Ксения Филимонова. Рецензия на книгу Густава Герлинга-Грудзинского о Шаламове

Jan 16, 2022 17:07

Статья опубликована в итальянском (Падуя) славистском журнале "AvtobiografiЯ", № 10, 2021. Электронная версия - на сайте журнала.

_________

Герлинг-Грудзинский, Густав, "Клеймо. Последний колымский рассказ. Запомнено, рассказано. Беседа о Шаламове", подготовка к печати Анджей Печяк, консультант Здзислав Кудельский, перевод с итальянского Иоанна Угневская, перевод с польского Сергей Макарцев, Игорь Белов, Краков-Варшава, Институт книги, 2019, 134 с.

Herling-Grudzinski, Gustaw, Piçtno. Ostatnie opowiadanie kotymskie. Zapamiçtane, opowiedziane. Rozmowa o Szatamowie, przygotowanie do druku Andrzej Peciak, konsultacja Zdzislaw Kudelski, tlumaczenie z jçzyka wloskiego Joanna Ugniewska, tlumaczenie na jçzyk rosyjski Siergiej Makarcew, Igor Bielow, Krakow-Warszawa, Instytut ksiązki, 2019, 134 ss.

В европейской литературе о катастрофах ХХ века существует определенное искажение: одни события и авторы входят в канон и становятся широко известными, голоса же других остаются неуслышанными. Более того, события одного и того же периода описываются и оцениваются по-разному: вопрос об исторической правде и достоверности всегда вызывает полемику. Особенно это касается режимов, которые развязали самые трагические события: войны, массовые убийства и государственное насилие. Книга, о которой пойдет речь, пытается если не примирить, то хотя бы уравновесить эти позиции.
2019 год был объявлен в Польше годом писателя и мыслителя Густава Герлинга-Грудзинского. Получив опыт советского лагеря, будучи поляком, прожившим большую часть жизни в Италии, он обрел такое “надмирное” видение, которое не полемика, а спокойный, хотя и тяжелый разговор о том, что произошло с Европой в ХХ веке.
Автор книги «Иной мир. Советские записки» (Герлинг-Грудзинский 1989) Грудзинский - фигура в литературоведении относимая то к лагерной, то к эмигрантской прозе. Едва ли такое заковывание писателя в рамки жанра справедливо. Грудзинский - фигура над жанрами. Как “новую прозу”, возникшую после печей Освенцима и “позора Колымы” (Шаламов) нельзя втиснуть в рамки лагерной темы, так и особые отношения Герлинга с внутренней Польшей, которая навсегда родина и с Италией, которая и свобода и прибежище - это отношения, которые, конечно же нельзя назвать эмигрантской литературой. Поэтому и проза, и публицистика Грудзинского заслуживает особого внимания.



