Лариса Жаравина. Филиация детской темы в творчестве Блока и Шаламова

May 02, 2020 16:27

Статья опубликована в журнале Славянские чтения, №10 (16), 2017, Славянский университет, Кишинэу, Молдова. Электронная версия - на сайте Instrument Bibliometric National  Молдова.

__________

Филиация детской темы и образа ребенка в творчестве А. Блока и В. Шаламова

Рассмотрен феномен детства и детскости как важнейший фактор социально-психологической адаптации и нравственно-эстетической самоидентификации. Образ ребенка проанализирован в различных аспектах: в плане смыслового наполнения, в парадигме онтологической соотнесенности, на философско-религиозном уровне. Автор статьи представляет филиацию детской темы как одну из специфических в становлении художественных миров Блока и Шаламова.

Тема творческих связей и перекличек Варлама Шаламова с творчеством Александра Блока, как и Серебряного века в целом, достаточно прочно и уверенно входит в поле зрения исследователей [9; 15, 133 - 171]. Она отличается не только своей органичностью, но и многоаспектностью. И часто материал дает в высшей степени неожиданные ракурсы для сопоставления авторов, что, в частности, относится к теме, заявленной как предмет исследования. Разумеется, совпадения (как и несовпадения) могут быть случайны. Но случай, «Бог-изобретатель» (Пушкин), помогает прочесть важные страницы творческой биографии авторов. Речь пойдет о связи проблемы детства с принципиальными вопросами мировоззренческого характера и рассмотрении в новом свете некоторых проблем поэтики.
Так, в колымский цикл Шаламова входит рассказ «Детские картинки». Суть такова: однажды в куче лагерного мусора повествователем была обнаружена школьная тетрадь с рисунками мальчика. «Это была грозная тетрадь»: деревянный северный город, много желтого цвета, сплошные заборы, обвитые «черными линиями колючей проволоки», большое количество солдат: конвойных и часовых с винтовками, огромные караульные вышки и т.п. На одном рисунке изображалась «северная охота»: Иван Царевич держал поводок, натянутый зубастой немецкой овчаркой. А самого сказочного персонажа ребенок одел в белый овчинный полушубок и валенки; голову согревала шапка-ушанка военного образца; руки - рукавицы-краги. «За плечами Ивана Царевича висел автомат» [14: 1, 107 - 108]. Мы видим, что атрибутика сказочного тридесятого царства и реалии лагерной Колымы в детском сознании совместились и такое совмещение психологически оправдано уже тем, что ничего иного за свою короткую жизнь шаламовский персонаж видеть не мог. Но, как ни парадоксально, оправдано и наше обращение к Блоку при чтении данного фрагмента. Только на этот раз речь пойдет о Блоке периодов детства, отрочества, ранней юности.
В автобиографии будущий автор «Стихов о Прекрасной Даме» признавался, что «сочинять» стал «чуть ли не с пяти лет» [4: 7, 13]. Шаламов, по его словам, начал писать также с раннего детства [14: 4, 7]. У обоих - любимым поэтом был В.А. Жуковский. Но литературные склонности вологодского подростка не одобрялись отцом, в то время как детские сочинения Блока (будь то стихи, коротенькие рассказы, ребусы, загадки) собирались в небольшие книжечки, журналы и альбомы под разными названиями. В течение трех лет с 1894 по 1897 г. выходил журнал «Вестник», выпускаемый совместно с двоюродными и троюродными братьями. «Там я был редактором и деятельным сотрудником», - вспоминал поэт [4: 7, 13]. Правда, главным редактором была мать, Александра Андреевна, а сам Блок сопровождал текст иллюстрациями, такими же, впрочем, наивными и непосредственными, как мальчишеские стихи и проза. Но гений интересен в своих творческих проявлениях в различные периоды жизни. Знаменитые есенинские строки «Большое видится на расстояньи» можно интерпретировать не только в перспективе углубления читательской рецепции, но и в ретроспективе художественного развития самого автора.
