Леонид Кацис. Шаламов, Есенин и воровской мир

Sep 22, 2021 16:41

Статья опубликована в журнале "Литература. Первое сентября", №11 (789) ноябрь-декабрь 2018. Электронная версия - на сайте Academia.edu.

__________

Шаламов, Есенин и воровской мир

«Очерки преступного мира» Варлама Шаламова рассматриваются с литературно-воспитательной точки зрения. Показано, что в них Шаламову удалось в остро парадоксальной форме, прежде всего анализируя особую популярность Сергея Есенина и ряда его произведений в преступном мире, раскрыть социальную и интеллектуальную пагубность поэтизации любых форм уголовщины.

Когда речь заходит о Варламе Тихоновиче Шаламове и его «Колымских рассказах», то прежде всего читатель оказывается при необходимости осознать, что тот колымский мир «истребительно-трудовых лагерей», как называл их антипод Шаламова и автор несостоявшейся идеи соавторства в «Архипелаге ГУЛАГ», представляет собой мир, в который не дай Бог попасть. Для нормальной, даже относительно, и, пусть и чисто биологической, жизни человека этот мир не предназначен. Лишь сегодня руководство России осознало, что даже просто тюремный опыт для человека, не связанного с преступным миром, но оказавшегося в узилище, только отрицателен. Отсюда и идеи ювенальной юстиции, и идея, что даже взрослые, осуждённые по экономическим статьям, не должны сидеть вместе с уголовниками.
Шаламову же это было ясно давным-давно, а выразил он это шестьдесят лет тому назад в цикле «Очерки преступного мира» - в тексте с характерным названием «Жульническая кровь» - так:
«Как человек перестаёт быть человеком? Как делаются блатарями? В преступный мир приходят и со стороны: колхозник, отбывший за мелкую кражу наказание в тюрьме и связавший отныне свою судьбу с уголовниками; бывшие стиляги, уголовные деяния которых приблизили их к тому, о чём они знали лишь понаслышке; заводской слесарь, которому не хватает денег на удалые гулянки с товарищами; люди, которые не имеют профессии, а хотят жить в своё удовольствие, а также люди, которые стыдятся просить работу или милостыню - на улице или в государственном учреждении - это всё равно, и предпочитают отнимать, а не просить. Это дело характера, а зачастую примера».
Вот от этого самого «примера» и хотят сегодня избавить новых сидельцев.
Однако цель Шаламова не только и даже не столько в этом. Адресат его послания - учитель и его юные ученики. Именно поэтому мы сегодня и выбрали из «Колымских рассказов» именно названный цикл. Быть может, он даст возможность понять ту непреодолимую разницу, которая навсегда отделила чертой авторов «Архипелага ГУЛАГ» и «Колымских рассказов».
Если Солженицын восклицал в прямом диалоге с Шаламовым в «Архипелаге ГУЛАГ»:
«Прав был Лев Толстой, когда мечтал о посадке в тюрьму. С какого-то мгновенья этот гигант стал иссыхать. Тюрьма была, действительно, нужна ему, как ливень засухе. Все писатели, писавшие о тюрьме, но сами не сидевшие там, считали своим долгом выражать сочувствие к узникам, а тюрьму проклинать. Я - достаточно там посидел, я душу там взрастил и говорю непреклонно: - Благословение тебе, тюрьма, что ты была в моей жизни! (А из могил мне отвечают: - Хорошо тебе говорить, когда ты жив остался!)» (часть 4-я «Душа и колючая проволока», глава «Восхождение»)
- и продолжал рассуждения в главе 2 с характерным названием «Или растление?»:
«Но меня останавливают: вы не о том совсем! Вы опять сбились на тюрьму! А надо говорить - о лагере. Да я, кажется, и о лагере говорил. Ну хорошо, умолкну. Дам место встречным мыслям. Многие лагерники мне возразят и скажут, что никакого "восхождения" они не заметили, чушь, а растление - на каждом шагу».
Настойчивее и значительнее других (потому что у него это уже всё написано) возразит Шаламов:
"В лагерной обстановке люди никогда не остаются людьми, лагеря не для этого созданы". "Все человеческие чувства - любовь, дружба, зависть, человеколюбие, милосердие, жажда славы, честность - ушли от нас с мясом мускулов... У нас не было гордости, самолюбия, а ревность и страсть казались марсианскими понятиями... Осталась только злоба - самое долговечное человеческое чувство". "Мы поняли, что правда и ложь - родные сёстры". "Дружба не зарождается ни в нужде, ни в беде. Если дружба между людьми возникает - значит, условия недостаточно трудны. Если беда и нужда сплотили - значит, они не крайние. Горе недостаточно остро и глубоко, если можно разделить его с друзьями". Только на одно различение здесь согласится Шаламов: восхождение, углубление, развитие людей возможно в тюрьме. А "...лагерь - отрицательная школа жизни целиком и полностью. Ничего нужного, полезного никто оттуда не вынесет. Заключённый обучается там лести, лганью, мелким и большим подлостям... Возвращаясь домой, он видит, что не только не вырос за время лагеря, но интересы его стали бедными, грубыми"».
Солженицын обсуждает вопрос о том, что именно тюрьма, а не лагерь дают возможность какого-то духовного развития. Но ведь в их времена подавляющее большинство заключённых сидели не в тюрьмах, не говоря уже о т.н. «шарашках», т.е. полутюрьмах для квалифицированных инженеров и учёных. И всё же, как ни старались авторы обеих главных книг о злоключениях сталинских тюрем и лагерей разделить тюрьму и лагерь, неволя всегда остаётся неволей.