Книга «Клеймо. Последний рассказ. Запомнено, рассказано. Беседа о Шаламове» - двухчастная композиция, посвященная Варламу Шаламову, с которым, сложись обстоятельства по-другому, Грудзинскому было бы, о чем поговорить. Рассказ «Клеймо», открывающий книгу - свидетельство такой не-встречи и одновременно размышление о трагической жизни и страшной смерти великого писателя. Варлам Шаламов в рассказе Шерри-бренди описывает смерть Мандельштама, еще одной чудовищной жертвы тридцатых годов. Он не находился рядом с поэтом в этот момент, но слишком хорошо знал, как это бывает. Кроме того, Надежда Яковлевна Мандельштам описывала это в своих Воспоминаниях:
«...слух о его (Мандельштама - К.Ф.) судьбе широко разнесся по лагерям, и десятки людей передавали мне лагерные легенды о злосчастном поэте. Не раз вызывали меня на свидание и возили к людям, которые слышали - на их языке это звучало: “я, наверное, знаю” - про О.М... Находились и свидетели смерти». (Мандельштам 1989: 363).
Герлинг берет на себя смелость написать еще один колымский рассказ - о том, какой была смерть самого Шаламова. Действительно, обстоятельства его кончины едва ли не самый страшный шаламовский сюжет. Потерявший зрение, слух и связь с внешним миром, и абсолютно дезориентированный писатель в советском пансионате для престарелых и инвалидов снова оказался в ситуации лагерного ада - такой же страшной и унизительной. Обострившиеся тюремные привычки персонал расценил как признак психического расстройства, и раздетого Шаламова по январскому морозу увезли в интернат для психохроников, где он через три дня скончался от воспаления лёгких.
О том, как умер Шаламов знали в определенных кругах и в Советском Союзе, и за рубежом. Во многом, Клеймо Грудзинского - попытка того, что делал всю жизнь Шаламов: написать так, чтобы читатель почувствовал физически эту ситуацию. И в этом смысле нельзя сказать, что Грудзинский сильно преуспел. Возможно, слишком далека была дистанция (Шаламов написал Шерри бренди в 1958 году, когда лагерный опыт был еще даже не воспоминанием, а физическим ощущением), возможно, закрытость советской системы психоневрологических интернатов в тот момент не дает даже минимальной возможности представить весь тот ужас, который происходит за крепко запертыми дверями. Особенно, если пытаться это представить, находясь совсем в другой стране. Поэтому, описывая последние минуты Мандельштама Шаламов указывает на одну - “простую и сильную” деталь - об украденном хлебе. Это самое страшное, что может произойти с голодающими много месяцев зеками. У Грудзинского же умирающий герой видит ворота - ада? лагеря? и череду людей, заходящих в них, то есть абстрактные образы приглушенных воспоминаний.
У Шаламова:
«Поэт так долго умирал, что перестал понимать, что он умирает. Иногда приходила, болезненно и почти ощутимо проталкиваясь через мозг, какая-нибудь простая и сильная мысль - что у него украли хлеб, который он положил под голову. И это было так обжигающе страшно, что он готов был спорить, ругаться, драться, искать, доказывать. Но сил для всего этого не было, и мысль о хлебе слабела...» (Шаламов 2013: I, 101).
У Грудзинского:
«Умирал он уже три дня не понимая, что умирает. И постоянно один и тот же образ, точнее - одно и то же видение. Черные ворота, кто- то невидимый бьет в них тараном, к воротам черной чередой приближаются люди, внезапно останавливаются, пытаются отступить, дрожат черные скалы по обеим сторонам ворот, на них, как покрывало, опускается черное небо, и ворота медленно раздвигаются, а за ними клубятся вдали черные тучи, порозовевшие от огня, черное море трется о берег, как огромный зверь со вздыбившейся шерстью, толпа людей вновь трогается с места и бредет вперед, постепенно растекаясь и исчезая в огненно-черной пасти» (Герлинг- Грудзинский 2019: 11-12).
Есть и еще одно обстоятельство, упущенное Грудзинским. Шаламов писал о том, как умирал поэт. Это принципиально, потому что и сам он считал себя в первую очередь поэтом и стихи ставил выше прозы. Проза - “чтобы знали”. Поэзия - настоящее, высшее, вечное искусство. К тому же, известно, что Шаламов до последнего момента пытался диктовать стихи. Так и в рассказе Шерри-бренди Мандельштам, или поэт сравнивает весь мир со стихами, ритмизуя прозаическую строку:
«работа, конский топот, дом, птица, скала, любовь - вся жизнь легко входила в стихи и там размещалась удобно. И это так и должно было быть, ибо стихи были словом.
Строфы и сейчас легко вставали, одна за другой, и, хоть он давно не записывал и не мог записывать своих стихов, все же слова легко вставали в каком-то заданном и каждый раз необычайном ритме» (Шаламов 2013: I, 103).