Рисунками Блок сопровождал и свои «сочинения». Наиболее значительной в плане сопоставления с ситуацией, воссозданной Шаламовым, представляется композиция под названием «Северная зима» (1897). М.А. Бекетова описывает ее подробнейшим образом: «Рисунки расположены так: наверху слева будка городового; правее и несколько ниже - городовой с ружьем; третий рисунок в том же ряду еще ниже, по диагонали: воющий пес, над которым надпись: "Собака лает и т.д." Наверху справа - месяц на ущербе, сбоку надпись: "Луна". Второй ряд - из трех рисунков тоже по диагонали: 1) Корабль во льдах; справа наверху полукруглая черта, под ней наверху слева - "Fram"; 2) фигура мужчины с поднятым воротником и в цилиндре; видно, что идет с трудом, низ пальто свернут ветром в левую сторону. Сбоку надпись: "Ветер"; 3) очень поджарый волк, очерчен слева полукруглой чертой. Наверху между человеком и волком голова мужчины с подвязанной щекой. Справа надпись: "Зимний флюс". Весь фон рисунков испещрен черточками, очевидно, обозначающими, что идет снег. Таким образом, налицо ветер, буржуй на перекрестке и голодный пес. Можно прибавить еще, что "на ногах не стоит человек"». Трудно не согласиться с наблюдениями М.А. Бекетовой, усмотревшей в рисунках преддверие будущей поэмы «Двенадцать» [2, 626 - 626].
Но в аспекте сформулированной темы чрезвычайно важно заметить, что в столь детальном описании выделены элементы, роднящие блоковские изображения с рисунком колымского мальчика. Во-первых, дан северный зимний пейзаж, причем, в крайне суровом выражении: корабль, символ свободного плавания, оказался в ледяном плену, будучи зажатым торосами. Во-вторых, на первый план выдвинуты полосатая будка и покинувший ее городовой с ружьем, промерзший, видимо, с головы до ног. Горожанин в пальто с поднятым воротником, но в цилиндре, явно не соответствующем погоде, из последних сил противостоит стихии. По сути, он оказался в положении несчастного лагерника, посланного на работу без бушлата или рукавиц. В этом случае начальство на него составило бы «зимний акт» с издевательской формулировкой «одет по сезону» [14: 1, 83]. Воющий пес естественен в данной обстановке, но голодный волк, как будто только что вышедший из густого леса, абсолютно не совместим с реалиями Санкт-Петербурга. Все собранное вместе, начиная от ружья городового и заканчивая псом, чья зловещая роль многократно усилена изображением волка, вряд ли способно навести на мысль о счастливых впечатлениях детства и ранней юности. Но ведь у обласканного и любимого ребенка эти годы действительно были счастливыми: «<...> никто в семье меня никогда не преследовал, все только любили и баловали» [4; 7, 10]. Показательны сами названия первых рукописных журналов: «Моей маленькой мамочке.», «Для моей, маленькой кроши», «Журнал для деток», «Кошачий журнал», которые впоследствии естественно сменились другими: многообещающим названием «Корабль» и совсем «взрослым» «Вестник» [12]. Но в любом случае возникает вопрос: как в исполненной тепла и любви атмосфере дворянского рода могли сформироваться экстраординарные фантомы?
О своих увлечениях «живописью» вспоминал и Шаламов, но направленность его рисунков была противоположной. «И я рисовал когда-то <...> От прикосновения волшебных кисточек оживал мертвый богатырь сказки, как бы спрыснутый живой водой <...> Иван царевич на сером волке скакал по еловому лесу <...> Дым пружиной поднимался к небу, и птички, как отчеркнутые галочки, виделись в синем звездном небе» [14; 4, 107]. Подобная «изопродукция» гораздо естественнее для ребенка, хотя уклад жизни вологодского священника отличался строгостью, переходящей в деспотизм. Даже «колымский» мальчик в окружении конвойных и охранников воспринимал ситуацию более оптимистично: по крайней мере, у него нет ни продрогших от мороза людей, ни обезумевших от голода животных. Рисовальщик явно пожалел Ивана-царевича, представив его в теплой одежде как бойца лагерной охраны с откормленной собакой. Но главное, пожалуй, в том, что, воспроизведя грозные реалии Колымы, ребенок обратился к необычайно чистым и ясным краскам природы Дальнего Севера. «Яркая земля, однотонно-зеленая, как на картинах раннего Матисса, и синее-синее небо, свежее, чистое и ясное. Закаты и восходы были добротно алыми, и это не было детским неуменьем найти полутона, цветовые переходы, раскрыть секреты светотени» [14: 1, 107]. Блоковский же рисунок, черно-белый, как бы весь заштрихован, «испещрен черточками», обозначающими снег, и детская непосредственность проявляется разве что в надписи-абракадабре «тяп-ляп - и вышел корап» и в изображении головы мужика, страдающего «зимним флюсом».