Однако свои «Очерки преступного мира» Шаламов писал не просто так. Достаточно взглянуть на дату их написания - около 1959 года, как каждый человек, знакомый с историей СССР, поймёт - это всего через пять лет после знаменитой «бериевской» амнистии 1953 года. После того «жаркого лета 1953-го», как назвал это будущий неизбежный классик русской литературы X X века Фридрих Горенштейн.
Однако если Солженицын решал общие проблемы, то Шаламов чётко и ясно обратился к очень конкретной аудитории: к учителям и ученикам с призывом не поэтизировать уголовщину. Но отсутствие публикаций создало впечатление, что его опередили. Например, Евгений Евтушенко со своим, написанным много позже:

Интеллигенция поёт блатные песни,
она поёт не песни Красной Пресни,
Даёт под водку и сухие вина
Про ту же Мурку и про Енту и раввина.
Поют под шашлыки и под сосиски,
Поют врачи, артисты и артистки.
Поют в Пахре писатели на даче,
Поют геологи и атомщики даже.
Поют, как будто общий уговор у них
Или как будто все из уголовников...
С тех пор, когда я был ещё молоденький,
Я не любил всегда фольклор ворья,
И революционная мелодия -
Мелодия ведущая моя.
И я хочу без всякого расчёта,
Чтобы всегда алело высоко
От революционной песни что-то
В стихе простом и крепком, как древко.

Ну, о «революционной» концовке не будем... Здесь всё ясно. Ведь это ещё и время окуджавской мечты погибнуть «на той единственной гражданской» с наклонившимися над поэтом «комиссарами в пыльных шлемах». А вот само явление очень даже тревожило. Да и жило оно в русской поэзии все годы жизни Шаламова.
Так, Андрей Вознесенский в «Оптимистическом реквиеме 1970 года» (!) писал о Высоцком слова, прямо противостоящие, хотя это и не полемика никакая, Шаламову, который тогда ещё через год после первой публикации на Западе «Колымских рассказов» был в силах и посылать стихи в редакции, и даже реагировать на это событие в советской печати, хотя вряд ли искренне...
Вот эти строки:

О златоустом блатаре
Рыдай, Россия!
Какое время на дворе -
Таков мессия.

