Статья литературоведа, доктора филологических наук
Юрия Сохрякова, опубликованная в журнале Москва, №1, 1993. Некоторая ее часть посвящена Варламу Шаламову, она ниже. Желающие прочесть статью целиком могут пройти по ссылке.
За скан весьма признателен Сергею Бондаренко.
________
Нравственные уроки "лагерной" прозы
<..> Однако вернемся к вопросу о неоднозначном отношении создателей лагерной прозы к классической литературной традиции. Наиболее явственно неоднозначность эта проявляется у В. Шаламова, который так же, как и Солженицын, личным, глубоко трагическим жизненным опытом выверяет коренную идею русской классики - идею гуманистической веры в человека, в его способность к духовному возрождению. Говоря о том, что сущность «Записок из Мертвого дома» - в утверждении веры в человека, в утверждении добрых начал, заложенных в людях, В. Шаламов заявляет: Достоевский не встречал на каторге ту особую категорию людей, которая возникла лишь в XX веке и которую обычно называют урками, уркаганами, блатарями. Полемизируя с идеей нравственного возрождения, Шаламов утверждает, что эта категория блатарей не просто утратила человеческий облик, она антисоциальна по своей природе, ибо «вносит отраву в жизнь наших детей, она борется с нашим обществом и одерживает подчас успехи потому, что к ней относятся с доверием и наивностью, а она борется с обществом совсем другим оружием - оружием подлости, лжи, коварства, обмана... Вор-блатарь стоит вне человеческой морали».
Хулиганство, по словам Шаламова, слишком невинное, слишком целомудренное дело для вора. Вор развлекается по-другому. Убить кого-нибудь, распороть ему брюхо, выпустить кишки и кишками этими удавить другую жертву - вот это по-воровски, и такие случаи были. Бригадиров в лагерях убивали немало, но перепилить шею живого человека поперечной двуручной пилой - на такую мрачную изобретательность мог быть способен только блатарский, не человеческий мозг. Самое мерзкое хулиганство выглядит по сравнению с рядовым развлечением блатаря - невинной детской шуткой».
Никакая «заграница» не привлекала этих умудренных воровским опытом блатарей: «Те воры, которые побывали там в войну, не хвалят «заграницу», особенно Германию - из-за чрезвычайных строгостей наказания за кражи и убийства. Немного легче дышать ворью во Франции, но и там... ворам приходится туго. Относительно благоприятными блатарям кажутся наши условия, где так много идущего доверия и неистребимых многократных «перековок».
Единственно человеческое чувство, якобы свойственное блатарям, любовь к матери, воспетая некогда Есениным, оказывается, по Шаламову, насквозь лживым и фальшивым: «Прославление матери - камуфляж, восхваление ее - средство обмана... И в этом возвышенном, казалось бы, чувстве вор лжет с начала и до конца, как в каждом своем суждении. Никто из воров никогда не послал своей матери ни копейки денег, даже по-своему не помог ей, пропивая, прогуливая украденные тысячи рублей.
В этом чувстве к матери нет ничего, кроме притворства и театральной лживости.
Культ матери - это своеобразная дымовая завеса, прикрывающая неприглядный воровской мир.
Культ матери, не перенесенный на жену и на женщину вообще, - фальшь и ложь».
Вновь и вновь возвращаясь к опыту русского классика, Шаламов замечает, что Достоевский в «Записках из Мертвого дома» описывает «несчастных», которые ведут себя, как «большие дети», увлекаются театром, по-ребячьи безгневно ссорятся между собой. Достоевский не встречал и не знал людей из настоящего блатного мира. Этому миру Достоевский не позволил бы высказать никакого сочувствия».
Отношение к литературной традиции Шаламова подчеркнуто неоднозначно. В новых записях 70-х годов он принципиально декларирует неверие в возможное воздействия литературы на реальную жизнь, человека: «Я не верю в литературу. Не верю в ее возможность по исправлению человека. Опыт гуманистической русской литератур, привел к кровавым казням двадцатого столетия»... В письме к И. П. Сиротинской Шаламов продолжает развивать свою мысль. «В наше время читатель разочарован в русской классической литературе. Крах ее гуманистических идей, историческое преступление, приведшее к сталинским лагерям, к печам Освенцима, доказали, что искусство и литература - нуль». Можно, разумеется, отмахнуться от подобных суждений, счесть их полемическим преувеличением, вроде утверждений о том, что «реализм как литературное направление - это сопли, слюнявость, пытался прикрыть покровом благопристойности совсем неблагопристойную жизнь». Или: «литература никак не отражает свойства русской души».
Можно, конечно, попытаться их опровергнуть ссылкой на самого Шаламова, который в письме к Сиротинской не без гордости заявлял, что каждый его рассказ представляет «пощенину сталинизму» и, следовательно, является вкладом в его искоренение.
Парадоксальная на первый взгляд мысль Шаламова о русской классике как виновнице кровавых трагедий XX века, в сущности, не нова. Задолго до него В. Розанов писал: «После того как были прокляты помещик») Гоголя и Гончарова («Обломов»), администрация у Щедрина («Господа Ташкентцы») и история («История одного города»), купцы у Островского, духовенство у Лескова («Мелочи архиерейской жизни») и, наконец, вот самая семья у Тургенева, русскому человеку не осталось ничего любить, кроме прибауток, песенок, сказочек. Отсюда и произошла революция».
Семью годами ранее, в 1911 году, Розанов признавался, что вся послегоголевская литература подготавливала «конец России»: «Бунин в романе «Деревня» каждой строкой твердит: «Крестьянство - это ужас, позор и страдание». То же говорит Горький о мещанах, то же гр. Ал. Н. Толстой - о дворянах. Ну, если правду они говорят, тогда России, в сущности, уже нет, одно пустое место, которое остается только завоевать «соседнему умному народу», как о том мечтал
Смердяков в «Бр. Карамазовых».