Объяснить данный парадокс можно, пожалуй, тем, что Блок раньше попал под влияние «взрослой» литературы, особенно западноевропейской, переводчиками которой были бабушка, мать, две тетки. С ранних лет он слышал имена Т. Майн-Рида, Ж. Верна, А. Доде, а подростком даже решился на вольный перевод одного из стихотворений В. Гюго и отрывка из «Евгении Гранде» Оноре де Бальзака [7, 207]. Это значит, что никто не препятствовал его погружению в неадекватный собственному опыту, но такой манящий, хотя и пугающий мир Э.Т. Гофмана и «черной» готики, изобилующей сценами предательств, казней и убийств, а также приобщению к фантастическим образам Н.В. Гоголя и Ф.М. Достоевского, воспоминания о личных встречах с которыми звучали из уст бабушки [4: 7, 9 - 11].
В доме соборного священника Т.Н. Шаламова подобные вещи были попросту невозможны, хотя интерес к чтению у будущего прославленного писателя был огромен. Но, кроме «профессиональных требников» и, как ни странно, «справочников по животноводству», высокохудожественной беллетристики будущий писатель в отцовском шкафу не нашел. «И это одно из самых поразительных моих детских открытий» [14: 4, 60]. Правда, были в доме «Война и мир», стихи Г. Гейне, однотомник В.А. Жуковского, но это были книги, кем-то подаренные. Тем не менее, подростку удалось получить пропуск в так называемую «Рабочую библиотеку», собранную из конфискованных помещичьих изданий. «Там я досыта начитался Дюма, Буссенара, Жакоба, капитана Марриэта» [14; 4, 61].
Но и здесь существовали строгие ограничения, основанные на методах «догматического воспитания» [14: 4, 86]. Поэтому «крамольные», т.е. не входящие в гимназическую программу, произведения приходилось читать тайком. А о том, чтобы самому писать о «призраках», сочинять «уголовную повесть» «Месть за месть», «раздирательную драму», где один из героев пьяница и забулдыга, открыто, не таясь от родных, как это делал юный Блок, не было и речи [7, 207 - 212]. Можно только предположить, какой «священный ужас» вызвало бы у Тихона Николаевича хотя бы такое пародийное объявление, написанное пятнадцатилетним Блоком-гимназистом: «<...> За ненадобностью продаю кусок дерева познания и зла!!! !!! Приходите!!! !!! Приходите!!!» [7, 210].
Но речь идет не только об отроческих годах авторов. Детская тема никогда не уходила из их творчества. Так, Блок написал немало стихотворных произведений о детях и для детей. Их образы присутствуют уже в произведениях 1902 - 1904 гг., вошедших в первый том «канонического» собрания сочинений, посвященный Прекрасной Даме. Это стихи: «У берега зеленого <...>», «Плачет ребенок. Под лунным серпом <...>», «Из газет (Встала в сияньи. Крестила детей <...>» и др. Наиболее органично сочетается с идеей Вечной Женственности первое из названных стихотворений, пронизанное атмосферой Благовещения: «У берега зеленого на малой могиле / В праздник Благовещенья пели псалом. / Белые священники с улыбкой хоронили /Маленькую девочку в платье голубом» [1, 153]. Второму же З.Н. Гиппиус, в частности, дала уничижительную характеристику: «Стихи без “Дамы” - часто слабый, легкий бред, точно прозрачный кошмар, даже не страшный и не очень неприятный, а просто едва существующий; та непонятность, которую и не хочется понимать» [1, 32]. Третье стихотворение, оцененное одним из критиков как «сюсюкивающее юродство» [см.: 3: 1, 614], тем не менее, было прочитано в салоне Андрея Белого и встречено восторженно: «Кучка людей в черных сюртуках ахают, вскакивают со стульев. Кричат, что я первый в России поэт» [4: 8, 82]. И в будущем Андрей Белый подчеркивал, что сквозь «подделку под детское» обнаруживается «вдруг надрыв души глубокой и чистой, как бы спрашивающей судьбу с удивленной покорностью: “Зачем, за что?”» [1, 55].
