Запощу еще две главы из "Тайны на дне колодца" Носова.. Не знаю, станет ли кто читать.., а для себя сохраню.. Зацепило, не отпускает..
Тоже про бродяг.., да только не артистических уже, а всамделишних.. Бродяжек, точнее.. Беспризорников..
В 1924 году Коле Носову было 15-16, жил он тогда снова в Ирпене, а учиться ездил каждоднево в вечернюю рабочую школу в Киев.. Денег на проезд часто не хватало, и тогда ему приходилось коротать ночи прямо на улицах.. С вокзала прогоняли.., бродил по городу.. Там он и познакомился с беспризорниками..
"ВОЛЬНИЦА"
... Не имея никакого определенного плана, я оглядел расстилавшуюся передо мной площадь. Вдали, по правую руку, возле забора, ограничивающего владения "железнодорожной державы", полыхал огонек костра, вокруг которого сидели несколько беспризорников.
В те времена фигура беспризорника, то есть одетого в невозможнейшие лохмотья, грязного, давно не мытого и не чесанного мальчишки, потерявшего в годы войны родителей, была как бы неотъемлемой принадлежностью городского пейзажа. Шел уже 1924 год. Но я помню, что еще и в 1931 году, когда вышел на экраны фильм "Путевка в жизнь", борьба с детской беспризорностью не была закончена. Беспризорники очень любили ходить на этот фильм из их собственной жизни. Я сам не раз видел, как, собравшись стайкой, они просачивались в какой-нибудь кинотеатр на дневной сеанс, когда зрителей было поменьше.
Хотя этих несчастных ребятишек уже тогда, то есть в 1924 году, помещали в детские дома и специальные колонии, но они упорно убегали оттуда, предпочитая жить на свободе, промышляя попрошайничеством и воровством. Все эти беспризорники представляли как бы определенную касту или корпорацию, живущую по своим собственным законам и противопоставлявшую себя остальному обществу.
Неподалеку от костра стоял огромный черный котел цилиндрической формы. В ту пору повсюду на киевских площадях и улицах можно было видеть такие котлы. В них разогревали асфальт для покрытия мостовых и тротуаров, пришедших в негодность за время войны. В течение дня котел настолько разогревался, что не успевал остыть за ночь и, таким образом, являлся хорошим прибежищем для беспризорников на ночь, особенно с наступлением холодов. Мне показалось странным, что увиденные мной беспризорники предпочитали проводить ночь у костра, вместо того чтоб залезть в котел и спать преспокойно в тепле. Я решил использовать упущенную ими возможность, но когда подошел к котлу и заглянул на дно, то увидел, что оно плотно уложено спящими беспризорниками. Они лежали, тесно прижавшись друг к дружке, словно сардельки, поджариваемые на сковороде, и спали таким крепким сном, на который способны только ребятишки их возраста.
Убедившись, что все вакантные места в котле заняты, к решил погреться у костра, так как холод уже довольно ощутимо напоминал о себе. Беспризорники совершенно никак не отреагировали на мое появление в их среде. Ни один даже не повернул ко мне головы. Только худенький, тонкий, как тростинка, мальчишка, рядом с которым я присел у костра, метнул косой взгляд в мою сторону. От моего внимания не ускользнуло, как сверкнули белки его глаз на совершенно черном от грязи лице. У остальных (всего у костра сидело четверо) были такие же черные, словно покрытые слоем копоти или сажи физиономии. Видимо, у них вообще не было выработано привычки когда-либо умываться или хотя бы мыть руки.
Молчание, впрочем, длилось недолго. Сидевший напротив меня мальчишка постарше сказал, как бы ни к кому не обращаясь:
- Слышь, Тонкий, ты сидишь ближе, спроси у фрайера, чего это он принес нам. Фрайер на блатном, то есть на воровском, языке, как мне было известно, означало не что иное, как простофиля, простак, деревенщина, вообще неопытный, не принадлежащий к блатному миру наивный чудак, которого легко можно обвести вокруг пальца. Не было никакого сомнения, что в данном случае фрайер - был именно я. Худенький мальчишка ткнул своим грязным пальцем в буханку, которую я держал под мышкой, и спросил:
- Что это у тебя?
- Хлеб с маслом, - ответил я. - Сейчас поужинаем и будем ложиться спать.
