Статья опубликована в журнале "Вестник гуманитарного научного образования" - Филологические науки, № 4 (6), апрель 2011 года.
Электронная версия журнала на сайте издательства ИНГН, Москва.
__________
Детское восприятие героев как аспект мифологизации в прозе В. Шаламова
«Колымские рассказы» В. Шаламов обозначил как «новую прозу», имея в виду идейно-концептуальную и эстетическую новизну, предполагающую поиски нетрадиционных средств художественного выражения. Новая, необычная форма была необходима для фиксации «исключительного состояния, исключительных обстоятельств, которые, оказывается, могут быть и в истории, и в человеческой душе» [7,62]. Данный подход к прозе позволяет исследователям колымской эпопеи анализировать произведение с разных литературоведческих ракурсов, раскрывая в нем многообразие смыслов. Исключением не является и такой интересный аспект мифологизации как детское восприятие действительности.
Этнография детства, как показали специальные исследования К. Леви-Строса и М. Мида, немыслима без мифологизации. Ю. Лотман в статье «Миф-имя-культура» утверждает, что детское сознание обладает рядом признаков, позволяющие говорить о нем «как типично мифологическом» [4, 532]. Можно возразить: всеми этими мифами, как известно, жило человечество в эпоху своего исторического «детства»; причем здесь XX век да еще ГУЛАГ? Но разве не на уровень детскости сводит лагерная действительность сознание заключенных, пораженное деменцией? Более того, сам Шаламов искренно считал, что в смерти поэта (одноименный рассказ «Смерть поэта» ["Шерри-бренди"]) есть либо нечто «нарочитое, театральное, как у Есенина, у Маяковского», либо «детски наивное», как в данном случае у Мандельштама [8,104].
И вполне обоснованно содержится в рассказе ссылка на 3. Фрейда в связи с воспоминаниями поэта о его детской встрече с неким китайцем, увидевшим в рисунке ладоней верную «метку счастья». Поразительно и еще одно наблюдение: поэт думает о том, как «ловко» он обманет тех, кто привез его сюда, «если сейчас умрет - на целых десять лет». А дальше - воскреснет, «будучи занесен в особые списки навсегда» [8,104]. Но именно так размышляет ребенок, желая на время, понарошку умереть, чтобы его обидчики раскаялись в своем несправедливом отношении к нему.
Разумеется, далеко не все арестанты могли позволить жить детскими надеждами, т.к. каждый миг их лагерной жизни был наполнен заботами сегодня. Но с другой стороны, ведь сказано в Евангелии: «...если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное» [Мф.: гл. 18, ст. 3].
В этом смысле важен сюжет рассказа «Сентенция». «Обед, отбой, лопата, шурф, холодно, дождь» - не более двух десятков слов остались в лексике заключенного; остальное память стерла, как ненужный груз, только утяжеляющий настоящее. Но вот однажды герой, привыкший к таким простейшим звукосочетаниям, совершенно неожиданно для себя, встав на нары, прокричал, «обращаясь к небу, к бесконечности: - Сентенция! Сентенция! И захохотал. Что-то римское, твердое, латинское было в этом слове» [8, 404]. Конечно, очень важно, что слово, во-первых, было сложным по артикуляции, а во-вторых, обобщенно-абстрактным. «За ним нет конкретно-чувственной визуальной предметности, вещественной оплотненности, сопряженной с процессами работы, сна, принятия пищи» [1, 13]. Но не менее важно, что «сентенция» всплыло из глубин подсознания, пришло как следствие детского увлечения Древним миром. Все это время оно тайно жило в персональной мифологии говорящего, будучи знаком далекого детства. «... Детский и архаический типы смыслообразования идут от одного корня», - считает Л.В. Карасев [2, 28]. И действительно, можно утверждать, что ассоциативно «детское» слово связало настоящее с прошлым и не только связало, но и скорректировало настоящее. Сентенцией в России назывался свод законодательных и обвинительных документов, содержащих приговор, вынесенный в ходе военного или уголовного судопроизводства.