Мы не будем предлагать анализ этих текстов с точки зрения нормативных представлений о специфике детского чтения. Нас интересует психолого-мировоззренческий аспект проблемы: причины, заставившие двадцатитрехлетнего рыцаря Прекрасной Дамы обратиться к образам безвременно умершей девочки, плачущего от страха мальчика, двум сиротам, брошенным на произвол судьбы матерью- самоубийцей. В дальнейшем удельный вес детской темы повышается, и первом издании второго тома лирики (1904 - 1908) Блок, выделяя семь разделов как «семь стран души моей книги», на второе место поставил именно раздел «Детское» [3: 2, 879]. Конечно же, не тщеславие побуждало его печататься в массовых изданиях - столичном журнале «Тропинка», коллективных альманахах «Утренняя звезда. Сборник стихов для отрочества» (1912), «Пряник осиротевшим детям» (1916). В 1913 г. были изданы два его сборника «Сказки: стихи для детей» и «Круглый год»; в 1918 г. задуман самостоятельный сборник «Для детей». И хотя последний замысел не реализовался, данные тексты составили особую рубрику в издании 1925 г., подготовленном Л.Д. Блок. «Такое решение было принято на основании тенденции самого Блока вводить эти стихи наравне с другими в тома ”основного собрания”»», - пишут комментаторы в Полном собрании сочинении поэта [3: 4, 390].
И дело не только в наличии особой тематической рубрики: предлагая сквозное прочтение лирики как «романа в стихах», Блок намеренно смешивал феномены детскости и взрослости, считая, что все стихотворения необходимы для образования «главы», составляющей вкупе с другими «книгу» [3: 1, 179]. Сам он считал ранние стихи «полудетскими»», имея в виду их техническое несовершенство [3: 1, 179]. Но далеко не по-детски написано стихотворное посвящение И. Канту (первоначальное название «Испуганный»), в котором философ изображен растерянным ребенком и одновременно старичком («Я влюблен // в мою морщинистую кожу <...>»), прячущимся от мира за ширмой («И ручки скрещиваю я, / И также скрещиваю ножки»») [3: 1, 162]. «Мальчиком больным», «слабым и хилым», будто играющим «в жмурки с Вечностью» и несущим «стебель вселенского дела», т.е. спасения мира, представлен поэт-символист А.М. Добролюбов [3: 1, 152]. Особой символической насыщенностью отличался образ ребенка в стихотворениях урбанистического плана: «Повесть» - «<...> кто-то в красном платье // поднимал на воздух малое дитя <...>» [3: 2, 110]; «В октябре», где самоубийство лирического персонажа осознается как полет к «мальчишке малому», стоящему под окнами во дворе-колодце [3: 2, 128] и др. Диалог папы с дочкой об умершей матери воспроизведен в стихотворении «Поэт» [3: 2, 58], а в примыкающем к нему «У моря» девочка оберегается отцом от «взрослых» переживаний, уводящих от реальности в глубь гибельной мечты [3: 2, 59]. Миф о самосожжении «маленького царя», навеянный «солнечным» циклом Вяч. Иванова, лег в основу стихотворения «Угар», по поводу которого можно определенно сказать, что ноты сочувствия к уходящему навечно «почивать» ребенку преобладают над «дионисийским» экстазом [3: 2, 82]. В «Дневнике» за 1912 г. читаем такую запись: «Какая тоска - почти до слез. Ночь - на широкой набережной Невы, около университета, чуть видный среди камней ребенок, мальчик. Мать (“простая”) взяла его на руки, он обхватил ручонками ее за шею - пугливо. Страшный, несчастный город, где ребенок теряется, сжимает горло слезами» [4: 7, 139-140].
С.А. Венгеров, не игнорируя социального содержания блоковской лирики, отмечал в ней «отпечаток какой-то очаровательной наивности» и добавлял: «Блок весь еще во власти детских грез и даже о матери говорит как о "маме"» [Цит. по 3: 2, 536].
Дети в блоковском творчестве чаще страдают, познав тяготы сиротского существования или же будучи забыты матерями, эгоистически погруженными в свои проблемы. Но в любом случае мать - это именно мама. Не Великая Мать К. Г. Юнга как воплощение божества, страсти и темноты и не Мать-Сыра Земля славянской мифологии, но прежде всего верный друг и советчик - Александра Андреевна Кублицкая-Пиоттух. У Блока доминирует интимно-психологическое начало. Но слабые архаические и культурологические излучения коннотативного поля нисколько не обедняют поэтический образ у Блока; напротив, позволяют выделить в его детской лирике поэзию пестования, или так называемую материнскую поэзию, к которой отнесем «Колыбельную песню (Спят луга, спят леса <...>)», игровые потешки («Вселимся, кружимся <...>»), любовно поучительные стихи с нестрашными «страшилками» («В лапах косматых и страшных / Колдун укачал весну <...>») или занимательные зарисовки о животных - «Зайчик», «Ворона» и т.д. Удивительны, конечно, не сами эти стихи, но интерес к сфере детства молодого поэта, не имевшего личного опыта общения с подобной «аудиторией».
