" Бесконечные пространства земель и бесконечные времена истории окутаны мирными туманами. Страницы книг ничего не говорят нам о них; страницы книг восстановляют гудящие события, титанические порывы, героические подвиги и падения. Но всегда и всюду больше и глубже всего лежит мирный туман; всегда вились и повсюду вьются голубоватые дымки из домовых труб в гостеприимных зеленях; и мирный земледел медленно бороздит плугом поля; и женщина кладет заплаты на рубище мужа, склонив над работой пробор; и в тысячах окон качаются ситцевая занавеска и стебелек герани; и рабочий хмуро и мирно стоит у станка; и румяный академик в холщовом сюртучке склоняет седины над грудой непереплетенных книг; и древний летописец выводит "желтоватой рукой первую букву гимна Тебе, божественный Ра-Гелиос, Солнце".
Жизнь есть безмолвный эпос, и только Судьба и Случай заставляют сказителя класть руку на простые струны и повествовать тягучим размером о размерной и тягучей жизни.
Но есть легенда, воспламеняющая сердца. Она - как проклятое логово, залегающее в полях, в горах и в лесах; и христиане-арийцы, долгобородые и мирные, обходят его, крестясь. Они правы. Здесь нечего делать мирной душе, ее "место свято", а это место - проклятое.
Среди горных кряжей, где "торжественный закат" смешал синеву теней, багрецы вечернего солнца и золото умирающего дня, смешал и слил в одну густую и поблескивающую лиловую массу, - залег Человек, заломивший руки, познавший сладострастие тоски, обладатель всего богатства мира, но - нищий, ничем не прикрытый, не ведающий, где приклонить голову. Этот Человек - падший Ангел-Демон - первый лирик. Проклятую песенную легенду о нем создал Лермонтов, слетевший в пропасть к подошве Машука, сраженный свинцом. Проклятую цветную легенду о Демоне создал Врубель, должно быть глубже всех среди нас постигший тайну лирики и потому - заблудившийся на глухих тропах безумия.
Люди, берегитесь, не подходите к лирику. "Он не змеею сердце жалит, но как пчела его сосет". Он вышел из того проклятого логова, которое вы обходите, крестясь, и вот уже готов, приложив к устам свирель, невинную дудочку свою, поведать вам о том, чего лучше не слушать вам; иначе, заслушавшись свирели, пойдете вы, нищие, по миру. Ваши руки отвалятся от дела, ваши уши оглохнут для всего, что не проклято, ваши уста уже не пожелают вкушать прозрачной воды и потребуют темного и глухого вина. В ваших руках засверкают тонкие орудия убийства, и в окне вашем лунной ночью закачается тень убийцы. И ваши жены отвергнут вас и, как проклятые жрицы древних религий, пожелают холодных ласк трепетной и кольчатой змеи.
Но трижды хвала тому смелому и сильному, кто сумеет услышать песню, или увидать многоцветный узор картины, или прилежно и внимательно склониться над котлом, где маг в высокой шапке кипятит одуряющий эликсир жизни, - и не поверить поэту, художнику и магу. Они - лирики. Они обладают несметным богатством, но не дадут вам, люди, ничего, кроме мгновенных цветовых брызг, кроме далеких песен, кроме одурманивающего напитка. Они не могут и не должны дать вам ничего, если они блюдут чистоту своей стихии. Но если сумеете услышать, увидеть, заглянуть, если сумеете не поверить и, не поверив, не погибнуть, - возьмите от них то, что можете взять: высокий лад, древний ритм, под который медленно качается колыбель времен и народов.
Лирик ничего не дает людям. Но люди приходят и берут. Лирик "нищ и светел"; из "светлой щедрости"139 его люди создают богатства несметные. Так бывает и было всегда. На просторных полях русские мужики, бороздя землю плугами, поют великую песню - "Коробейников" Некрасова. Над извилинами русской реки рабочие, обновляющие старый храм с замшенной папертью, - поют "Солнце всходит и заходит" Горького. И бесстрашный и искушенный мыслитель, ученый, общественный деятель - питается плодоносными токами лирической стихии - поэзии всех веков и народов. И сладкий бич ритмов торопит всякий труд, и под звуки песен колосятся нови.
Так в странном родстве находятся отрава лирики и ее зиждущая сила. Чудесных дел ее боятся мещане - те, кто не знает свойств ее, те, кто не мудрецы и не дети, те, кто не прост и не искушен. Не умеющий услышать 133 и не погибнуть - пусть скажет проклятие всякой лирике; он будет прав, ибо он знает, где его сила и где бессилие. И пусть он не идет ни на какой компромисс, пусть он складывает костры из стихов и картин, пусть затыкает уши и бичами сурового голоса заглушает песенный лад. Савонароллу мы примем в сердце и - вот ему - хлеб, вода в рубище от наших щедрот.