Я разломил буханку на пять частей, по числу сидевших вокруг костра. Со всех сторон потянулись грязные руки, и каждый взял свою долю. Тонкий тоже взял кусок и, приоткрыв рот, выжидательно посмотрел на меня.
- А масло? - спросил он.
- Масло? - сказал я и с сожалением развел руками. - Масло, понимаешь, в магазине осталось.
Сидевшие у костра так и фыркнули от смеха, и это, как видно, задело самолюбие не ожидавшего подвоха Тонкого. Он бросил мне на колени доставшуюся ему краюху хлеба и буркнул сердито:
- Ты что, пришел сюда надсмехаться над нами?
Он так и сказал: "надсмехаться".
Его действия, однако, не вызвали одобрения старшего мальчишки.
- Ты что это вздумал швыряться хлебом? - строго сказал он. - Ты что, лорд Керзон или Чемберлен, может быть? Ну-ка, иди за обрезками.
- Сам иди! - буркнул упрямо Тонкий.
Старший мальчишка был, как видно, парень покладистый. Он молча встал, подошел к забору, отогнул в сторону болтавшуюся на одном гвозде доску и исчез в образовавшемся отверстии.
Тонкий поглядывал на меня исподлобья, словно стараясь узнать, сержусь ли я, потом быстро протянул руку и схватил брошенный им кусок хлеба. Видя, что я не препятствую ему, он сказал, явно стараясь завязать разговор:
- Ты, видать, из детского дома сбежал?
- Это ты, наверное, сбежал, - ответил я таким тоном, чтоб он почувствовал, что я еще сержусь.
- Я-то сбежал, - сказал примирительно он.
- А зачем?
- Там скучно. Все кричат. И никуда не пускают.
- А куда тебе надо?
- Ну, "куда, куда"! Я мамку ищу.
- А где твоя мамка?
- Вот чудак! Если бы я знал где, зачем бы искал? А у тебя есть мать?
- Есть.
- Ну? - искренне удивился он. - Почему же ты не поедешь к ней?
- Я и хотел, да на билет не хватило денег, - ответил я.
- А это далеко?
- Двадцать пять верст.
- А двадцать пять верст - это много?
Видно было, что в счете он не особенно силен: небось и до десяти не сосчитал бы. Я на секунду задумался, как попроще объяснить ему. Но тут снова заскрипела доска в заборе. Это вернулся парнишка, отправившийся за обрезками. В руках у него было что-то завернутое в старую засаленную газету.
- Зеркай, пацаны, Кочан обрезков припер! - обрадованно сказал черноволосый мальчонка, сидевший рядом с Тонким. Кочан сел у костра и, не сказав ни слова, развернул газету. В свертке оказались обрезки колбасы самых разных названий: чайной, любительской, краковской, кровяной, ветчинной. Тыкая пальцем в сторону каждого сидевшего у костра, Кочан пересчитал всех, не забыв ткнуть в грудь и себя, после чего разделил принесенные обрезки на пять частей и вручил каждому его порцию.
Все, аппетитно чавкая, принялись уплетать колбасные обрезки с хлебом.
- Шамай, хорошие! - обратился тонкий ко мне.
Стараясь не думать, какой путь проделали и в каких руках побывали доставшиеся на мою долю обрезки, я тоже стал есть, постепенно приходя к мысли, что ко всему можно привыкнуть: нужно только стараться поменьше думать и не давать воли воображению. Тонкий искоса поглядывал на меня, словно хотел узнать, нравится ли мне угощение. Потом сказал, кинув в мою сторону:
- Слышь, Кочан, у него мать есть.
Слово "мать" он произнес как-то уважительно или любовно, словно пропел:
"Ма-а-ать!"
- Вре... - мотнул головой Кочан.
- Чтоб я так жил! - поклялся Тонкий. - Только она далеко: двадцать пять верст на поезде ехать.
- Олух царя небесного! - со снисходительным презрением ответил Кочан. - Если б у меня была мать, я бы двадцать пять раз по двадцать пять верст пехтурой протопал. Я бы топал, топал, топал, пока не упал. Понял?
- Понял, - послушно ответил Тонкий.
В это время я почувствовал, что кто-то залез мне в карман. Обернувшись, я увидел, что сидевший рядом черномазый, как и все остальные, парень (как его звали, не помню) вытащил торчавшую из моего кармана свернутую трубкой книжку.
- Что это у тебя? - спросил.