Шаламов, как отмечалось, знал другое детство, но и оно было освящено непреходящей любовью-жалостью к матери, жертве безапелляционного патернализма. Его строки, посвященные Надежде Александровне, - тоже обращение к маме. Ореол святости вокруг материнского образа очерчен ясно: Шаламов откровенно заявлял, что хотел бы причислить ее «к лику святых» [14: 4, 8]. «Я вымыл ей ноги <...> вымыл их теплой <водой> и поцеловал»» [14: 4, 317] - такая практически евангельская ситуация имела место во время прощального разговора после смерти отца. В стихотворных строках (1970) эта параллель открыто акцентирована: «Как Христос, я вымыл ноги // Маме - пыльные с дороги <...>»» [14: 3, 427].
Блок не скрывал, как он радовался рождению ребенка Л.Д. Блок и как тяжело переживал его смерть на восьмой день после рождения. Похоронив младенца самолично, он написал вослед стихотворение: «<...> Пусть эта смерть была понятна - // В душе, под песни панихид, // Уж проступали злые пятна // Незабываемых обид <...> //Я подавлю глухую злобу, // Тоску забвению предам. // Святому маленькому гробу //Молиться буду по ночам <.> [3: 3, 46]. И в дальнейшем поэт не раз в одиночестве посещал могилу, о чем свидетельствуют дневниковые записи: «4-я годовщина смерти Мити. Был бы теперь пятый год»» [4: 7, 216]; «<...> видел Митину могилку» [4: 7, 228]; «Я пошел на кладбище. Надо бы хоть дерном убрать Митину могилку»» [4: 7, 246].
В этой связи хотелось бы обратиться к стихотворению, которое можно считать «загадкой» Блока: «В голубой далекой спаленке //Твой ребенок опочил. // Тихо вылез карлик маленький //И часы остановил ...» [3: 2, 66]. Как вспоминает Н.Н. Волохова, на одной из актерских вечеринок Блок прочитал именно эти строки. И читал «хорошо, музыкально, глуховатым голосом, несколько торжественно и даже важно». Но главное не в манере чтения. «На наш вопрос: умер ребенок или уснул <...> - он отвечал совершенно искренне и несколько растерянно: - Не знаю, право, не знаю» [6, 372]. В.П. Веригина приводит более жесткий вариант: «Я спросила: “Ребенок умер?” - и получила ответ: “Мать его задушила”. Помню, что у меня вырвалось: “Не может быть! Тут нет убийства!” Александр Александрович улыбнулся и сказал: “Ну, просто умер, можно и так”. Несомненно, что в данном случае какое-то происшествие из газет попало в мир блоковской поэзии и было выражено таким образом» [6, 313].
В одном из самых известных рассказов Шаламова «Необращенный» ситуация повернута другой стороной. Автобиографический герой, слушатель фельдшерских курсов, получил от заведующей отделением лагерной больницы книжку, похожую на молитвенник или Евангелие. «Нет, не Евангелие. Это - Блок. Берите». В «грязно-сером томике» два стихотворения были выделены специальными закладками: «Девушка пела в церковном хоре...» и «В голубой далекой спаленке.». «Я прочел оба стихотворения, и Нина Семеновна заплакала. - Вы понимаете, что мальчик-то умер, умер. Идите, читайте Блока». Реакция женщины понятна: в Киеве под бомбежкой погибли два ее сына [14: 1, 277]. Страшная реальность разрешила «загадку» и сняла этико-эстетическую двусмысленность блоковского текста.
Шаламову, в отличие от Блока, выпала участь стать отцом. Но отношения с дочерью Еленой, оставшейся на материнском попечении в три года и воспитанной «в казенных традициях» [14: 6, 94], не складывались. Она оказалась тем «орешком», который, по словам писателя, «надо было разгрызть» [14: 6, 103]. Однако «разгрызть» и преодолеть отчуждение так и не удалось.
