпачками пламя свечей. Вот тюремщики отходят от Спайса, чтобы надеть капюшоны на его товарищей, и в этот миг, голосом, до мозга костей пронзившим каждого, кто его слышал, Спайс громко произносит: «Сейчас вы заставите нас умолкнуть, но придет день, когда слово наше зазвучит набатом; тогда оно будет красноречивее всего, что я мог бы сказать теперь!» Пока тюремщики занимаются Энгелем, Фишер восклицает: «Это - счастливейшая минута моей жизни!» «Да здравствует анархия!» - выкрикивает Энгель, пытаясь высвободить связанные руки из-под савана и дотянуться до начальника тюрьмы. «Мужчины и женщины моей дорогой Америки...» - начинает Парсонс... Молчаливый жест. Короткий шорох. Откидная доска падает; и четыре тела, поворачиваясь и дергаясь на закрутившихся веревках, сталкиваясь друг с другом, одновременно повисают в воздухе. Парсонс погибает сразу; тело его сначала быстро вращается, потом застывает неподвижно; Фишер раскачивается, сотрясаемый конвульсиями, пытается высвободить могучую шею из петли, но вдруг вытягивается, поджимает ноги и затихает; Энгель несколько раз, точно на качелях, взлетает туда и обратно в своем широком развевающемся саване, грудь его высоко вздымается и опускается - но удушье неодолимо, и скоро наступает конец; Спайс вертится на веревке в каком-то жутком танце, словно паясничает: он весь извивается, бросается вбок, поддает себе коленями в подбородок, сгибает одну ногу, потом выбрасывает обе горизонтально, дергает руками, корчится в судорогах; но веревка затягивается все туже, вывихивая шейные позвонки; вот голова его низко падает на грудь, и он замирает; кажется, будто он кланяется публике.



Адольф Фишер (1858-1887)

Прошло два дня; два дня душераздирающих сцен в домах казненных, когда над их посинелыми трупами рыдали друзья, бесконечным потоком проходившие мимо их гроба, когда на дверях тысяч и тысяч домов были вывешены черные ленты с прикрепленными к ним бантами из алого шелка, и толпы людей с траурными венками и букетами роз шли почтить прах погибших. Но еще больше смущен и поражен был Чикаго, когда увидел на своих улицах грандиозную похоронную процессию: под скорбные звуки выступавшего впереди оркестра следовали один за другим пять катафалков - и на них утопающий в венках гроб с телом Спайса, черный гроб Парсонса, за которым четырнадцать мастеровых несли сплетенные из цветов символические эмблемы, гроб Фишера с возложенным на него громадным венком из ирисов и полевых гвоздик, и покрытые красными знаменами гроба Энгеля и Линга; за катафалками ехали в экипажах вдовы казненных, с головы до ног укутанные в черный креп; далее нескончаемым шествием двигались представители профессиональных союзов, различные организации и депутации, ферейны, рабочие хоровые общества; шла колонна из трехсот женщин с траурными повязками на рукавах, шли в суровом молчании шесть тысяч рабочих с обнаженными головами и алыми бантами на груди, а перед оркестром, впереди всей процессии, размахивая американским национальным флагом, точно бросая вызов кому-то, шагал полубезумный солдат-ветеран.



На кладбище, на этом унылом холме среди бесплодных равнин, простершихся под низкими хмурыми небесами, собралась двадцатипятитысячная скорбная толпа, и, обращаясь к ней, адвокат казненных, осунувшийся, одетый во все черное капитан Блэк говорил, указывая рукой на мертвые тела: «Так что же такое правда? Что же она такое, если с тех пор, как Назареянин принес ее в мир, человек вновь и вновь должен добывать ее собственными руками и платить за нее ценою жизни?» Его слушали в глубоком молчании, и только всхлипывания плачущих женщин нарушали тишину. «Нет,- продолжал Блэк,- они не были извергами и чудовищами, алчущими хаоса, крови и насилия; нет, эти люди хотели мира, и сердца их были преисполнены любви; каждый, кто знал их, кто видел вблизи все величие и славу их жизненного подвига, тот не мог не полюбить их; анархия в их понимании была царством порядка, который не нуждается в поддержке насилием; они мечтали о новом мире, где не будет рабства и нищеты; они страдали от мысли, что эгоизм никогда не уступит дорогу справедливости мирным путем. О, Назареянин! Они тоже были распяты на кресте, но их крест называется виселицей!»



Памятник мученикам Хеймаркет на кладбище Forest Home

И вот, когда уже стемнело и когда, подняв с соснового помоста один гроб за другим, их стали опускать в могилы, из толпы громко прозвучал чей-то голос, голос человека, видимо, зрелого и мужественного, но которому горько и тяжело было на сердце. «Я не обвиняю ни палача, начальника тюрьмы,- воскликнул неизвестный,- ни американский народ, который сегодня в своих церквах возносит хвалы господу богу за то, что этих людей все-таки повесили,- я обвиняю рабочих Чикаго, допустивших убийство пяти самых лучших, благороднейших своих друзей!» Чья-то осторожная рука легла на плечо говорившему, и он на полуслове умолк, а сгустившаяся темнота помешала людям громко выразить свои чувства и заставила толпу разойтись. Скоро черная ночная мгла поглотила и цветы, и знамена, и свежие могильные холмики, и стоявших над ними убитых горем родных. И только время от времени издали, подобный ропоту моря, набегал шум удаляющейся толпы.

Вернувшись в город, люди жадно набросились на вечерний выпуск «Арбейтер цейтунг». «Друзья,- писала газета,- нас постигло тяжкое горе, мы проиграли сражение, но мы еще увидим мир, построенный на началах справедливости. Чтобы достичь этого, мы должны обладать мудростью змия и кротостью голубя!»

«Насьон», Буэнос-Айрес, 1 января 1888 года.

1 мая, анархизм, история, левые

Previous post Next post
Up