- Сам видишь, книжка.
- А-а... - протянул он, будто только теперь понял, что это книга.
- А для чего книги? - спросил тонкий.
Он, видимо, отличался любознательностью.
- Книги - это пища для ума. - начал я.
- Как это? - не понял Тонкий.
- Ну, что такое пища, знаешь?
- Ну, - развел Тонкий руками. - Пища - это такая шамовка.
- Пища - это всякая шамовка или еда, вот как хлеб или колбаса, - объяснил я. - Только хлеб, колбаса - это шамовка для желудка... Что такое желудок, знаешь?
- Это который у меня в пузе?
- Вот-вот. Хлеб, колбаса - это шамовка для желудка, который у тебя в пузе, а книга - это шамовка для ума, который у тебя тут. - Я постучал его пальцем по лбу. - Понял?
- Понял. А ты почитай... Или не можешь?
- Почему не могу? Только больно поздно!
- Читай, читай, все равно без дела сидим, - подхватил Кочан. - А надоешь, так скажем.
Я перелистал книжку, стараясь отыскать что-нибудь более доступное по возрасту и развитию моих слушателей. Выбрав рассказ "Зимовье на Студеной", я начал читать им эту трогательную историю про старика, жившего в одиночестве на Севере, попутно стараясь объяснить, что такое Север и зимовье и почему на зимовье обоз приходит только раз в году, но они неохотно слушали мои
объяснения, нетерпеливо махали руками, говоря:
- Ты читай! Читай дальше! Ну тебя!
Художественная ткань рассказа - магия слов - настолько захватывала их, что мои комментарии казались лишь досадной помехой.
Широко раскрыв глаза, приоткрыв рты, забыв все на свете, они жадно ловили слова писателя об огромной нечеловеческой дружбе простого, одинокого, всеми забытого старика и одинокой собаки, которую, как сказал писатель, старик любил гораздо больше, чем люди любят друг друга. И она его тоже любила. Уже я кончил рассказ, а ребята продолжали неподвижно сидеть у костра, будто окаменели. Они словно прислушивались к словам, которые уже улетели. Куда? Кто знает. А может, и не улетели вовсе? Может, остались в их душах. Навсегда. На всю жизнь.
Тот, который вытащил у меня из кармана книжку, покачал головой. Сказал:
- Стариком плохо быть.
- Да, - отозвался кто-то со вздохом.
И все вдруг опустили головы, словно отдавая последний поклон старику, ушедшему из этого странного мира, в котором мы все с вами живем.
- Молодым лучше быть. Вот как мы, - сказал Кочан.
- Да! - опять отозвался кто-то, как эхо.
Все сразу приободрились и, словно освободившись от придавившей их тяжести, подняли головы.
Тонкий осторожно тронул меня за локоть.
- Ты знаешь... - просительно сказал он. - Ты еще почитай.
- Да, да! - загомонили все вокруг. - Давай еще!
Я выбрал какой-то другой рассказ и начал читать. Некоторое время все молча слушали, но Кочан вдруг сказал с возмущением:
- Ты что? Ты это что читаешь?
- Ну, рассказ, - пожал я плечами, не понимая, чего он вдруг взъерепенился.
- А про что рассказ? Это же не про старика Елеску с Музгаркой.
- Про Елеску мы прочитали уже. А это другой рассказ.
- Не-е-т! - решительно протянул Кочан. - Ты про Елеску читай.
- Правда, читай про Елеску с собакой, - запросили все хором.
- Второй раз? - удивился я.
- Ну и что! Второй раз.
- Кто же это читает по два раза одно и то же!
- Ну ничего. Ну, а ты читай! Ничего! - слышались со всех сторон уговоры.
- Ладно, - развел я руками и принялся читать рассказ, как говорится, на "бис".
Ребята и на этот раз слушали с таким же жадным одушевлением. Когда чтение подходило к концу, в трепетном свете костра возникла из ночной темноты фигура беспризорника, голову которого украшала большая, не по размеру, матросская бескозырка. Горячась и волнуясь, Кочан обратился к нему:
- Слушай, Боцман, какая пилюля! Старик, понимаешь, один с собакой, а вокруг на сто верст ни души. Он людей только раз в году видел, когда обоз приходил за рыбой. Так он, понимаешь, разговаривал с собакой, вот как я с тобой.
- Шо? - удивился Боцман. - Ты со мной, как с собакой?