Тем не менее, находясь на Колыме, Шаламов не мог не думать о семье, и чьей-то дочери (конечно, с мыслью о своей) он посвятил замечательное стихотворение: «Копытят снег усталые олени, // И синим пламенем огонь костра горит, // И, примостившись на моих коленях, // Чужая дочь мне сказку говорит. // То, может быть, не сказка, а моленье // Все обо мне, не ставшем мертвецом, // Чтобы я мог, хотя бы на мгновенье, //Себя опять почувствовать отцом. // <...> // И сердца детского волнение и трепет, // И веру в сказку в сумрачном краю, // Весь неразборчивый ребячий лепет // Не выдам я за исповедь свою»» [14: 3, 165].
Более того, одним из самых распространенных слов в колымских стихах и прозе является слово сказка. Казалось бы, парадокс. Откуда взяться сказочному чуду там, где «<...> мир, как и душа, остужен // Покровом вечной мерзлоты <...>» [14: 3, 183]? Тем не менее, Б.Л. Пастернак во время одной из первых встреч сказал Шаламову: «”Сказка” - ваша тема» [14:    4, 596]. Фраза была произнесена после того, как знаменитый поэт прочитал несколько своих стихотворений - «Белая ночь» («Мне далёкое время мерещится <...>»), «Август», «Русская сказка» и др. [14: 4, 595]. Последнее действительно во многом было написано «вслед» фольклору и содержало традиционные мотивы смертельной схватки со змеем- драконом и освобождение «пленницы-красы». Но вряд ли достаточно одного впечатления, пусть даже неизгладимого, которое Пастернак, видимо, «прочел» в глазах слушателя, чтобы сделать столь неожиданное заявление.
Между тем Шаламов действительно внедрял в колымское повествование элементы сказочного нарратива [8, 92 - 111]. Более того, в лагерной среде особой популярностью пользовался ставший крылатым оборот речи: «Не веришь - прими за сказку»» [14: 2, 292]. Это «великолепное лагерное присловье»» [14: 1, 548] было многофункциональным. Оно позволяло собеседнику придумать красивую легенду о себе как способе самоочищения от темных пятен прошлого, ибо, по наблюдениям писателя, «человек верит тому, чему хочет верить»» [14: 1, 490]. Но та же фраза звучала иронически, когда фактам невозможно было дать разумного обоснования [14: 1, 339]. Если же чудовищный разгул зла намеренно или подсознательно смягчался, авторское резюме было жестким и безапелляционным: «Я не расспрашивал и не выслушивал сказок» [14: 1, 358]. В поэзии смысл лексемы сказка и производных от нее, как правило, не совпадал с прозаическим. Сказочно красив зимний лес «в серебряной одежде» [14: 3, 30]; каждый лагерник бредит своим «сказочным домом» [14: 3, 84]; настоящим чудом Шаламов считал факт существования якутской школы близ Оймякона: «Школа как школа. И в этом // Самое чудо и есть» [14: 3, 31] и т.д.
Но гораздо существеннее тот факт, что, по нашему мнению, именно детская сказка явилась основой шаламовской теодицеи. Вновь обратимся к рассказу «Детские картинки», где, помимо мальчишеских рисунков, воспроизведена старинная северная легенда «о боге, который был еще ребенком, когда создавал тайгу. Красок было немного, краски были по-ребячески чисты, рисунки просты и ясны, сюжеты их немудреные». Став взрослым, Бог причудливо разукрасил собственное создание, населив множеством разноцветных птиц. Но, в конце концов, занятие надоело ему; «он закидал снегом таежное свое творенье и ушел на юг навсегда» [14: 1, 107 - 108]. Эта легенда отражена и в стихотворной форме, но в стихах Бог (в отличие от прозы, слово писалось с прописной буквы) так и остался ребенком, поступив по-детски легкомысленно: «Ушел варить лимонное варенье // В приморских расписных садах». Резюме: «Он был жесток, как все жестоки дети: //Нам жить велел на этом детском свете» [14: 3, 102]. Тот же Бог, а «не несчастный случай» сблизил «по созвучью» слова «тюрьма» и «терем-теремок» [14: 3, 104]. Поэта не смущает и «неумение» Бога читать: «На этой горной высоте // Еще остались камни те, // Где ветер высек имена, // Где ветер выбил письмена, // Которые прочел бы Бог, //Когда б читать умел и мог» [14: 3, 196 - 197].
