День. Эрнесто Карденаль...

Jan 20, 2022 14:24

20 января - Родился Эрнесто Карденаль (1925-2020), Никарагуанский поэт, революционер-марксист, "Красный кардинал Революции поэтов"…



Эрнесто Карденаль. "Швед" (рассказ):

"Я при всем желании так и не смог понять, чего именно от меня здесь допытываются. Однако очевидно ведь, что все это само по себе - далеко еще не повод для того, чтобы тащить человека в тюрьму...

Ну вот видите, я же предупреждал, что докапываться тут до истины - значит тратить время впустую. Так что примите как есть: меня арестовали, и все.

С трудом пережевывая скверный свой словарный запас, напрасно силился я заставить хоть кого-нибудь из местных признать во мне шведа. Одно время я жил убежденностью в том, что официальный и полномочный представитель моей страны непременно явится, чтобы вызволить меня отсюда...

Мои надежды улетучились, едва я обнаружил, что этот самый представитель не в силах объясниться со мной, поскольку не знает ни слова по-шведски и никогда, по-видимому, не имел никаких связей с моим отечеством; кроме того, он оказался немощным старцем и сам к тому же чуть что оказывался за решеткой.

Вообще там, в камере, я перезнакомился с бессчетным количеством самых важных персон в республике, которым тоже приходилось частенько отправляться под замок; судите сами: экс-президент, сенаторы, армейские чины, просто весьма влиятельные люди, духовенство... Однажды нам составил компанию сам начальник полиции.

Вся эта знать обычно заявлялась в тюрьму не поодиночке, а целыми партиями, каждый раз ломая устоявшийся было распорядок: то и дело возникают какие-то визитеры, куда-то рассылаются циркуляры, кому-то тащат судки с домашним обедом, кто-то занимается подкупом стражи... Время от вре^эни даже устраивались побеги. Из-за этих постоянных бурных приливов новых заключенных тем из нас, кто имел постоянный вид на жительство, приходилось вести как бы кочевой образ жизни.



Бывало, едва пристроишься в индивидуальной, относительно комфортной камере, а тебя уж волокут в залу персон этак на сто, а то и двести. Или, напротив того," в каморку, где и одному-то не развернуться. Хуже всего, если все места уже заняты: тогда непременно вели в пыточную - если, разумеется, в тот момент она не использовалась по прямому своему назначению. Вот так я и путешествовал по тюрьме... Впрочем, "по тюрьме?

По той же причине я нередко менял и сами места заключения и таким способом объездил едва ли не всю страну, общаясь накоротке со всем, можно сказать, цветом нации.

Познания мои в языке все более совершенствовались, и вскоре я уже мог в любую беседу непринужденно ввернуть пару-другую фраз о том, что я - швед. Со временем я стал это делать, изъясняясь исключительно на языке великосветских салонов. Но потом пыл мой, иссяк, ибо если я полагал абсурдом, что человека бросают в тюрьму без всяких на то оснований, то с точки зрения этой публики ничуть не меньшей глупостью было даровать мне свободу лишь на том основании, что я - швед.

Минуло пять лет моих злоключений. Я давно уже перестал отстаивать права своего гражданства. Из всех надежд на избавление последней рухнула та, что возлагалась на истечение срока правления Президента - его, представьте, просто-напросто переизбрали.

Но вот как-то поутру в мою камеру ворвались какие-то люди, по виду - правительственные чиновники и, к великому моему изумлению, обратились ко мне с единственным вопросом: не являюсь ли я шведом? Едва я успел сказать "д,а", как - кстати, впервые за весь этот срок - был вымыт, побрит и подстрижен. Затем мне вручили строгую фрачную пару и прочие предметы вечернего туалета.

Сгоряча я уж усмотрел было во всем этом несомненные признаки улучшения дипломатических отношений с моей страной, однако тут же закралось и мрачное подозрение (фрак только сильней убедил меня в этом), что таков уж местный обычай подготовки осужденного к восшествию на эшафот...

Страхи мои слегка улеглись, лишь когда я понял, что меня ведут в апартаменты Президента Республики. Он ожидал в кабинете и, весьма любезно меня поприветствовав, осведомился разок-другой, что это я "тут набедокурил", с видом человека, не придающего своим словам абсолютно никакого значения. Потом, заметно оживившись, поинтересовался, а не швед ли я, часом.