- Да нет! Это старик с собакой, как ты со мной. И пес все понимал, вот как ты понимаешь.
- Шо? Я как пес понимаю? - снова удивился Боцман.
- Да нет! Ты не понимаешь! Вот пес понимал...
- Шо? - окончательно возмутился Боцман. - Я не понимаю, а пес понимал? Вот как дам тебе, так это тебе уже не пилюля будет, а микстура потекет из носа!
- Э! - досадливо махнул Кочан рукой. - Вот ты послушай! Ты почитай, - обратился он ко мне.
- Что? В третий раз читать? - удивился я.
- Ну и что? Пусть Боцман послушает.
- Ну почитай! Что тебе стоит? Пусть послушает. И мы послушаем, - взмолились все.
- Ладно, нехай читает, - милостиво разрешил Боцман, разлегшись у костра на асфальте.
Нечего делать, я принялся читать в третий раз про Елеску с его Музгаркой, но, не прочитав и двух страниц, услышал мерное похрапывание. Оглядевшись, я увидел, что все мои слушатели, и сам Боцман в том числе, спят, растянувшись в разных позах вокруг костра. Подбросив в костер оставшуюся охапку сосновых щепок, я опустил голову на еще не совсем остывший после заливки мостовой асфальт и заснул как убитый.
МЫ БЕСПРИЗОРНИКИ
Теперь я умный. Вернее, не такой простофиля, как прежде был. Жизнь все-таки чему-то понемножку учит всех нас. Сейчас же после окончания занятий в рабшколе я, не теряя времени, иду на вокзал, пристраиваюсь поудобнее на лавочке с таким расчетом, чтоб не валиться ни назад, ни вперед, ни набок, и старательно "сплю" в таком положении часов до двух ночи, пока не выгонят, после чего без каких-либо протестов и деклараций отправляюсь бродить по улицам. Чего там! Ведь побродить надо всего часа четыре каких-нибудь, а там гостеприимные двери вокзала открываются снова, и опять можно приходить и ложиться или, вернее сказать, садиться спать: добирать полагающуюся для сна восьмичасовую норму.
Самое трудное в этом деле - прогулять эти самые четыре часа. У меня такой метод: с вокзала, как только закроется, я отправляюсь вверх по Безаковской, потом по Бибиковскому бульвару до Крытого рынка. На здании этого рынка - большие часы. Можно посмотреть, который час и долго ли еще нужно "гулять". Дальше - путь по Крещатику до Думской площади. Там на здании бывшей городской думы - тоже часы. Оттуда вверх по Софийской улице до Софийской площади (и там часы), потом на Сенной рынок (часы), а оттуда вниз по Бульварно-Кудрявской на Галицкую площадь, где тоже есть часы и недалеко до вокзала.
Удивительно все же, до чего ночью медленно время идет! Днем оно бежит, так что никуда не поспеваешь, а тут совершишь целое кругосветное путешествие по городу, глядишь, всего час прошел! Значит, пускайся в новую кругосветку с какими-нибудь изменениями маршрута для разнообразия. Ввиду наступившего похолодания и слякотного сезона мостовые асфальтировать перестали. Котлы для варки асфальта стоят холодные, и беспризорных возле них нет. И вообще беспризорников что-то не видно стало. То есть днем они попадаются, а ночью где-то прячутся. Наверно, у них для ночлега какое-нибудь место есть. Где только, хотелось бы знать...
Все же узнал!.. Однажды шел после занятий к вокзалу. Меня обогнали двое беспризорных. Один оглянулся, улыбнулся во всю ширину рта - узнал меня. Оказалось, Кочан, мой старый знакомый.
- Кимарить чапаешь? - спрашивает.
- Негде, - говорю я.
- Чапай за нами, у нас лявая хазовка есть.
На нормальном русском языке "кимарить" - значит "спать", "чапать" - "ходить", "лявая" - значит "хорошая", а "хазовка" - помещение, пристанище.
Я молча "почапал" за ними. На Степановской мы свернули в какой-то двор, зашли в дом с черного хода. Стали подниматься по лестнице. Добрались до пятого этажа и еще выше полезли по какой-то совсем уже узенькой лестничке. "На чердак полезли", - сообразил я. Очутившись под самой крышей, остановились на площадке перед низенькой дверью. На двери оказался замок довольно внушительного размера.