И поэтому данная лексема в шаламовском тексте интерпретируется и как требование справедливости. Именно такое значение выдвигают в большинстве случаев англо-американские переводы: не maxima, а judgment. Получается, что выкрик «Сентенция! Сентенция» может звучать как «Справедливости! Справедливости!».
Кстати, рассказ «Сентенция» кончается звучанием музыки: «Патефон играл, преодолевая шипение иглы, играл какую-то симфоническую музыку» с пластинки, стоящей на пне лиственницы, срок зрелости которой триста лет. [8, 406]. Это музыка исторической памяти, вернувшейся к герою рассказа. Но это еще и подтверждение мифо-поэтического подтекста случившегося. К. Леви-Строс рассматривал миф «так, как если бы он представлял собой оркестровую партитуру» [3, 190]. И даже некоторые главы своего четырехтомного труда «Мифологичные», который можно считать энциклопедией мифов, названы музыкальными терминами: «Увертюра», «Соната», «Фуга» и т.п. [3, 427]. Впрочем, родоначальником данной теории, как известно, считается Р. Вагнер, на которого ссылались Андрей Белый и другие символисты, в частности, А. Блок, говоря об этой связи. Аналогичная мысль звучала в высказываниях И. Стравинского как автора «Весны священной» и С.М. Эйзенштейна, пытавшего в шаламовские времена на сцене Большого театра поставить вагнеровскую «Валькирию», о чем детально режиссер писал в статье «Воплощение мифа» [3, 353]. Вписывая в данный контекст концовку шаламовского рассказа, мы имеем в виду способность мифа выражать то позитивное начало, которое на уровне коллективного бессознательного может объединить людей, разделенных в реальной жизни социальными, политическими, нравственными и другими барьерами: патефон играл симфоническую музыку, а вокруг стояли все - «убийцы и конокрады, блатные и фраера, десятники и работяги. А начальник стоял рядом. И выражение лица у него было такое, как будто он сам написал эту музыку для нас, для нашей глухой таежной командировки» [8,406].
Лагерники Колымы - не взрослые дети, как например, у Андрея Платонова [2, 26 - 43]. Но в рассказе «Заклинатель змей», где имя писателя присвоено киносценаристу «в первой жизни», Шаламов от лица повествователя подчеркивает, что любил этого человека за то, что тот «не терял интереса к той жизни за синими морями, за высокими горами ... в существование которой мы уже почти не верили или, вернее, верили так, как школьники верят в существование какой-нибудь Америки» [8, 118]. Получается, что волей-неволей человек возвращается к детским переживаниям.
Как известно, сон - «семиотическое окно» (Ю.М. Лотман) в инобытие, открывающий потайные стороны человеческой души и потому способный выражать архаичный (мифологический) срез психического и жизненного опыта [4, 320]. Если, например, у Ф.М. Достоевского исследователь сталкивается с онирическим многообразием, то у Шаламова, напротив, большинство заключенных видели в своих беспокойных снах одно и то же. Но это одно и то же было самым желанным и недоступным
- «пролетающие мимо нас, как болиды или ангелы, буханки ржаного хлеба» («Сухим пайком») [8, 85]. Этой разновидностью сна - сном-мечтой, сном-счастьем часто утешается именно детское сознание.