А ведь ещё в 1959 году Шаламов бьёт чуть ли не под дых: он называет поэтизацию уголовщины именем только что, кажется, полностью разрешённого Сергея Есенина.
Эссе Шаламова «Есенин и преступный мир» в 1959 году могло только поражать. Но пишет Шаламов не столько о самом Есенине, сколько о том его образе, который сложился в уголовной среде. Той самой, что ему пришлось повидать, когда советская власть сознательно смешивала «социально близких» уголовников с враждебной интеллигенцией. И этот анализ уголовной трансформации, сложной и совсем не во всем доступной этому специфическому миру поэзии Есенина, и есть предмет размышлений старого каторжника. Ему вовсе не близки не то что идеи перековки преступников на Беломорканале, чему была посвящена пьеса Николая Погодина «Аристократы», - ему по душе идеалы великой русской литературы вообще и, например, Бориса Пастернака в частности. Однако куда опаснее, на его взгляд, то, что сам преступный мир, потомственный, как дворянство (не отсюда ли и подспудная ирония в названии пьесы Погодина...), прекрасно адаптировал под себя не только Есенина, но даже очень объёмных «Отверженных» Виктора Гюго с его «положительным» каторжником Жаном Вальжаном, чьё имя, как отмечает Шаламов, давно уже стало кличкой в преступном мире, в мире, современном автору «Колымских рассказов», мире, отстоящем от французского классика чуть ли не на сто лет! И эту позицию сочувствия уголовникам Шаламов называет «ошибкой художественной литературы».
Очерк «Сергей Есенин и воровской мир» занимает лишь несколько страниц. И на этих страницах Шаламов строго разделяет серьёзного русского поэта и то, что от него может принять «воровской мир». Прежде всего, соберём в очерке Шаламова его «катафатическую» составляющую:
«Это был единственный поэт, "принятый" и "освященный" блатными, которые вовсе не жалуют стихов. Позднее блатные сделали его "классиком" - отзываться о нём с уважением стало хорошим тоном среди воров. С такими стихотворениями, как "Сыпь, гармоника", "Снова пьют здесь, дерутся и плачут", - знаком каждый грамотный блатарь. "Письмо матери" известно очень хорошо. "Персидские мотивы", поэмы, ранние стихи - вовсе неизвестны»; «Им не нужны какие-нибудь "Кобыльи корабли" или "Пантократор". Блатари - реалисты. В стихах Есенина они многого не понимают и непонятное - отвергают»; «Они проходят мимо есенинской пейзажной лирики, мимо стихов о России - всё это ни капли не интересует блатарей. В стихах же, которые им известны и по-своему дороги, они делают смелые купюры - так, в стихах "Сыпь, гармоника" отрезана блатарскими ножницами последняя строфа из-за слов:
Дорогая, я плачу,
Прости... Прости...»
И наконец, центральный элемент есенинского мифа, его самоубийство, как тонко заметил Шаламов, в воровской канон не вошло:
«Признание - это процесс. От беглой заинтересованности при первом знакомстве до включения стихов Есенина в обязательную "библиотеку молодого блатаря" с одобрения всех главарей подземного мира прошло два-три десятка лет. Это были те самые годы, когда Есенин не издавался или издавался мало ("Москва кабацкая" и до сих пор почти не издаётся). Тем больше доверия и интереса вызывал поэт у блатарей. Блатной мир не любит стихов. Поэзии нечего делать в этом мрачном мире. Есенин - исключение. Примечательно, что его биография, его самоубийство - вовсе не играли никакой роли в его успехе здесь. Самоубийств профессиональные уголовники не знают, процент самоубийств среди них равен нулю. Трагическую смерть Есенина наиболее грамотные воры объясняли тем, что поэт всё-таки не был полностью вором, был вроде "порчака", "порченого фраера" - от которого, дескать, можно всего ожидать. Но, конечно, - и это скажет каждый блатарь, грамотный и неграмотный, - в Есенине была "капля жульнической крови"».
Разумеется, и Евтушенко, и Вознесенский, да даже и Высоцкий, не имели в виду настоящих блатарей, с которыми встретился Шаламов. Поэтому их сочинения лишь ещё одна ступень в развитии традиции «одной ошибки художественной литературы». А вот у Шаламова иллюзий не было:
«Настроение, отношение, тон целого ряда стихотворений Есенина близки блатному миру. Какие же родственные нотки слышат блатари в есенинской поэзии? Прежде всего, это нотки тоски, всё, вызывающее жалость, всё, что роднится с "тюремной сентиментальностью". И зверьё, как братьев наших меньших, / Никогда не бил по голове. Стихи о собаке, о лисице, о коровах и лошадях - понимаются блатарями как слово человека, жестокого к человеку и нежного к животным. Блатари могут приласкать собаку и тут же её разорвать живую на куски - у них моральных барьеров нет, а любознательность их велика, особенно в вопросе "выживет или не выживет?". Начав ещё в детстве с наблюдений над оборванными крыльями пойманной бабочки и птичкой с выколотыми глазами, блатарь, повзрослев, выкалывает глаза человеку из того же чистого интереса, что и в детстве. И за стихами Есенина о животных им чудится родственная им душа. Они не воспринимают этих стихов с трагической серьёзностью. Им это кажется ловкой рифмованной декларацией».