Существенная и очень ценная часть двуязычного (русско-польского) издания - это беседа Грудзинского с итальянскими славистами: переводчиком Колымских рассказов на итальянский язык Пьеро Синатти и Анной Раффетто.
Разговор должен был стать предисловием к итальянскому изданию Колымских рассказов, но этого не случилось. В итоге он был опубликован отдельной книгой «Запомнено. Рассказано. Беседа о Шаламове» (Ricordare. Raccontare. Conversazione su Salamov) в 1999 году. Это долгий разговор, коснувшийся многого. В первую очередь - шаламовской биографии, которая, безусловно, важна для понимания его колымской прозы. От раннего вологодского детства до грузовика с портретом Сталина на лобовом стекле, который привез тело Шаламова на кладбище - это история одного большого писателя и одной большой страны, с ее трагедиями, потерями и болью. Поэтому Шаламова нельзя ни отделять, ни противопоставлять ни истории, ни советской литературе тех лет: он часть этого процесса, а совершенно не обломок скалы, упавший далеко в море.
Но не только обсуждением биографии Шаламова интересен разговор - она как раз читателю определенного круга хорошо известна. Скорее, здесь стоит обратить внимание на сами обстоятельства, такую биографию и такую литературу породившие, а именно трудовые и концентрационные лагеря, существовавшие в СССР и Европе в первой половине ХХ века.
Мысль Грудзинского, за которую в современной России можно получить уголовное наказание, такова: нацистские и советские лагеря ничем не отличаются. Способ уничтожения людей, говорит он - не важен, поскольку результат оказался идентичным. В этом он полемизирует с Примо Леви, который в рецензии на первое издание «Колымских рассказов» 1976 года “хотел если не проигнорировать, то хотя бы приуменьшить ужас советского лагеря” (Герлинг-Грудзинский 2019: 17). В этом Герлинг видит многолетнюю политику итальянской левой интеллигенции, симпатизировавшей Советскому Союзу - “чуть закрывать глаза” на советскую репрессивную машину. За советской властью, продолжает Грудзинский, левыми интеллигентами признается право на совершение ошибок.
В этом смысле опыт Грудзинского и вообще Восточной Европы (вспомним «Колымские письма» Димитра Гачева) наиболее ценен, поскольку уравновешивает историю ХХ века, представляя еще одно свидетельство существования ГУЛАГа и его масштабов, которых на Запад долгое время проникало не так уж много.
Грудзинский утверждал: в немецких лагерях происходило ровным образом то же самое, что и в лагерях советских.
«Колыма и Освенцим по сути одно и то же - белый крематорий. В Освенциме людей убивали газом, на Колыме - голодом, холодом и непосильным трудом» (Герлинг-Грудзинский 2019: 19).
Но есть у советских лагерей, которые описывали Герлинг и Шаламов одно отличительное свойство - полная покорность заключенных тому, что происходит. Истоки этого Герлинг отмечает еще в каторге, описанной Достоевским, чьи «Записки из мертвого дома» он прочитал в лагере. Действительно ли у явления сугубо русские корни? Ведь и к бунту, отмечает Герлинг, в лагере иностранцы склонны намного более, чем русские. У Грудзинского лагерный опыт короче, но от этого не менее экстремальный, он оказался на севере, в Архангельске. И в этих запредельных условиях: подавляющая волю температура, голод и побои, иностранцы сопротивлялись сильнее. Например, то время как Грудзинский объявлял голодовку, другие заключенные отшатывались от него, не желая иметь ничего общего, чтобы не быть наказанными заодно.
Но, пожалуй, самая ценная и одновременно опасная для современного общества мысль высказана Грудзинским в самом начале: у современного человека отсутствует интерес к свидетельствам такого рода. Он заметил это и сам, как автор Иного мира и указывает на подтверждение этой мысли у Солженицына. Многое происходящее в России - от реабилитации Сталина и установки ему памятников до уничтожения общества “Мемориал” - говорит в пользу этого трагического суждения.

Библиография

Herling-Grudzinski 2019: Herling-Grudzinski, Gustaw. 2019. Piçtno. Ostatnie opowiadanie kotymskie. Zapamiqtane, opowiedziane. Rozmowa o Szatamowie (Krakow-Warszawa: Instytut ksiqzki).
Герлинг-Грудзинский 1989: Герлинг-Грудзинский, Густав. 1989. Иной мир: Советские записки (London: Overseas Publications Inter-change).
Мандельштам 1989: Мандельштам, Надежда. 1989. Воспоминания. Время судьбы (Москва: Книга).
Шаламов 2013: Шаламов, Варлам. 2013. Собрание сочинений: в 6 т. (Москва: Книжный Клуб Книговек).

последние годы, сталинизм, нацизм, Густав Герлинг-Грудзинский, Варлам Шаламов, "Колымские рассказы", Ксения Филимонова, Запад, современность, концентрационные лагеря

Previous post Next post
Up