«В холод и голод мозг снабжался питанием плохо, клетки мозга сохли - это был явный материальный процесс [8, 57]. «...В такой обнаженной элементарности воплощался для колымчан принцип материалистического монизма», - отмечает Л.В. Жаравина [1, 170]. Так, в рассказе «Сгущенное молоко» голод притупил в лагернике-доходяге все чувства; каждый день инстинктивно он приходил к продуктовому магазину: «нам там делать было нечего, но нельзя было отвести глаз от хлебных буханок - даже голова кружилась от этого запаха» [8,109]. Но еще более показательна та легкость, с какой герой рассказа идет на прямой обман, чтобы стать, как в детстве, обладателем двух банок сгущенки: «Я заснул, и в своем рваном голодном сне я видел эту ... чудовищную банку с облачно-синей наклейкой. Огромная, синяя, как ночное небо, банка была пробита в тысяче мест, и молоко просачивалось и текло широкой струей Млечного Пути. И легко доставал я руками до неба и ел густое, сладкое, звездное молоко». Еще не получив заветных банок, герой решает есть медленно, «глядя, как желтеет светлая жидкая масса, как налипают на банку сахарные звездочки...» [8,110-111].
Перед нами не только ситуация мифологизированного детского желания, но и присущий более ребенку, чем взрослому, пример несовпадения поведенческих характеристик с мотивационными [5,419]. В самом деле, автор рассказа получил желаемое, обещая «развернуть» агитационную деятельность и соблазнить 2-3-х заключенных на заранее обреченный побег (это внешняя мотивировка). Но «про себя» он самого начала знал, что никогда не совершит столь подлый поступок. И уж поистине ребяческим является переживаемое персонажем то реальное сладострастие, с каким вкушается «густая белая струя»: «Я сел поудобнее и ел молоко без хлеба, запивая изредка холодной водой. Я съел обе банки» [8, 110-111]. Кстати, заметим; персонаж имел счастливую возможность выбрать любые консервы: мясные, рыбные, фруктовые, овощные, которые в лагерных условиях намного нужнее. Но он типично по-детски счел, что «прекрасней всех» (заметим, не полезней, а именно прекрасней) сгущенное молоко. Так же считали и «зрители», наблюдавшие процесс вкушения.
Совершенно безотчетно, т.е. тоже по-детски неразумно и в тоже время вполне объяснимо действует заключенный Васька Денисов, названный «похитителем свиней». После выполнения тяжелой физической работы у него «кружилась от голода» голова. Узнав, что «вознаграждение» - остатки супа - отданы поросятам, персонаж интуитивно отыскал чулан с продуктами, выхватил из-под наваленных мерзлых свиных туш одну, «сел на пол... и грыз, грыз...». Когда вызван был отряд стрелков, и двери были открыты, и баррикада разобрана, Васька успел съесть половину поросенка...» («Васька Денисов, похититель свиней») [8,149]. И глубоко символично, что герой прижимал к себе мерзлого поросенка «как куклу, как ребенка» [8, 148]. «Поросенок-кукла, поросенок- ребенок и голодный Васька Денисов приравниваются в своей детской безвинности и беззащитности...» - отмечено Л.В. Жаравиной, которая сопоставляет эту сцену с пронзительными строками о беззащитном ребенке из повести Н.В. Гоголя «Вечер накануне Ивана Купала»: «И ручонки сложило бедное дитя накрест; и головку повесило...» [1, 124- 125].
Практически все этнографы детства отмечают особый интерес ребенка к мертвому телу - источнику первоначальных мифологических представлений о жизни и смерти. В лагере смертями никого не удивишь, тем не менее, как описано в рассказе «Сухим пайком», мертвое тело повесившегося заключенного, «как магнит», притягивало к себе бывшего студента Савельева: он все ходил и смотрел, будучи совершенно равнодушным к дележке одежды, оставшейся от мертвеца [8,86].
И еще одна параллель. Скорее на уровне подсознания умирающий латыш Петерс, дравшийся «на всех фронтах гражданской войны», ощущает архетипическую связь смерти с водой. Его огромное тело, иссиня белое, уже походило на тело утопленника, но когда доктор Ямпольский назначил ему теплую ванну (казалось бы, мечту многих заключенных), в «белесоватых глазах» Петерса мелькнула злоба, и, через пятнадцать минут после его погружения в деревянную бочку с водой, все услышали предсмертный хрип («Рябоконь») [8,150]. В ледяную полынью, как последнюю инстанцию, бросается и вольнонаемный Серафим, до этого дважды покушавшийся на самоубийство (рассказ «Серафим»). В подобных историях можно уловить отзвуки мифологических представлений о великом потопе, поглотившем большую часть человечества [6, 25-26,135-136], разошедшиеся по миру в виде детских «страшилок».
