Четыре сына / Владимир (Зеев) Жаботинский

Sep 05, 2013 07:31



Владимир (Зеев) Жаботинский

Четыре сына

По еврейскому обряду полага­ется, рассказывая в пасхальный вечер об исходе из Египта, приме­няться к психологии четырех ти­пов детей. Один - умный, другой - нахал, третий - простак, а четвер­тый - "такой, что даже спросить не умеет". И надо ответить каждому по порядку, каждому по его вкусу и по мере его понимания.
Умный мальчик пытливо мор­щит выпуклый лоб, всматривается большими глазами и хочет понять, в чем было дело. Почему его пред­ков сначала любили в Египте, при­няли с раскрытыми объятиями, а потом начали притеснять и му­чить: и так странно - притеснять притесняли, мучить мучили, мальчиков в воду бросали, а выпу­стить ни за что не хотели.
- Как это понять, папа? - спра­шивает умный.
- Видишь ли, сын мой, филосо­фия исхода из Египта заключается в двух фразах, которые записаны в Вечной книге. Эти две фразы - как альфа и омега в азбуке, начало и конец благополучия твоих праде­дов в Египте; и еще можно срав­нить их с двумя полюсами, между которыми проходит ось, а вокруг этой оси вращается весь еврейский вопрос в Египте. И не в одном Египте. Когда вырастешь и бу­дешь читать много книг, ясно тебе станет, что во всех скитаниях твое­го народа, в каждом этапе есть и эта альфа, и эта омега; что каждый этап с того же начинается и тем же кончается, чем начался и кончил­ся в Египте; и что полюсы, между которыми судьба швыряет твое племя, с той незапамятной поры не изменились и не передвинулись. Что же это за две фазы? Одну ты найдешь в книге Бытия, где рассказывается, как Иосиф пред­ставил фараону своих братьев и что им перед этим советовал. Ум­ный и хитрый человек был Иосиф, истинный сын отца своего Яакова, того самого, который так ловко обошел и собственного родителя, и брата, и тестя, что антисемиты - об этом ты в свое время узнаешь - называют его "первым жидом на зем­ле". Ты, кстати, этого не стыдись, потому что умел Яаков и хитрить, умел и бороться - с самим Богом боролся лицом к лицу всю ночь до зари и остался непобежденным; умел и любить и четырнадцать лет служил батраком за любимую женщину. Был это удалой чело­век, на все руки мастер, и купец, и боец, и рыцарь, и судья, хищный и благородный, осторожный и от­важный, расчетливый и сердеч­ный - настоящий человек, широкий, с великими доблестями и не­достатками, с душой, как семи­цветная радуга, или как арфа, на которой все струны. Жизнь его была и осталась самой увлекатель­ной поэмой, какая только расска­зана была на земле, и ты читай ее почаще и учись из нее уму-разуму. Учись и любить, учись и бороться, учись и хитрить, ибо земля есть волчье царство, где нужно владеть всеми орудиями защиты и нати­ска.
Сын его Иосиф был тоже умен и хитер. Знал он хорошо все дела египетские, знал, чего египтянам недостает, а особенно хорошо знал душу фараона и его людей. И вот дал он своим братьям, которые просились в Египет, такой совет: скажите, что вы скотоводы. И при­бавил фразу, которую ты, сын мой, затверди на память, ибо в ней скрыта главная мудрость нашего народного скитания: "Ибо мер­зость для египтян всякий пастух".
Вторую фразу ты найдешь в книге Исхода. Прошло уже много лет, одни говорят - 400, другие меньше, но, во всяком случае, дав­но умер и Иосиф, и братья его, и все то поколение, и тот фараон, ко­торый знал Иосифа. Воцарился но­вый царь и нашел, что потомки Иосифа чересчур сильно расплоди­лись. Тогда и произнес он вторую фразу, которую надо тебе затвер­дить на память, ибо с тех пор и по­ныне замыкается этой фразой каждый привал, каждая передышка твоего народа на пути его скитаний, и как только прозвучит эта фраза, приходится ему опять укладывать пожитки в дорожную торбу. "Давайте ухитримся против него, чтобы он не умножился", - сказал новый фараон.