Разумеется, это мнение именно блатарей. Однако Шаламов в своих очерках не случайно обращается к учителям с призывом не соблазнять «одной ошибкой художественной литературы» «наше юношество».
Только читая весь цикл Шаламова, можно понять, какие счета он предъявляет Есенину с его «Москвой кабацкой», кстати, по словам Шаламова, тогда ещё не публиковавшейся официально, в новой ситуации 1950-х.
Но, сказав в очерке о Есенине, что в нём есть «капля жульнической крови» и процитировав стихи Есенина о матери и женщине, писатель отослал читателя к предыдущему очерку «Женщина блатного мира», где можно было узнать и увидеть всю фальшь отношения блатарей к матерям и «любимым». Похоже, что очень жёсткие слова из этого очерка не случайно остались не в «литературной», а в собственно «блатной» части цикла. Ведь «собака» Есенина из «литературного» очерка поразительно точно ложится на «птичку» из «блатной части»:
«Есть одна-единственная женщина, которая не только ограждена от покушений на её честь, но которая поставлена высоко на пьедестал. Женщина, которая поэтизирована блатным миром, женщина, которая стала предметом лирики блатарей, героиней уголовного фольклора многих поколений. Эта женщина - мать вора. Воображению блатаря рисуется злой и враждебный мир, окружающий его со всех сторон. И в этом мире, населённом его врагами, есть только одна светлая фигура, достойная чистой любви, и уважения, и поклонения. Это - мать. Культ матери при злобном презрении к женщине вообще - вот этическая формула уголовщины в женском вопросе, высказанная с особой тюремной сентиментальностью. О тюремной сентиментальности написано много пустого. В действительности - это сентиментальность убийцы, поливающего грядку с розами кровью своих жертв. Сентиментальность человека, перевязывающего рану какой-нибудь птичке и способного через час эту птичку живую разорвать собственными руками, ибо зрелище смерти живого существа - лучшее зрелище для блатаря.
Надо знать истинное лицо авторов культа матери, культа, овеянного поэтической дымкой».
А теперь продолжение из очерка о Есенине:
«Культ матери, наряду с грубо циничным и презрительным отношением к женщине-жене, - характерная примета воровского быта. И в этом отношении поэзия Есенина чрезвычайно тонко воспроизводит понятия блатного мира. Мать для блатаря - предмет сентиментального умиления, его "святая святых". Это - тоже входит в правила хорошего поведения вора, в его "духовные" традиции. Совмещаясь с хамством к женщине вообще, слащаво-сентиментальное отношение к матери выглядит фальшивым и лживым. Однако культ матери - официальная идеология блатарей.
Первое "Письмо матери" ("Ты жива ещё, моя старушка") знает буквально каждый блатарь. Этот стих - блатная "Птичка божия". Да и все другие есенинские стихотворения о матери, хоть и не могут сравниться в популярности своей с "Письмом", все же известны и одобрены. Настроения поэзии Есенина в некоторой своей части с удивительно угаданной верностью совпадают с понятиями блатного мира. Именно этим и объясняется большая, особая популярность поэта среди воров».
А теперь из «блатного очерка»:
«На первый взгляд, чувство вора к матери - как бы единственное человеческое, что сохранилось в его уродливых, искажённых чувствах. Блатарь - всегда якобы почтительный сын, всякие грубые разговоры о любой чужой матери пресекаются в блатном мире. Мать - некий высокий идеал - в то же время нечто совершенно реальное, что есть у каждого. Мать, которая всё простит, которая всегда пожалеет.
"Чтобы жить могли, работала мамаша. А я тихонько начал воровать. Ты будешь вор, такой, как твой папаша, - Твердила мне, роняя слёзы, мать".
Так поётся в одной из классических песен уголовщины "Судьба". Понимая, что во всей бурной и короткой жизни вора только мать останется с ним до конца, вор щадит её в своём цинизме. Но и это единственное якобы светлое чувство лживо, как все движения души блатаря. Прославление матери - камуфляж, восхваление её - средство обмана и лишь в лучшем случае более или менее яркое выражение тюремной сентиментальности. И в этом возвышенном, казалось бы, чувстве вор лжёт с начала и до конца, как в каждом своём суждении. Никто из воров никогда не послал своей матери ни копейки денег, даже по-своему не помог ей, пропивая, прогуливая украденные тысячи рублей».
И если бы не следующий абзац, можно было бы сказать, что мы искусственно связали эти очерки.
Но Шаламов именно в «блатном» очерке пишет:
«Заметим здесь же, что именно культ матери, сосуществующий с циничным презрением к женщине, сделал Есенина ещё три десятилетия назад столь популярным автором в уголовном мире. Но об этом - в своём месте».
И это место мы хорошо знаем.
Жестокий урок и вопрос к нам Варлама Шаламова, оплаченный колымским опытом. Ответ теперь за нами, зрителями сходной масти «Бригад», «Бандитских Петербургов» и прочей подобной продукции, не говоря уже о ставших столь популярными «антропологических» анализов надгробий блатарей 1980-х - начала 1990-х.

Леонид Фридович Кацис, д.ф.н., профессор Института филологии и истории РГГУ

литературоведение, преступный мир, Варлам Шаламов, Сергей Есенин, "Очерки преступного мира"

Previous post Next post
Up