Умеющий услышать и, услыхав, погибающий, - он с нами. И вот ему - вся нежность нашей проклятой лирической души. И все проклятые яства с нашего демонского стола.
Не умеющий слушать, тот мещанин, который оглушен золотухой и бледен от ежедневной работы из-под палки, - вот ему его мещанский обед и мещанская постель. Ему трудно живется, и мы не хотим презирать его: он не виноват в том, что похлебка ему милее золотых снов, что печной горшок дороже звуков сладких и молитв140.
Но умеющий слушать и умеющий обратить шумный водопад лирики на колесо, которое движет тяжкие и живые жернова, знающий, что все стихийное и великое от века благодетельно и ужасно вместе, знающий это и не хотящий признаться, - ему мы посылаем свое презрение. Он не задержит стихии. Он будет только маячить над ней, бросая свою уродливую тень на блистательную пену низвергающейся воды, бессильно стараясь перекричать грохот водопада. В облике его мы увидим только искусителя, возмущающего непорочный бег реки.
Ему посылаю свое презрение от лица проклятой и светлой лирики. Так я хочу.
2
Так я хочу. Если лирик потеряет этот лозунг и заменит его любым другим, - он перестанет быть лириком. Этот лозунг - его проклятие - непорочное и светлое. Вся свобода и все рабство его в этом лозунге: в нем его свободная воля, в нем же его замкнутость в стенах мира - "голубой тюрьмы"141. Лирика есть "я", 134 макрокосм, и весь мир поэта лирического лежит в его способе восприятия. Это - заколдованный круг, магический. Лирик - заживо погребенный в богатой могиле, где все необходимое - пища, питье и оружие - с ним. О стены этой могилы, о зеленую землю и голубой свод небесный он бьется, как о чуждую ему стихию. Макрокосм для него чужероден. Но богато и пышно его восприятие макрокосма. В замкнутости - рабство. В пышности - свобода.
Все сказанное клонилось к тому, чтобы указать место лирика и начертить образ лирического поэта. Он сир, и мир не принимает его. В любой миг он может стать огненным вдохновителем - и паразитом, сосущим кровь. Сила его сиротливого одиночества может сравниться только с его свободным и горделивым шествием в мире.
Из всего сказанного я считаю необходимым вывести два общих места, которые не мешает напомнить, имея в виду полную спутанность понятий, происшедшую в мозгах у некоторых критиков. Первое общее место: лирика есть лирика, и поэт есть поэт. Право самостоятельности в последнее время лирике пришлось себе отвоевывать сызнова. И она отвоевала его. В этом деле сыграл немаловажную роль журнал "Мир искусства". Теперь - такие видные сотрудники этого журнала, как Д. В. Философов и Андрей Белый, начинают упрекать лирику в буржуазности, кощунственности, хулиганстве142 и т. д. Остается спросить, почему они не упрекают ее в безнравственности, в которой когда-то упрекал их самих "граф Алексис Жасминов"143? Из общего места, приведенного мною, следуют самые простые выводы: поэт может быть хулиганом и благовоспитанным молодым человеком - и то и другое не повредит его поэзии, если он - истинный поэт. Поэт может быть честным и подлецом, нравственным и развратным, кощунствующим атеистом и добрым православным. Он может быть зол и добр, труслив и благороден. Фет был умным человеком и хорошим философом, а Полонский не отличался большим умом и философом никогда не был. Поэт может быть хорошим критиком (как Валерий Брюсов) и плохим (как Андрей 135 Белый, который поносит Сергея Городецкого и превозносит до небес Сергея Соловьева)144. Поэт совершенно свободен в своем творчестве, и никто не имеет права требовать от него, чтобы зеленые луга нравились ему больше, чем публичные дома."
- А.Блок "О лирике".
Далее на одном форуме последовали комменты, что Блок не факт что есенинг, ну всё как обычно, не буду их цитировать, приведу свой ответ:
есенин или гамлет
"В 1898 году Блок познакомился со своей будущей женой Любовью Дмитриевной Менделеевой, дочерью великого русского учёного-химика Д.И. Менделеева. Вместе с ней он играл в пьесе Шекспира «Гамлет» на сцене домашнего театра в имении Менделеевых Боблове. Блок готовился стать профессиональным актёром, посещал драматические курсы, участвовал в любительских постановках (в Шахматове, Боблове, Петербурге). Но по окончании Введенской гимназии в 1898 году под влиянием отца он поступил на юридический факультет Петербургского университета, а через год перешёл на историко-филологический, который окончил в 1906 году."