Из этих двух фраз, сын мой, складывается, в сущности, вся фи­лософия наших кочеваний. Ты спросишь: как так? Зачем велел Иосиф своим братьям назваться скотоводами, если скотоводы - мерзость в глазах египтян? А в том-то и дело. Заниматься пасту­шеским делом египтяне считали непристойным, но скота-то у них было много, и творог они ели с удовольствием. Потому и нужны были им скотоводы. Сам фараон, когда услышал то, что сказали ему сыновья старого Яакова по мудро­му совету Иосифа, очень обрадо­вался и тотчас распорядился на­значить их смотрителями царских табунов и стад. И вообще, должно быть, немалая радость была в Египте, что, вот, нашлись добрые люди, которые за нас сделают то, чего мы сами делать не любим... Что же произошло за те годы, что отделяют эпоху первой фразы от эпохи второй? Почему вдруг стали так обременительны потом­ки ханаанских скотоводов? Неу­жели решено было во всем Египте не держать более скота? Напротив. Скота было много, и египтяне очень им дорожили: одной из са­мых мучительных казней оказал­ся для них, по преданию, падеж скота. В чем же дело? Ты не пони­маешь? Сын мой, если бы ты знал историю наших новых скитаний, ты бы легко догадался, в чем при­чина охлаждения. Очевидно, егип­тяне сами за это время привыкли к скотоводству. Сначала стеснялись и гнушались, а потом, научились у евреев же, начали делать на пер­вых порах робкие, единичные по­пытки, а потом приободрились, вошли во вкус занятия - и в один прекрасный день вдруг нашли, что теперь евреев слишком много, и можно бы уже и без них смело обойтись. Конечно, не сразу: мас­сового ухода фараон не хотел допу­стить, ибо тогда все-таки могла еще остаться без присмотра известная часть отечественной скоти­ны. Но помаленьку, полегоньку, через постепенное вымирание - это дело другое, перспектива прият­ная и не грозящая никакими неудобствами, ибо тем временем ко­ренное население окончательно приберет к своим рукам всю захва­ченную чужаками отрасль отече­ственного хозяйства. И вот, "да­вайте ухитримся..."
Так, сын мой, с тех пор и по­шло. Будешь ты потом изучать ис­торию наших скитаний по белому свету и увидишь, что всюду было то же самое. Начиналось с того, что "мерзость для египтян всякий пастух", и потому опальные про­фессии охотно предоставляли нам.
У египтян был своеобразный вкус, и им не нравилось именно скотоводство. А, например, у евро­пейских народов был вкус другой, и им долго не нравилась торговля.
Быдло пахало землю, а знатные господа пили вино и разбойничали по большим дорогам, грабя проез­жих купцов. Грабить купца счита­лось вполне приличным, но быть купцом считалось очень непри­личным. Это была "мерзость егип­тян". И эту "мерзость" отмежева­ли нам, да еще как охотно. Давали привилегии, защищали от дворян и черни; от времени до времени грабили нас и жгли, но потом опять задабривали привилегиями. Один ученый немец Зомбарт, хо­рошо изучивший все это дело, ут­верждает, что вместе с евреями шел по Европе из страны в страну всякий хозяйственный прогресс, что они, собственно, дали миру ту международную торговлю, без ко­торой величайшие столицы земли по сей день остались бы грязными захолустьями, они развили кредит и банковское дело, они снарядили Колумба на открытие Америки. И пока они все это делали и, зараба­тывая для себя тысячи, клали де­сятки миллионов в ненасытную утробу фараоновых карманов, - ев­ропейцы приглядывались, учи­лись, стали пробовать и свои силы, привыкли, приободрились, вошли во вкус "мерзости" - и, конечно, вдруг увидели, что евреев разве­лось что-то слишком много. "Да­вайте ухитримся"... Когда маль­чик научился грамоте, гувернера выбрасывают на улицу. Так это и повторялось с троими предками в каждой стране. Примут, окажут покровительство, возьмут, что надо, а потом начнут "ухищрять­ся, чтобы он не умножился..."
Ты не думай, сын мой, что сло­во "мерзость" надо понимать в буквальном смысле. Часто египтя­не чуждаются пастушества не по­тому, что оно мерзко в их глазах, а потому, что руки у них коротки или страшно обжечься. Тогда они очень бывают рады, если найдется пришелец, у которого руки по­длиннее и пальцы не боятся ожо­га, - и станет таскать для них каш­таны из огня.
Так бывало, например, при не­которых революциях. В 1848 году в Вене первую революционную речь произнес еврей Фишгоф; а в Берлине тогдашний король изда­вал прокламации, где уверял, что все это евреи бунтуют, и когда хо­ронили убитых, то действительно много работы по отпеванию выпало на долю тамошнего раввина. Зато и ласковы были с нами тогда египтяне. А потом - вымерло то поколение египтян, и дети его снова нашли, что слишком много осталось потомства от Иосифа, так недавно обжигавшего для них пальцы горячими каштанами... "Так было, так есть, так будет". Второй мальчик - "нахал" - си­дит, развалясь, заложив ногу на ногу, иронически скалит зубы и спрашивает:
- Что это у вас за курьезные ка­кие-то обычаи и воспоминания? Пора бы давно забыть старые глу­пости!
Расскажите, ему, в ответ на на­смешку, что были уже такие, как он, были и в старом Египте. Скали­ли зубы на все надежды своего пле­мени и предпочитали льнуть к сто­роне фараона. Об одном из них уцелела и запись в Библии. Юно­ша Моисей заступился за еврея, которого бил египтянин, и убил того египтянина, а другой еврей это видел и вознегодовал на Мои­сея. Можно ли поднять руку на хо­зяина? И на завтра он или другой из его породы начал показывать зубы Моисею. "Кто тебя поставил начальником и судьею над нами?" А потом еще кто-то из этой породы донес фараону, что явился такой опасный фантазер и занимается перевоспитанием еврейской воли. В те времена мир был устроен про­сто, общественного мнения не су­ществовало, и потому доносчик об­ратился прямо во дворец; будь это в наше время, он, вероятно, поста­рался бы очернить Моисея не пе­ред личным, а перед коллектив­ным фараоном - перед просвещенным обществом Египта. Про убий­ство насильника он, как человек приличный, умолчал бы, но обру­шился бы на ту психологию, кото­рая побудила Моисея обратить внимание, изо всего множества насилий, несомненно чинимых ежедневно в Египте, только на эту рас­праву египтянина с евреем. Мало ли вообще было рабов в Египте? Зачем такой человек, как Моисей, тратит свои силы на эмансипацию какой-то горсти пастухов, а не на преобразование и обновление всего Египта? И куда это он их зовет? Господи! Да разве не грех оторвать­ся от этой богатой страны, где есть в изобилии всякая всячина, и хлеб, и горшки с мясом, и лук, и чеснок, и много -папирусов, испи­санных мудрыми иероглифами, тогда как родичи Моисея - бедняки без собственности и культуры? "Что это у вас за выдумки?" - иронически спрашивает тот человек у Моисея и Аарона, развалясь, зало­жив ногу на ногу и оскалив зубы.
"Притупи ему зубы", - советует относительно этого сына ритуал пасхальной вечери. Но я сомнева­юсь, чтобы можно было притупить ему зубы. Он слишком хорошо вооружен, ибо ведь нет ничего более непобедимого, чем равнодушие. Ничем вы его не прошибете; раз уж научился говорить о своем на­роде: "у вас" - пиши пропало. Он вас высмеет, а материалу для на­смешки у него сколько угодно. Над побежденными нетрудно издевать­ся, особенно когда издевающийся - свой человек и знает все раны и прорехи. Шишек на лбу у нас мно­го, спина порядком сгорбилась, от векового перепугу руки трясутся; скарб наш убог и сделан по старой моде... есть над чем посмеяться при желании, уничижительно сравнивая нашу скудность с богат­ством Египта. Правда, сынок этот и сам-то Египту приходится седь­мой водой на киселе; но ведь изве­стно, что с наибольшим презрени­ем к бедному родичу барина отно­сится не сам барин, а его лакей. Ос­калит зубы, и ничем вы их не при­тупите.
Да и не надо вам притуплять зубы этого сына. Пусть идет своей дорогой с крепкими зубами. Бед­няга, они ему еще понадобятся - там, в стане ликующих, куда его тянет. Твердые орехи придется ему там разгрызать: из них самых твердый - орех презрения. И мно­го, много раз придется ему молча глотать пинки в ответ на любовные признания и плевки в ответ на лесть, - и смиряться, и стискивать зубы. И в конце жизненного пути, когда он увидит, что весь этот путь был притворством и ложью перед людьми и собственной душой, и если сама душа и поверила этой лжи, то люди ни на минуту не по­верили, - тогда бросится, быть мо­жет, в отчаянии беглый сын ваш лицом вниз, и будет ломать руки, рвать на себе волосы и грызть землю - теми самыми зубами, что те­перь оскалены насмешкой над ва­шими святынями. Пусть сохранит свои зубы, они ему еще понадобят­ся и для фальшивых улыбок, и для скрежета бессильной злобы...