"Вот и попали в хазовку!" - мелькнула у меня досадная мысль. Они, однако, и не пытались проникнуть в дверь, а полезли в слуховое
окно, слабо светившееся сбоку площадки. Я тоже полез за ними. Выбравшись на крышу, они поползли на четвереньках друг за дружкой. Я тоже пополз на четвереньках по краю крыши. Добравшись до другого слухового окна, они по очереди пролезли в него. Я тоже полез в окно ногами вперед. Кочан подбодрил меня:
- Прыгай, не бойся.
Я отпустил руки. Ноги коснулись мягкого, засыпанного песком пола.
Неподалеку, прилепленная к выступу кирпичной трубы, светилась тоненькая восковая свечка. Свет от нее героически боролся с наседающим со всех сторон мраком обширного чердачного помещения. На дымоходах, тянувшихся с разных сторон к кирпичным трубам, расположились во всяких позах с десятка полтора беспризорных. Один из них подошел ко мне. На голове - какая-то рваная черная поповская шляпа. Обут в дырявые галоши, подвязанные веревочками, чтоб не свалились с ног. Руки - в карманах брюк.
- Не бойся, Крендель, он фартовый, я знаю, - успокоил его Кочан.
"Фартовый" на их языке - это нечто противоположное фрайеру, то есть свой в доску.
- Ты откуда? - спросил Крендель меня, не вынимая рук из карманов.
- Оттуда, - показал я пальцем на крышу.
- Еще скажешь, что ты сам ангел, с неба спустился.
Все вокруг фыркнули:
- Ангел! Ха-ха!
- А ты что за птица? - спросил Крендель приятеля Кочана.
- Это Артист. Петь умеет, - ответил за приятеля Кочан.
- А ну-ка, ну-ка, спой что-нибудь, - сказал Крендель и, подойдя к трубе, где горела свеча, уселся на дымоходе.
Артист принял позу певца, выпятил живот и заголосил что было силы:
Позабыт, позаброшен
С молодых ранних лет,
Я остался сирото-ою,
Счастья-доли мне нет...
- Стой, стой! Заткнись! - заорал вдруг, выходя из себя, Крендель. - Что вы все, черт вас побери, одну и ту же песню поете? Хотелось какую-нибудь новую песню послушать, а он все про то же! Ты что, никаких других песен не знаешь?
- Так это же самая жалостливая, - сказал Артист. - Я как войду в вагон, как завою, так все только сморкаются и медяки суют: только подставляй шапку.
- Артист счастливый, - сказал мне Кочан. - Петь хорошо. А вот воровать страшно. Я мильтонов ужасти до чего боюсь!
- Так чего ж не поешь? Ты бы пел, - говорю.
- Как же петь, не умеючи? Попробуй сам.
- Мне пробовать незачем, - говорю. - Попробуй ты, я проверю, есть ли у тебя слух.
- Тут не слух. Голос надо.
- Я, - говорю, - лучше знаю, что надо. Ну-ка, пропой, как Артист пел:
"Позабыт, позаброшен..."
- По-за-быт, по-за-бро-шен... - заголосил Кочан, как говорится, совсем не из той оперы.
Впоследствии я убедился, что у беспризорников, как правило, совершенно не развит музыкальный слух. Может быть, потому, что они выросли без матерей и никто в детстве не пел им колыбельные песни. Какая-то причина существовала, наверно. Вообще они были молчаливы. Много разговаривать не любили. Если говорили, то коротко. Только то, что надо.
- Где же твоя книжка? - вспомнил Кочан. - Ты бы почитал, а мы бы послушали.
- Про Елеску? - усмехнулся я.
- А чего? Хорошо бы и про Елеску.
Книжки на этот раз со мной не было.
- Хочешь, стихи почитаю? - предложил я.
- Без книжки?
- Ну, я и так помню.
- Эй, пацаны, садись ближе, Ангел стихи будет читать без книжки! - провозгласил Кочан.
Я сел на теплый дымоход. Ребята уселись вокруг. Я прочитал им наизусть вступление к "Руслану и Людмиле".
- Здорово! - одобрил Кочан. - Мне бы так, я бы в поездах читал, как Артист. Тоже, наверно, деньги давали бы.
- Еще как давали бы! - подхватил кто-то.
- Ну и чего тут, - говорю. - Выучи и читай.
- Да разве выучишь?
- Почему же не выучишь? Дети легко стихи выучивают.