человек чувствует в себе тягу к актерству, но подчиняется влиянию отца - отсюда можно сделать вывод, что ЧЭ и БИ - сильные функции, но главенствует интровертная, иначе бы он взбунтовался
все отмечают, что Блок был очень нервным с детства - читай: динамик
«С раннего детства проявлял он нервность, которая выражалась в том, что он с трудом засыпал, легко возбуждался, вдруг делался раздражителен и капризен... Одной из его главных особенностей, обнаружившихся уже к семи годам, была какая-то особая замкнутость». (Бекетова, 1990, с. 213, 224.)
при этом нельзя назвать его поэзию страстной, википедия:
"До революции музыкальность стихов Блока убаюкивала аудиторию, погружала её в некий сомнамбулический сон."
итак, БИ доминирует над ЧЭ
андрей белый:
"Упругость и твердая сдержанность всех движений Блока несколько контрастировали с застенчиво-улыбающимся лицом и большими, прекрасными голубыми глазами. Это был петербуржец, реалист-скептик, где-то грустно вздохнувший, но на этот вздох, натянувший свою улыбку, очень добрую и снисходительную, чтобы от всей души окружить его уютом и скрыть от него точку своей тоски…»
Взглянувши на Блока, сказали бы: "Петербуржец, и -- с выправкой; интеллигент? Нет, скорее -- дворянин, позитивно глядящий, на вздох натянувший улыбку разочарованной скуки, и вместе с тем: добрая, сострадательная душа, обласкивающая уютом и спрятавшая точку скорби".
Не было в нем никакой озаренности, мистики, сентиментальности "рыцаря" Дамы; стиль старых витражей цветных, стиль готических дуг -- всего менее подходил к его облику: никакой гиератики "Средних веков", или -- "Данте"; и -- да; больше "Фауста". Но -- лучезарность была; он ее излучал и, если хотите, он ей озарял разговор; в нем самом озаренности не было, но из него расширялось какое-то световое и розовое тепло (темно-розовое порою); физиологическое и кровное; слышалась влажная почва, откуда-то проплавляемая огнем; а "воздуха"
-- не было; физиологичность души его при отсутствии транспарантности "озарений" производила страннейшее впечатление; и -- подымался вопрос: "Чем он светится?" Какие-то радиоактивные силы тут были (преображенности, взрыва?); они излучались молчанием очень большой головы, наклоненной чуть-чуть набок, кудрявой и отмечающей чуть заметным склонением медленные слова, чуть придушенного, громкого, несколько деревянного голоса; -- вдруг стремительно бойким движением, не без вызова, рисовало лицо его линию кверху; и -- вылетал из чуть дрогнувших губ голубоватый дымок; он клонился из дыма над мелочью разговора, простого, конкретного; и -- свечение, розовость распространялись вокруг, оставляя спокойным А. А., и охватывая собеседника, которому вдруг хотелось сказать о "последнем" А. А. Он -- спокойно выслушивал, недоуменно моргая глазами, отряхивал пепел; и -- щурил глаза.
Вызывал впечатление пруда, в котором утаена большая, на поверхность редко всплывавшая рыба; в нем не было ряби, ни отблесков, ни лазури, ни золота: золота афористической ряби на лазуреющем фоне идей; не было и играющих рыбок, выбрасывающих пузырьки парадоксов (пузырьки были зато в его письмах); в беседе не чувствовалось кипения (кипел -- собеседник): гладь тихая -- ни теории, ни расструенной мысли; и окружающее отражалось -- зеркально; да, он не казался "рассудочным"; мудрость какая-то сказывалась в такте жестов его, не торопливых и сдержанных, редких, но метких; вдруг: от поверхности приподымались тяжелые волны глубинности, взвинченной быстрыми ходами рыбипы-мысли, вынашиваемой годами; присутствие "рыбины" чуялось в Блоке под маской готовности на все согласиться, чтобы "отделаться"; легкость, с которою Блок соглашался порою на все, распространялась в периферии его разговора; здесь часто могли вы услышать "да", "нет" (и не "да", и не "нет": "Ах, оставьте в покое меня: пустяки ваши "да", пустяки ваши "нет"...) -- это значило: повремените -- глубинная рыба вынашивается; когда он придет к утвержденью узнания, то никакие силы не смогут свернуть его: узнанное проведено сквозь строй существа: тогда выскажется во внутренне повелительной форме: "Да, нет!" Этой внутренне повелительной форме извне соответствует мягкое, деликатное отклонение чуждого мнения: "-- Может быть... А пожалуй, я думаю, что это не так: знаешь, это -- не так". И с "не так", или с "так"-- не свернешь его."