А третий мальчик - простак. Глаза у него честные, ясные, пря­мые. Он не из тех, которые допы­тываются, доведываются, копают­ся в противоречиях. Мир для него прост и непререкаем: он любит ве­рить и благоговеть ясной верой примитивного человека. В таком роде был простаком и Самсон: лю­бил драться, любил и шутить, и ос­трить, и загадки загадывать, и проказничать, и вкусно поесть, и сладко выпить, а доверчив был до того, что после трех обманов опять уснул на груди у Далилы. У сегод­няшнего сына-простака нет, ко­нечно, той полнокровной жизнера­достности, что была у Самсона - времена на те, - но основа типа та же самая - бесхитростная, прямо­душная доверчивость.
- Папа! - спрашивает он, и кла­дет локти на стол, прижимается грудью, вытягивает шею и весь тя­нется к вам, словно к источнику в день жажды, и уже заранее верит во все, что скажут ему, ибо хочет верить: - Папа! Когда станет луч­ше?
И вы расскажите ему просто и тихо про все, что делается теперь в великой, необъятной диаспоре. Расскажите ему, как в тысяче мест тысячами рук строится вновь рас­сыпанная храмина бессмертного племени. Расскажите ему, как по­степенно снова на наших глазах срастается распыленная доныне народная воля, как снова из об­ломков складывается настоящий народ, настойчивый, эгоистич­ный, исключительный, как все здоровые нации. Расскажите ему, как рушатся одна за другою по­следние кафедры, с которых еще недавно раздавалась проповедь на­ционального самоубийства. Рас­скажите про еврейскую молодежь университетов Берлина, Вены, про этих сыновей онемеченных коммерциепратов, про то, как они гор­до носят на груди еврейские цвета:
Белый - как снег в этом крае пе­чали
Синий - как вы, о влекущие дали
Желтый - как наш позор.
Расскажите, как повсюду с каждым днем растет гордость, ува­жение к собственной самобытно­сти и горькая ненависть в ренегат­ству; как научились и парижский драматург, избалованный успеха­ми, и нищий шинкарь в галицийском местечке, дрожащий перед паном, кричать в лицо всему свету: я еврей! Расскажите про то, какие дивные поэты пишут теперь на на­шем языке, и как прекрасен и мо­гуч этот язык, и что за великое сча­стье для народа - обладать таким языком. И еще расскажите ему, как бойко и весело щебечут на этом языке дети палестинского ко­лониста, и как шаг за шагом, по малому камешку, с великим тру­дом, сквозь строй тысячи препят­ствий, начиная с жгучего солнца и кончая пулей бедуина, воздвигает там и растет нечто новое, точка опоры для самых грандиозных за­мыслов и пророчеств. Расскажите простой и верующей душе все это и многое другое. Он возьмет ваши слова полными пригоршнями и бе­режно сложит их в открытом серд­це, и с этой минуты одним борцом больше станет в нашем полку.
Четвертый мальчик не умеет спрашивать. Сидит на вечере чин­но, делает, что полагается, и не приходит ему в голову расспраши­вать, как и что, отчего и почему. Ритуал велит не ждать его вопроса и рассказать ему все по собствен­ному почину. Я в этом не согласен с ритуалом. Ценная вещь - любо­знательность; но есть иногда вы­сшая мудрость, высшее чутье и в том, что человек берет нечто из прошлого), как должное, и не лю­бопытствует ни о причинах, ни о следствиях. Такую мудрость надо беречь и не спугивать ее лишними словами.
Такою мудростью мудр бывает серый, массовый человек. Это - тот невзрачный горемыка, что тачает сапоги, шьет платья, разносит яйца, скупает старые вещи, пере­писывает свитки Завета, торгует в мелких лавчонках, бегает на по­сылках, тянет все те полунадор­ванные лямки, от которых его еще не прогнали, кряхтит, а по пятни­цам вечером наполняет дома мо­литвы. Это он, знаменитый Монця-Молчальник из сказки Леона Переца, несет на своем горбу все бремя диаспоры, поставляя из своей среды человеческое мясо и для эмиграции, и для погромов: он агонизирует и не умирает, гибнет и не погибает, и творит исконный обряд, как творили деды, почти машинально, почти равнодушно, с той подсознательной верой, кото­рая, может быть, в глазах Б-жьих прочнее всякого экстаза. Он, этот серый молчальник, "не умеющий спросить", он есть ядро вечного народа и главный носитель его бес­смертия.
Ритуал велит рассказать этому сыну про все то, о чем он не спра­шивает. А по-моему, пусть и отец промолчит и молча поцелует в лоб этого сына - самого верного из хра­нителей той святыни, о которой молчат его уста.

(“Иерусалимские вести”)

четыре сына, коммунизм, rotschield, сионизм, ротшильд, иллюминаты, жаботинский

Previous post Next post
Up