Радка Бзонкова. Несколько слов о русской и чешской лагерной литературе (начало)

Dec 16, 2017 19:09

Радка Бзонкова: Гамлеты в ватниках - Несколько слов о русской и чешской лагерной литературе, послесловие к антологии "Эхо ГУЛАГа = Ozvěny Gulagu: рассказы и воспоминания", Прага - Москва, 2013.
Бзонкова является также составителем сборника "Всего одна судьба. Антология советской лагерной прозы", Edice Paměť. Academia, Praha, 2009.



Объявите меня каким угодно инструментом, вы можете расстроить меня, но играть на мне нельзя.
У. Шекспир: Гамлет, принц датский

Гамлет, мукл, зэк

Интересно, что и чешская, и русская среда породили отдельное слово, обозначающее узников коммунистических трудовых исправительных лагерей. Чешский термин - «мукл» (mukl) - составлен из первых букв фразы «человек, предназначенный к ликвидации» (muž určený k likvidaci). Русский - «зэк» - происходит от обозначения «з/к», использовавшегося в официальных документах вместо слова «заключенный». Обозначают эти слова одно и то же: человека, лишенного прав, осужденного на многолетний тяжелый труд, сталкивающегося как в советских, так и в чехословацких лагерях с недостатком пищи, болезнями, невыполнимыми трудовыми нормами, криминальными элементами, надсмотрщиками и бригадирами.
Данный сборник позволяет нам заглянуть в психологию зэков глазами семи авторов, значительно расширяя представления о повседневной жизни и опыте пребывания в лагерях, почерпнутые из произведений Солженицына, Шаламова или Е. Гинзбург. К примеру, Нина Гаген-Торн описывает лагерную жизнь религиозных групп; Виктор Рубанович знакомит читателей с уникальным явлением - начальником лагеря, который проявлял человечность по отношению к заключенным. Исаак Фильштинский в своих воспоминаниях подтверждает, что в лагерях случались забастовки и бунты, описывая атмосферу одной из таких забастовок с точки зрения смертельно измученных зэков (к числу которых принадлежал и он сам), внезапно ощутивших в себе волю к сопротивлению и требующих перемен. Все отобранные авторы, включая одного чеха - Яна Бачковского, дают нам представление о жизни иностранцев в лагерях. Как происходящие там события переживают представители иных народов, других языковых и политических культур? Как относятся к иностранцам советские узники? Какие качества в них ценят? Сборник отвечает в том числе и на эти вопросы.
Книга расширяет устоявшиеся представления о лагерной жизни в Советском Союзе и корректирует наше знание фактов. Чешскую и русскую лагерную литературу чаще всего трактуют как литературу Сопротивления, о чем говорится и в предисловии Семена Виленского. Этот поэт, издатель и бывший узник сталинских лагерей вот уже много лет является председателем общества «Возвращение», чья образовательная и издательская деятельность нацелена на сохранение памяти о ГУЛАГе для будущих поколений. Всецело соглашусь с его тезисом: лагерная литература рождается из чувства сопротивления. Существуют, конечно, и другие предпосылки - не менее важны также элементы свидетельства, катарсиса и реакции на пережитое насилие.