Не нужно искать в образах, исполненных «доверчивой прелести» и поэтической легкости, игры в ересь. Как и положено доброму герою детской сказки (а именно им представлен Всевышний), Он мудр и дальновиден в своих «неведении», «неумении», наивности. Не случайно мысль о сказке всплывает в связи с воспоминаниями о посещении Вологодского храма: «Но тебе уж не проснуться // Снова в детстве, чтобы ты // Вновь сумел сердец коснуться // Правдой детской чистоты. // И в тебе кипит досада // От житейских неудач, // И тебе ругаться надо, // Затаенный пряча плач. // Злою бранью или лаской, // Богохульством иль мольбой - // Лишь бы тронуть эту сказку, // Что сияет над тобой» [14: 3, 279].
В таком контексте ласково-шутливое напоминание о Боге-ребенке, не научившемся читать, звучит как противовес лагерному наблюдению: «Страшен грамотный человек» [14: 5, 271], ибо он усвоил, что можно «жить без мяса, без сахару, без одежды, без обуви, а также без чести, без совести, без любви, без долга»» [14: 6, 68].
А что касается «безграмотного» Бога, то Учителя и Отцы Церкви прямо говорили: «Исповедание незнания есть степень знания» [11, 34], что является основой богословской апофатики. Да и шаламовский Бог в конце концов «освоил» и чтение, и письмо. И с этим Богом, уже «повзрослевшим», можно вступать в переписку. Если луг видится «конвертом» в «разноцветных марках», то очевидно, что «<...> до востребования мог // Писать мне письма только Бог // Без всякого стесненья»» [14: 3, 122].
У Блока образ ребенка, помимо прочих, также имеет религиозные коннотации, поскольку неотделим от лика Богоматери. «Ты проходишь без улыбки, // Опустившая ресницы, //И во мраке над собором //Золотятся купола. //... // Но с тобой идет кудрявый // Кроткий мальчик в белой шапке, // Ты ведешь его за ручку, // Не даешь ему упасть. // ... // Я хочу внезапно выйти // И воскликнуть: “Богоматерь! // Для чего в мой черный город // Ты Младенца привела?” //Но язык бессилен крикнуть ...» [3: 2, 118]. Поэтому некоторые критики воспринимали поэта как «избранного служителя Богоматери, ревнивейшего причетника в ее храме <...> Для него она - живое Божество, а не метафизический термин и не библейский миф» [1, 190 -192]. Но мы не касаемся вопроса о природе и характере религиозных воззрений поэта во всей их сложности. В аспекте нашей темы важно, что миссию парусии осуществляет именно Божественный Младенец, т.е. ребенок-Христос, вновь и вновь приходящий в мир, погрязший в бездне греха. Показательно знаменитое стихотворение «Девушка пела в церковном хоре»: «<...> И всем казалось, что радость будет, // Что в тихой заводи все корабли, // Что на чужбине усталые люди // Светлую жизнь себе обрели. // И голос был сладок, и луч был тонок, // И только высоко, у Царских Врат, // Причастный Тайнам, - плакал ребенок // О том, что никто не придет назад» [3: 2, 64].
Для многих исследователей, как и современников поэта, было очевидно, что определение «причастный тайнам» относится именно к Христу, обладающему абсолютным всеведением и состраданием, что, видимо, побудило Блока отказаться от варианта «Священник плакал у пурпурных складок» [см. 3: 2, 322]. Однако есть и противники данной интерпретации; согласно их аргументации, ни в одном из церковных источников Спаситель не представлен ребенком, тем более плачущим [11, 79]. Не совсем справедливо. В Евангелии от Луки прямо упоминается Младенец, который «возрастал и укреплялся духом, исполняясь премудрости, и благодать Божия была на Нем» (Лк.: гл. 2, ст. 40). Кроме того, говорится о проповеди Иисуса в Иерусалимском храме, когда тому было 12 лет: «все слушавшие Его дивились разуму и ответам Его <...>» (Лк.: гл. 2, ст. 47).
Но главное в том, что истинную цену детскости Шаламов хорошо знал: «И все стерпеть, и все запомнить, // И выйти все-таки детьми <...>» [14: 3, 298]. Заметим: «выйти» не людьми, которые «по ночам скрипят зубами», а детьми, упрямыми в утверждении своей внутренней независимости, способными жить «непроизнесенным словом//И неотправленным письмом» [14: 3, 298 - 329]. Стихи в таком случае - «не просто отраженье // Стихий, погрязших в мелочах», а «заметы детства // С вчерашней болью заодно»» [14: 3, 179 - 180]. Да и сам Шаламов после 20 лет ГУЛАГа не утратил детской непосредственности. «Беспредельно самоотверженный, беспредельно преданный рыцарь. Настоящий мужчина», - писала о нем И.П. Сиротинская. - Но перед этим: «Маленький беззащитный мальчик, жаждущий тепла, забот, сердечного участия»» [13, 7].