- Так то дети.
- И вы дети.
- Мы беспризорники.
- Не имеет значения, - сказал я. - Давайте-ка все повторяйте за мной.
И начал:
- "У лукоморья дуб зеленый..."
- "У лукоморья дуб зеленый..." - как эхо, отозвались ребята.
Они все подвинулись ближе и сидели передо мной на песчаном полу чердака. В глазах, смотревших на меня снизу вверх, светилась надежда, что они осилят "науку".
- "Златая цепь на дубе том..." - продолжал я.
- "Златая цепь на дубе том".
- "И днем и ночью кот ученый..."
- "И днем и ночью кот ученый..."
- "Все ходит по цепи кругом".
- "Все ходит по цепи кругом".
- "Идет направо... - здесь я делал паузу, - песнь заводит..."
- "Идет направо - песнь заводит..."
- "Налево... - пауза еще больше, - сказку говорит".
- "Налево - сказку говорит".
- "Там чудеса... - После этого страшным голосом: - Там леший бродит!"
- "Там чудеса: там леший бродит!" - Ребята хорошо перенимали интонацию.
- "Русалка на ветвях сидит". - Это спокойно, напевно.
- "Русалка на ветвях сидит..."
И так у нас пошло с некоторыми пропусками, которые я сделал, чтоб ребятам легче было запомнить. Наконец мы добрались до последних строчек:
И там я был, и мед я пил;
У моря видел дуб зеленый;
Под ним сидел, и кот ученый
Свои мне сказки говорил.
К этим стихам я разрешил себе прибавить еще одну жалостную строчку:
- Подайте копеечку на пропитание!
- Подайте копеечку на пропитание! - с энтузиазмом подхватили ребята.
- Вот и все, - говорю. - А теперь повторим сначала. Ну-ка, разом: "У лукоморья дуб зеленый..."
Дружно повторили стихотворение второй раз. Потом еще и третий.
- А теперь, - говорю, - сами.
Сначала вышла заминка. Никто не отваживался начинать. Потом все же нашелся смельчак, провозгласивший:
- "У лукоморья дуб зеленый!"
И все хорошо пошло. Если кто-нибудь забывал продолжение, то обязательно в общей массе находился кто-нибудь, кто вспоминал, и все подхватывали. Я убедился, что теперь и без моей помощи обойдутся.
Растянувшись на теплом дымоходе, я заснул под хоровое исполнение стихов.
В тот раз проспал всю полагавшуюся мне восьмичасовую норму, как говорится, с полным комфортом.
Обстоятельства сложились так, что в эту хазовку я больше не приходил, Кочана и его приятелей с тех пор не встречал ни разу и, таким образом, не мог узнать, пошел ли на пользу им мой урок. Тем более я был удивлен, когда, не помню уже какое время спустя, в вагон поезда, только что тронувшегося в путь от Киева, вошла привычная для тех лет чумазая фигурка беспризорника и, остановившись в проходе между лавочками... нет, не запела, как все ожидали, привычную жалостливую песню, а объявила во всеуслышание:
- Стихи! - И начала декламировать с выражением: - "У лукоморья дуб зеленый..."
Все, как говорится, были приятно удивлены. Для публики это было что-то новенькое. Все, посмеиваясь, бросали в шапку проходившего между лавочками исполнителя медяки; я же, сколько ни всматривался, не мог признать в нем кого-нибудь из тех, кто в тот раз на чердаке с таким рвением повторял за мной эти бессмертные строки.
А потом... потом это стало обыкновением. И уже не редкость было услышать в вагоне поезда или трамвая про этот вечнозеленый дуб, который стоял у лукоморья. Певцы, конечно же, не перевелись, но наряду с ними появились еще чтецы-декламаторы. У певцов, правду сказать, репертуар был пошире. Кроме песни про позабытого и позаброшенного с молодых ранних лет сироты, исполнялась иногда песенка, начинавшаяся такими словами:
Горит свеча дрожащим светом...
Была еще жалостливая песенка, которая начиналась так:
Товарищ, товарищ, болят мои раны!..
Были и еще песни, сейчас я уже не припомню их, но из стихов исполнялись только "У лукоморья дуб зеленый". Это я точно помню. Многие удивлялись такой приверженности беспризорников именно к этому произведению великого нашего поэта. Но одному только мне было известно происхождение этого феноменального факта.