Свидетельство

Стержнем литературного лагерного опыта сознательного человека и политзаключенного всегда является этическая проблема: авторы стали свидетелями беззакония, бесправия и лжи, были вынуждены жить в среде, где подобные явления были нормой. Встающая перед ними этическая дилемма сходна с той, с которой столкнулся шекспировский Гамлет: зная о преступлении, совершенном по отношению к его отцу, он ощущал внутреннюю потребность свидетельствовать об этом событии вслух. Чтобы выразить свой опыт, он использует самое доступное искусство своей эпохи - бродячих актеров, жонглеров и мимов. С его подачи они разыгрывают в веселых костюмах спектакль, но зрителям не до смеха - от проявляющейся на сцене правды, свидетельства о совершенном преступлении стынет в жилах кровь.
Гамлеты ХХ века одеты в ватники и валенки, страдают от голода и холода и живут не в королевском замке, а в бараках и работают в шахтах глубоко под землей или на таежных делянках. Самое доступное для них искусство - поэзия. Стихи сочиняются и заучиваются в одиночках и карцерах, чтобы придать четкую структуру времени и мыслям. Примеры такой поэзии встречаются и в этом сборнике: Нина Гаген-Торн в стихах, написанных в карцере, выражает свое понимание веры, отличающееся от того, которое она встречает у своих религиозных соузниц.
После освобождения бывшие заключенные часто садились за письменный стол - писали мемуары, дневники, повести или целые романы. Интересно, что эти тексты, распространявшиеся впоследствии в самиздате, а позднее - издававшиеся и официально, в большинстве своем начинаются описанием повода к их возникновению. Евгения Гинзбург начала писать, чтобы рассказать своему сыну, будущему знаменитому писателю Василию Аксенову, о том, что происходило с ней в годы их разлуки. Евфросиния Керсновская начала рисовать и писать свои уникальные «тетради» для мамы, которая не могла запомнить последовательность рассказываемых историй и попросила дочь, чтобы та изложила пережитое на бумаге. Двухтомные воспоминания Карела Пецки, чешского политзаключенного 50-х годов, прошедшего практически все урановые лагеря Чехословакии, называются Motáky nezvěstnému [Тайные записки без вести пропавшему]. Автор часто обращается в них к «незнакомцу» - неизвестному читателю, вступает с ним в диалог, беседует с ним иронически и снисходительно; эти обращения вклиниваются в действие, когда автор ощущает в них потребность: «Дорогой адресат, друг мой и господин, хоть я и не знаю где ты живешь и не имею понятия, кто ты такой, я все же представляю себе тебя определенным образом. Например, в моих представлениях ты обладаешь огромной властью. Если это действительно так, и если у тебя есть потребность ее каким-либо способом выразить, прошу тебя: покажи людям, что такое голод. Не только тем, кто его испытал или испытывает, им-то это незачем - главным образом остальным, не изведавшим это чувство. Мне кажется, что человек, не знающий, что такое голод, не может быть полноценным человеком, что ему чего-то недостает. […] Хорошо бы еще освежить понимание таких ценностей, как тепло, сон, вода. А также воздух, дыхание. Потому что мне кажется, что у нас все спуталось - самые ценные вещи воспринимаются как нечто само собой разумеющееся, а вместо них людям подсовывают всякую дрянь».[1]
На первый взгляд кажется, что лагерная литература погружена в себя, в специфические проблемы заключенных и надзирателей, человека и системы, голода, истощения сил… Однако невзирая на замкнутость в собственном мире, одной из основных движущих сил этой литературы остается отчаянный призыв к читателю, поиск общения, возможности рассказать правду. Этот поиск отчетливо виден и у авторов, у которых его встретить не ждешь - например, в текстах скептика Варлама Шаламова или апокалиптически настроенной поэтессы Анны Барковой:

Может быть, через пять поколений,
Через грозный разлив времен
Мир отметит эпоху смятений
И моим средь других имен.[2]

Именно это обращение к «неизвестному» превращает лагерную литературу в свидетельство, знакомящее читателя с историческими фактами о ГУЛАГе и в то же время вовлекающее его в активное соучастие.