И когда я твердо ответствовал: "Да1", добавил: "Так, стало быть, вы и говорите по-шведски"? И, вновь услышав подтверждение своей догадки, протянул мне письмо, написанное изящным женским почерком, да еще и на языке моей страны... И попросил перевести. (Позже весьма осведомленные люди меня информировали, что это письмо изрядно переполошило правительство; буквально всю страну прочесали в поисках человека, который смог бы прочесть, что там написано. Но все было тщетно, пока кто-то из приближенных к Президенту людей вдруг не вспомнил, что вроде слышал, как один заключенный орал благим матом, что он - швед.)

Письмо принадлежало некой девице, назвавшейся Сельмой Берхессон. Она просила выслать ей несколько монет "ну, из тех самых очаровательных золотых кругляшек, что, как я слышала, у вас в обращении", выражая при этом свое искреннее восхищение личностью Президента столь экзотического государства. К письму была заботливо приложена ее фотография. Это был самый прекрасный снимок из всех, какие мне доводилось видеть.

Выслушав перевод, его превосходительство, в котором текст письма, а пуще того - облик девицы вызвали чувство глубокого удовлетворения, тут же продиктовал ответ, обмакнув велеречивые обороты в патоку галантных комплиментов, и в конце концов пообещал исполнить ее просьбу... Пусть даже и в нарушение закона.

Все это я со всем тщанием перевел на шведский; во мне вдруг проснулась уверенность, что уж теперь, когда по счастливой случайности вдруг обнаружилось, что я могу быть весьма и весьма полезен, передо мной не только распахнутся двери тюрьмы, но, глядишь, и службишку какую придумают в департаменте.

И все же - так, из мелкого опасения, как бы чего не вышло, я, благословясь, приписал к президентскому посланию несколько фраз от себя; обрисовав вкратце мою ситуацию, я умолял соотечественницу принять участие в моем освобождении.

Недолго же мне пришлось подыскивать повод, чтобы поздравить самого себя за такую находчивость... В ушах еще звучала сердечная благодарность Президента, а я уж был тем же путем препровожден в тюрьму, где с меня живо содрали фрак и прочие причиндалы, и за спиной вновь захлопнулась дверь камеры. Но зато каждый последующий день был исполнен надежды... Так и вышло: купанье, стрижка, бритье, фрак и манишка как бы известили меня, что долгожданный ответ наконец-то пришел.

Как я и предполагал, в этом ответном письме целый абзац был посвящен моей персоне - Сельма Берхессон в учтивых выражениях просила выпустить соотечественника на свободу. Но, на беду, и я это тоже предвидел, именно эти слова я никак не мог довести до сведения Президента, поскольку тот либо решит, что все это - мои собственные домыслы, либо разгадает ту мою хитрость с припиской к его посланию, и, вполне возможно, это будет стоить мне жизни...

Словом, мне пришлось скрепя сердце заменить тот абзац несколькими фразами туманно-любовного содержания, которые, по моим расчетам, пришлись бы весьма по вкусу его превосходительству. Но зато, трудясь над переводом его ответа, я уже не пожалел красок, в деталях описав здешнее мое существование. И приложил максимум стараний к тому, чтобы самыми суровыми средствами реализма выбить из соотечественницы всю эту романтическую дурь, мешающую ей увидеть истинный облик Президента и характер насаждаемых им здесь порядков.

С тех пор девушка стала писать все чаще, проявляя растущий интерес к моим делам. И все чаще и чаще я стал принимать ванны, бриться, облачаться во фрак... Да, отчасти это унижало мое достоинство. Но зато крепла надежда вырваться на свободу.

Я становился все откровенней. И должен признаться, все те тоскливо-томительные паузы, что тянулись от письма до письма, все дни и ночи тягостного ожидания очередной весточки я заполнял мыслями о свободе, и они мешались с мыслями о прекрасной девушке, которой, быть может, суждено даровать мне эту свободу... Ах, все это совершенно смешалось, так что я уж и сам не знал, чего теперь так страстно добиваюсь - свободы ли.,. (На деле-то девушка и была моей свободой, о чем я и писал со всей откровенностью - под диктовку Президента.) Другими словами, я попросту влюбился по уши, и сознание, что мне отвечают полной взаимностью, окрыляло меня.
Но увы мне: и Президента обуяла страсть, да какая... И хуже всего было то, что ведь это я сам, своими, можно сказать, руками заставил его поверить, что все до одного письма моей соотечественницы адресованы только ему - и никому другому.