Обратим внимание еще на один момент: Шаламов совершенно справедливо писал о неуместности юмористического подхода к лагерной теме, как и к печам Дахау и Освенцима: «Юмористика имеет свои пределы, использовать ее в лагерной теме представляется святотатством» [7, 581]. Оспаривать данное утверждение не только неисторично, но и в высшей степени безнравственно. Кроме того, смех мог стать единственным основанием для политической статьи. В рассказе «Лучшая похвала» описана тюремная камера, где вместе с членом партии правых эсеров, бывшим чекистом, немецким коммунистом из Коминтерна сидел представитель московского центра «анекдотистов». «Друзья собирались по субботам семьями и рассказывали друг другу анекдоты» [8, 284], после чего всех их арестовали.
Тем не менее, с точки зрения мифологических представлений ситуацию с положением смеха можно дополнить. В мифологии смех - член бинарной конструкции смех - плач, а плач, в свою очередь, часто связан с переживанием стыда. В итоге образуется триада смех - плач - стыд. Да, колымским лагерникам не до смеха, хотя несуразные вещи случались (рассказы «Инжектор», «Калигула», «Берды Онже»), Но практически никто и не плакал. Одна из причин душевного окаменения состояла в отсутствии чувства стыда. Не стыдно украсть, обмануть, перехитрить такого же доходягу, как ты сам (рассказ «Посылка»). «Лагерь был великой пробой нравственных сил человека, обыкновенной человеческой морали, и девяносто девять процентов людей этой пробы не выдерживали» [8, 470]. Притупленное чувство стыда или его прямое отсутствие - следствие и создавшихся условий, и слабости человеческой натуры. Но это качество опять-таки роднит взрослых работяг с детьми, которым стыд, по их неразумию и отсутствию жизненного опыта, часто неведом.
Итак, детское сознание - кладезь мифологических представлений, открывающих многогранность произведения Шаламова. Несмотря на то, что в рассказах не возникают образы детей, деформированное сознание заключенных приближено по своим признакам именно к восприятию ребенка. Анализируя под данным углом зрения отдельные произведения, мы пытались акцентировать то глубинное начало шаламовского творчества, которое не сводится ни к политическим или морально¬эстетическим пристрастиям. Речь идет о принадлежность автора к великим художникам слова, чье искусство определено не узкими идеологическими постулатами, а высшими культурно-философскими ценностями.
Список литературы:
1. Жаравина Л.В. Со дна библейского колодца: о прозе Варлама Шаламова: монография. Волгоград: Перемена, 2007.
2. Карасев Л.В. Философия смеха. - М., 1996.
3. Леви-Стросс К. Структурная антропология. М.: «Эксмо-пресс», 2001.
4. Лотман Ю.М. Семиосфера. СПб: Изд. «Искусство - Спб», 2004.
5. Мид М. Культура и мир детства: Избранные произведения / Пер. с англ. Ю.А.Асеева; ред. перевода и коммент. В.И. Беликова; сост., авт. послесл. и отв. ред. И.С. Кон. М.: Наука, 1988.
6. Фрезер Дж. Фольклор в Ветхом завете. М., 1989.
7. Шаламов В.Т. Новая книга: Воспоминания. Записные книжки. Переписка. Следственные дела. М., 2004.
8. Шаламов В.Т. Собрание сочинений: в 6 т. М., 2004.
Е.Е. Зинченко, аспирант кафедры литературы, Волгоградский государственный педагогический университет