Катарсис

Нередко после прочтения двух-трех лагерных свидетельств случайный читатель проникается ощущением, что все это он уже видел и слышал, что в лагерной литературе повторяются описания одних и тех же переживаний и мест, сформулированные одинаковыми словами. И хотя корпус лагерной прозы намного обширнее, чем представляется после чтения пары-тройки авторов, ощущения читателя небезосновательны. Благодаря своему внутреннему устройству лагерная литература погружает сознание читателя в мифологическое время, время вечного повтора жизненных циклов, время без вопросов и ответов.
Ситуацию, в которой очутились заключенные, можно безоговорочно признать трагической. На них непрерывно валятся многочисленные бедствия и тяготы - побои, допросы, голод, болезни. Их судьбы находятся в руках других, «высших» сил - следователя, прокурора, знаменитой «тройки», которая ежедневно механически штамповала сотни приговоров. Узники, подобно героям древнегреческих трагедий, насильственно ввергнуты в иное, неизведанное доселе пространство самосознания, столкновения с силами, имеющими над ними власть. В случае античных героев речь шла о воле богов, которую героям в большинстве случаев понять не дано (почему Эдип совершенно случайно убивает своего отца? Почему он женится на собственной матери?) У заключенных эту роль играет произвол режима, который карал по воле случая, жестоко, немилосердно. Особенно хорошо этот эффект погружения в иное временное измерение вырисовывается при пребывании в одиночном заключении, которое часто приводит к раздвоению личности, утрате способности следить за ходом времени, к жизни от завтрака до обеда, от обеда до ужина. Таким же образом меняется течение времени и для узников в карцере, где единственными событиями становятся изменения физического состояния заключенного (истощение, кровотечение, сон) и вызовы на допросы. В этих местах восприятие реальности отключается, и человек оказывается в особом мире, где его желания, потребности или планы теряют всякое значение, а сам он в непредсказуемые моменты становится жертвой насилия, жестоких и нелогичных поступков.
Скрытое сходство с древнегреческими трагедиями проявляется не только в самом характере переживаний, но и в форме, в которую облекаются воспоминания о лагерях. Жизненные события и действие рассказов узников привязаны к одним и тем же значимым вехам, разыгрываются в повторяющихся литературных topoi - то есть «местах», насыщенных литературными или историческими смыслами: арест, одиночка/карцер, транспорт, лагерь, побег (физический или духовный), освобождение. Хронологические метки, которых большинство из авторов лагерных воспоминаний строго придерживается, на фоне этих постоянно повторяющихся вех теряют значение. Достаточно прочесть более двух мемуаров узников коммунистических лагерей, чтобы начать ориентироваться в этих topoi и погрузиться в другое временное измерение.
Повторяющийся цикл событий переносит читателя из хронологически последовательного в мифологический жанр повествования. Исходная точка - появление лагерного литературного героя (чаще всего - решение оставить свидетельство о пережитом опыте, начало процесса письма) - сливается с конечной точкой его ухода со сцены (в большинстве случаев - момент выхода на свободу, либо, опять же, решение сесть за письменный стол).
Между этими точками возникновения и исчезновения проявляется структура античной трагедии: экспозиция (введение в действие, описание жизни до ареста), коллизия (драматический элемент - арест, первая камера: потрясение жизненных устоев, смена ценностей и пересмотр понятий), кризис (следствие, транспорт, лагерь, угроза смерти, голод, истощение сил), перипетия (перемена в течении действия, возможность иного исхода ситуации - побег, бунт), катастрофа (развязка - смерть или выход на свободу).
Одним из элементов катастрофы в греческой драме может быть и катарсис, то есть очищение, облегчение или демонстрация перемен, произошедших в результате пережитых событий. Конечно, герой лагерного повествования в начале и в конце истории - это два разных человека: пережитое не может не изменить мировосприятие заключенного, кем бы он ни был. Однако то, какое значение придает тот или иной автор произошедшим с ним переменам, зависит от него самого. Солженицын трактует их в духе христианства, православия. Шаламов, напротив, отрицает катарсис, считая лагеря свидетельством человеческой деградации, и состояние катастрофы в его лагерных текстах главенствует. Гинзбург, будучи гуманисткой, видит в лагерном опыте прежде всего возвышение духа, переход на новую стадию развития. Елена Владимирова, убежденная коммунистка, приходит к необходимости реформирования государственной системы, которая после таких зверств, с ее точки зрения, в прежнем виде существовать не сможет. Керсновская, невзирая на всю свою религиозность, придерживается мнения, что для нее единственным уроком, вынесенным из лагеря, была и остается необходимость «пробивать головой стену», то есть подвергать себя опасности и целенаправленно искать смерти. В остальном она, подобно Шаламову, не видит никакой духовной пользы от пребывания в ГУЛАГе.
Мнения авторов соответствуют их жизненной позиции и значительно различаются между собой; тем не менее, я осмелюсь утверждать, что во всех воспоминаниях - независимо от того, являются ли они литературными произведениями - катарсис так или иначе присутствует. Ключ к этому утверждению мне видится в разнице между мифологическим и историческим сознанием человека, в их различном понимании событий, пространства и времени.
Дело в том, что человек мифологический в бесчисленных античных историях никогда не задает богам вопросов. Способность задавать вопросы переводит человеческое сознание в область философии, в историческое время, время действия, открывает перед ним возможность изменить свою жизнь. Махина сталинского террора обрекала жертв на следование «высшей» воле. Однако едва преодолев самый отчаянный этап борьбы за выживание, авторы начинают задаваться неотвязными вопросами, сбрасывают с себя тесное гражданское пальто Эдипа и надевают гамлетовский ватник, перемещаясь из греческой трагедии в пространство шекспировской драмы, где Гамлет разрывается от вопросов, отчаянно стремится к действию, даже если в его положении это практически невозможно. Фигура Гамлета, подобно лагерному автору, воплощает в себе конфликт между возможностью и невозможностью действия.
Этот исключительно напряженный внутренний конфликт нашел свое отображение и в данной книге. Гамлет в валенках и ватнике предстает перед читателем, к примеру, в рассказе Георгия Демидова «Писатель». Герой рассказа, пережив почти двадцать лет лагерей, замкнулся в себе и после освобождения укрылся от мира в дальней сибирской глуши, посвятив себя двум занятиям - одинокому пьянству и еще более одинокому писательству. Будучи не в силах противостоять алкоголизму, он постоянно висит на волоске от смерти и в итоге умирает от инфаркта в состоянии тяжелого опьянения. Однако рассказ посвящен иной теме - творчеству. Литературные наброски из лагеря становятся единственным поступком, на который оказывается способен этот раздавленный человек. Он пишет, потому что не может не писать - будущие поколения его не особенно волнуют, он не шлет свои наброски в газеты, надеясь на публикацию. Он пишет для себя, поскольку творчество воплощает в себе одновременно вопрос и ответ, дает возможность выбора, является неотъемлемой внутренней потребностью.
Именно в этом мне видится момент катарсиса для лагерных авторов, как бы ни складывались в дальнейшем их судьбы и жизни. Литературный текст как поступок, позволяющий вырваться из мифологических циклов заключения и лагеря и очутиться в историческом пространстве, пространстве действия, приносит катарсис и нам, современным читателям. Мы ищем в этих текстах вопросы и ответы, и они способны дать нам и то, и другое.

(окончание здесь)

сталинизм, литературоведение, Радка Бзонкова, Варлам Шаламов, Запад, концентрационные лагеря, лагерная литература

Previous post Next post
Up