Впрочем, и о Блоке многие говорили как о ребенке. «Как-то мирилось в его душе и эта детскость, и громадный опыт трудной жизни: и простодушный младенец и “высокий, сгорбленный старик”, - пишет архимандрит Киприан (Керн). - Особенно дорого то, что все ухабы жизни, “вино и страсть”, цыганщина не осквернили его души <...> Блок до конца остался каким-то чистым младенцем» [1, 579]. И действительно, в высшей степени показательны не только общие рассуждения поэта о младенческом состоянии народной души как залоге ее будущего величия (что неоднократно становилось предметом исследования). Более того, в предисловии к третьей главе поэмы «Возмездие», написанном в 1919 г., Блок связывает разрешение победы над грядущими мировыми катаклизмами с младенцем-сыном, «которого держит и баюкает на коленях простая мать <...>». А сын растет и способен, наконец, «ухватится ручонкой за колесо» истории, в чем, по мнению Блока, «слышится уже голос Возмездия» [3: 5, 52].
Мы считаем целесообразным обратиться к «Записным книжкам» поэта, где содержится материал, пусть и в незначительной степени, но все-таки соотносимый с шаламовским.
Так, формулируя свои впечатления о работе в Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства, он приходит к мысли: «Никого нельзя судить. Человек в горе и унижении становится ребенком». Недосягаемые некогда государственные мужи, составлявшие опору царского трона, но теперь томящиеся в казематах Петропавловской крепости, вели себя «виновато по-детски», как «мальчишки». И картины их унижения приводили к мысли: «Вспомнить еще - больше, больше, плачь больше, душа очистится». Или: «Все, все они - живые и убитые дети моего века - сидят во мне» [5: 340, 342]. Нечто похожее говорил о своих «нетленных мертвецах» и Шаламов.
Наконец, еще одна поэтическая констатация Блока, подхваченная Шаламовым: «Мы - дети страшных лет России - // Забыть не в силах ничего». Последнее четверостишие знаменитого стихотворения он взял в качестве эпиграфа к «Колымским тетрадям» в целом: «И пусть над нашим смертным ложем // Взовьется с криком воронье, - // Те, кто достойней, Боже, Боже, // Да узрят Царствие Твое!» [3: 3, 187]
Таким образом, филиация детской темы и образа ребенка у двух авторов весьма явственна.

Литература

1. Александр Блок: pro et contra. Личность и творчество Александра Блока в критике и мемуарах современников. Антология. СПб, 2004.
2. Бекетова М.А. Воспоминания об Александре Блоке. М., 1990..
3. Блок А.А. Полное собрание сочинений и писем: в 20 т. Т.1 - 5. М., 1997 - 1999. Издание продолжается.
4. Блок А.А. Собрание сочинений: в 8 т. Т.7, 8. М., 1963.
5. Блок А.А. Записные книжки. 1901 - 1920. М., 1965.
6. Веригина В.П., Волохова Н.Н. Театральные воспоминания о Блоке / Публикация Д.Е. Макситмова и З.Г. Минц // Ученые записки Тартуского ун-та. Вып. 104. Тарту, 1961. С. 304-378.
7. Дикман М.И. Детский журнал Блока «Вестник» //Александр Блок. Новые материалы и исследования. Книга первая. М., 1980. С. 203 - 221.
8. Жаравина Л. В. «И верю, был я в будущем»: Варлам Шаламов в перспективе XXI века. М., 2014.
9. Жаравина Л.В. Александр Блок на колымском «дне»: блоковские мотивы и образы в поэзии Варлама Шаламова // Славянские чтения. Научно-теоретический журнал. Вып. 8 (15). Кишинеу, Изд- во Славянского ун-та, 2017. С. 15 - 28.
10. Лосский В.Н. Богословие и Боговидение: Сб. ст. М., 2000.
11. Приходько И.С. Церковные источники стихотворения А. Блока «Девушка пела.» // Филологические записки. Вестник литературоведения и языкознания. Вып. 9. Воронеж, 1997. С. 74 - 80.

Жаравина Лариса Владимировна, доктор филологических наук, профессор (г. Волгоград, Россия)

русская поэзия, литературоведение, Лариса Жаравина, Варлам Шаламов

Previous post Next post
Up