Отныне мрачные дни заточения я коротал как мог, сочиняя очередное письмо, адресованное Президенту. (Это занятие, кстати, было весьма полезным, поскольку его превосходительство не позволял мне прочитать для начала письмо про себя, или хотя бы быстренько пробежать текст глазами, а уж потом приняться за перевод. Нет, он всегда требовал переводить строчку за строчкой, добиваясь точного перевода. Кроме того," то ли из недоверия ко мне, то ли желая еще и еще раз испытать удовольствие," он заставлял меня раза по три-четыре перечитывать каждое письмо.)

А ведь мне еще предстояло сочинить собственный ответ моей возлюбленной, полируя до блеска президентские признания, вложить в них всю поэтическую прелесть шведского языка, добавляя порой от себя маленькие стихотворные импровизации собственного сочинения.

Стремясь написать по возможности больше, я заставлял Президента отвечать на бесчисленное множество самых разных вопросов, касающихся истории, быта и нравов страны, ее полезных ископаемых, политической обстановки. И, надо сказать, он всегда охотно на них отвечал.

Собравшись с мыслями, он диктовал мне целые трактаты - большей частью они затрагивали правительственные и государственные проблемы. С каждым разом он проникался все большим доверием к корреспондентке, без конца выклянчивая у своей возлюбленной всяческие советы и соображения по тем или иным вопросам...

Вот так и вышло, что я, заточенный в своей грязной, отвратительной камере, прибрал к рукам судьбы всего государства (о чем никто, включая самого Президента, и не подозревал) и с помощью разных намеков, нежных подсказок, а то и прямых указаний добился возвращения политических ссыльных, смягчения приговоров, выпустил на свободу множество моих товарищей по несчастью - и никто из них по неведению слова доброго не сказал в мой адрес.

В дни президентских диктантов особую радость доставляла мне пусть и мимолетная, но все же возможность увидеть ее фотокарточку, которую Президент время от времени извлекал из кармана - чтобы, по его собственному признанию, вдохновиться на очередное послание. Я попросил ее, чтобы почаще и побольше их высылала, но, как нетрудно догадаться, все фотографии становились добычей Президента. В отместку все его многочисленные и весьма дорогие презенты отсылались ей исключительно от моего имени.

Но с любовью во мне зародилась еще одна мания, не дававшая покоя ни днем, ни ночью: ее разжигала объемистая коллекция писем, скопившихся в письменном ящике Президента, писем, во всех деталях живописующих идиллическую историю наших отношений; под конец там не было ни строчки, адресованной Президенту. Впрочем, нет - изредка он упоминался, но только в контексте проклятий в его адрес. И каждое из этих любовных посланий, какое ни возьми, было, по существу, моим смертным приговором.

Понятно, что, кроме любовной, доминирующей в нашей переписке стала тема моего освобождения. Вместе мы строили, отвергали и вновь вынашивали великое множество всяческих планов.

Я начал с того, что отказался было переводить очередные письма до тех пор, пока не выпустят на свободу. В ответ меня попросту посадили на хлеб и воду; к этой добавилась еще худшая пытка - я был лишен возможности читать ее письма, и это сломило мою волю.

Условием своей капитуляции я выдвинул требование предоставить мне возможность хотя бы каждый день умываться, бриться, носить приличную одежду, а не делать это лишь в дни получения писем - по крайней мере, это выглядит не так унизительно, да и вообще - так практичней. Но и в этом мне было отказано.

Наконец моя возлюбленная вознамерилась нанести визит Президенту и лично уладить с ним все мои дела. План этот был обречен на самую горячую и решительную поддержку Президента, уже некоторое время энергично настаивавшего на этой поездке, но я самым решительным образом воспротивился, поскольку осуществление этого плана было бы равносильно утрате моей возлюбленной - я бы уже не увидел ее никогда. Взамен я предложил, чтобы сюда приехала под ее именем другая красавица "пусть она и хлопочет за меня... Но Сельма категорически возразила, заметив, что этот план, и без того достаточно рискованный, не так-то просто осуществить, поскольку в Швеции еще надо поискать такую красавицу. Да еще чтоб согласилась на такое...

Была у нее еще одна задумка, вполне близкая уже к осуществлению: она собралась было обратиться к правительству Швеции с требованием заявить решительный протест и даже разорвать дипломатические отношения с этой республикой. Но я вовремя подсказал ей, что в таком случае не только мгновенно прервется наша переписка, но разрыв дипотношений обернется для меня лично немедленной смертной казнью.

Я, в свою очередь, был как раз за самое решительное улучшение отношений между обоими государствами, отношений, оставлявших' в данный момент желать много лучшего. На что она вполне резонно заметила: "А как убедить правительство Швеции в необходимости срочно и решительно улучшать отношения с этим государством по той только причине, что его власти незаконно арестовали и держат под замком шведского гражданина??

Но самую бредовую идею выдал ее приятель-адвокат, взявшийся оформить документы с требованием выдачи меня как особо опасного преступника; ему и в голову не пришло, что услышь такое, Президент, не задумываясь, отправит меня на тот свет.

А между тем к множеству моих невзгод добавилась еще одна, становившаяся с каждым днем все опасней, все хлопотней. Ведь я сам уже представлял определенную опасность в глазах Президента - я стал поверенным во всех его секретах, раздумьях и тайных признаниях, и эта роль таила для меня смертельную угрозу. Разумеется, его день ото дня распалявшаяся любовь служила наибольшей гарантией моей безопасности: я буду жить, пока он испытывает во мне нужду. Но от сознания такой безопасности становилось еще горше - ведь по той же причине он никуда меня от себя не отпустит. Как все похоже: если раньше я мечтал, чтобы в этой стране оказался хоть один мой соотечественник, то теперь панически боялся, что здесь рано или поздно окажется кто-то, кто прочтет наши письма...

Мы с моей возлюбленной уже с головой ушли в свои заботы, разрабатывая очередной план, обещавший оказаться самым удачным, когда случилось то, чего я больше всего боялся, упорней всего старался избежать: Президента покинула его страсть. На мою беду, это случилось в одночасье, так что я не успел принять никаких контрмер. Просто он вдруг стал отправлять все письма в корзину, и меня вызывали к нему уже лишь от случая к случаю - так, чтобы я коротенько зачел одно-другое письмецо, на выбор.

Слушал он вполуха - скорее из любопытства, чем по какой-то иной причине. И, главное, заставлял меня отвечать коротко, по-деловому и лишь по существу затронутого вопроса.

Всю безысходную горечь, весь духовный надлом свой я вкладывал в коротенькие строчки, а в тех письмах, что имел еще счастье читать Президенту, звучал такой томительный, страстный призыв любви, на который вряд ли отваживалась когда-нибудь еще хоть одна женщина. Но дочитать до конца эти письма мне уже не давали - я уж удачей посчитал, когда добирался хотя бы до середины.

И, что ужасней всего, потом мне довелось читать ее ответы на последние мои записки - она упрекала меня в черствости и, мучимая ревностью, дошла до того, что поставила под сомнение сам факт моей несвободы, а потом договорилась уж и до того, что я вообще ни разу в жизни не был в тюрьме. А я, по-прежнему урывками читая ее письма, отвечал редко и чаще всего невпопад...

В последний раз, перед тем как ей ответить, меня и не подумали облачать во фрак: просто в камеру вошел надсмотрщик и продиктовал текст окончательного разрыва всяких с ней отношений. Для меня это было потерей всего: свободы, возлюбленной, последних надежд, наконец; да, всему настал конец. Я написал Сельме все, что мне продиктовали.

Если в моей камере и оставили несколько листков бумаги и ручку, так я думаю - это просто на всякий случай: может, придет еще какое-нибудь письмо. И если Президент не отправил меня на смерть, то всего лишь из чувства простой благодарности или полагая, что еще какая-нибудь романтически настроенная девица черкнет письмецо из Швеции.

А может, он просто-напросто забыл обо мне. Не знаю. Совершенно не знаю также, продолжает ли мне писать возлюбленная моя, Сельма Берхессон, или тоже перестала думать обо мне. (Я даже порой обдумываю одну жутковатую идею: а была ли Сельма вообще на свете. Может, все эти письма состряпал кто-то из врагов Президента? Вообще здесь, в камере, я обзавелся такой вот скверной привычкой - подумывать обо всяких жутковатых вещах.)

С тех пор минуло еще более четырех лет, и опять мои надежды на истечение срока президентских полномочий не оправдались - его, представьте, снова переизбрали. Буквально на днях.

Вот я и взялся за перо и бумагу с тем, чтобы рассказать эту мою историю. Пишу на шведском, чтоб Президент не разобрал ни слова, если письмо попадет к нему. Ну а если повезет и кто-нибудь из соотечественников по случаю прочитает, то пусть уж вспомнит об Эрике Хальмаре Оссианильссоне, если к тому моменту я еще не отдам богу душу…"

эрнесто карденаль, никарагуа, рассказ, сандинисты

Previous post Next post
Up