<...>
Нам неизвестно, был ли знаком Шаламов c книгой И. Солоневича «Народная монархия», вышедшей в Буэнос-Айресе в 1973 году. Но совпадение взглядов двух выдающихся художников и мыслителей поистине удивительна.
<...>
Спору нет, в суждениях Солоневича, Шаламова, Федорова и Розанова заключена горькая парадоксальная истина. Но не вся.
Вопрос о критико-обличительном пафосе русской литературы не так прост, как может показаться на первый взгляд тем, кто привык читать об этом в школьных учебниках литературы. Не следует забывать, что этот пафос касался не только социальной действительности, но и человеческой природы вообще.
<...>
Однако вернемся к Шаламову. В письме к И. П. Сиротинской он называет Достоевского одним из великих пророков, который еще в прошлом столетии предупреждал о грядущих испытаниях - кровавых трагедиях XX века: «Запад изучал Россию именно по Достоевскому, и потому готов был встретить всякие сюрпризы, поверить любому пророчеству и предсказаниям. И когда шигалевщина приняла резкие формы, Запад поторопился отгородиться от нас барьером из атомных бомб...».
Заявляя, что после двух мировых войн, революций, позора Колымы, Освенцима и Хиросимы читатель не может удовлетвориться старой русской прозой, Шаламов ставит перед собой задачу создания «новой прозы», более отвечающей духу времени. Эта «новая» проза, по его словам, должна сочетать документальную достоверность с эмоциональной убедительностью: «Документальная проза будущего и есть эмоционально окрашенный, окрашенный душой и кровью мемуарный документ, где все - документ и в то же время представляет эмоциональную прозу... Все, что не выходит за документ, уже не является реализмом, а является ложью, - мифом, фантомом, муляжом».
К этой «новой» прозе писатель относит и свои колымские рассказы, которые, по его словам, являются «не документальной прозой, а прозой пережитой, как документ, без искажений «Записок из Мертвого дома». Книгу Достоевского Шаламов признает за изначальную точку отсчета, от которой он отталкивается в своем творчестве: «Мои рассказы - своеобразные очерки, но не очерки типа «Записок из Мертвого дома», а с более авторским лицом... Рассказы - это моя душа, моя точка зрения, сугубо личная, то есть единственная». Говоря о том, что на свете есть тысяча правд, а в искусстве одна правда - талант художника, писатель подчеркивает, что именно поэтому «мы прислушиваемся к пророчествам Достоевского. Поэтому нас захватывает и Врубель...».
Классика, как видим, с одной стороны притягивает автора «Колымских рассказов», а с другой и отталкивает, и причины отталкивания в новом видении жизни, порожденном личным трагическим опытом. Знакомство с асоциальной, утратившей все человеческие категорией блатарей убедило писателя, что они не поддаются перевоспитанию.
Законы блатного мира, его нечеловеческая мораль отравляют своим «зловонным» дыханием молодежь - в этом видит Шаламов одну из грозных опасностей, которую несет с собой эта антисоциальная категория, не способная к «перековке». Здесь великая идея русской литературы не срабатывает. Подавляющая часть блатного мира способна совершенствоваться лишь в способах и средствах растления подрастающего поколения. С едкой иронией отзывается Шаламов о современной ему беллетристике - «Аристократах» Погодина, «Дневнике следователя» Шейнина, которая «вместо того, чтобы развенчивать уголовщину, романтизировала ее».
Сознательное извращение норм морали, законности и правопорядка в сталинскую эпоху привело к тому, что педагогические идеи А. С. Макаренко, унаследованные им от русской литературы и связанные с возможностью «перековки» человеческого «материала», оказались подспорьем в деле уничтожения сотен тысяч политических заключенных: «Утверждалось, что в отношении бедняжек уголовников должны применяться только исправительные, а не карательные санкции. На деле это выглядело странной заботливостью о сохранении уголовщины. Любой практик - лагерный работник знал и знал всегда,- что ни о какой «перековке» и перевоспитании уголовного рецидивиста не может быть и речи, что это - вредный миф... В 1938 году блатные были открыто призваны в лагерях для физической расправы с «троцкистами»; блатные убивали и избивали беспомощных стариков, голодных «доходяг»... Смертной казнью каралась даже «контрреволюционная» агитация, но преступления блатных были под защитой начальства».
Рассуждая о психологических «извивах и закоулках» блатарей, которые нормальный
человеческий рассудок не в состоянии предугадать, писатель подчеркивает, что бежать из лагеря блатарям не было никакого смысла: «Их срок, «термин», по выражению Достоевского, обычно бывал невелик, в заключении они пользовались всяческими преимуществам и работали на лагерной «обслуге», в лагерной администрации и вообще на всех «привилегированных» должностях... Ни один вор не работал на «черной» работе... Лучше он просидит в карцере, в лагерном изоляторе».
В своих невыдуманных рассказах Шаламов вскрывает механизм воздействия блатного мира на жизнь остальных лагерников, когда вор отбирает у «работяг» не только последнюю тряпку, но и жалкие гроши, заставляя после этого работать на себя, а в случае отказа забивая «работягу» насмерть.
Сотни тысяч людей, побывавших в заключении, растлены воровской «идеологией» и перестали быть людьми. Нечто блатное навсегда поселилось в их душе, - воры, их мораль навсегда оставили в душе любого неизгладимый след... Влияние морали на лагерную жизнь - безгранично, всесторонне. Лагерь - отрицательная школа жизни целиком и полностью. Ничего полезного, нужного никто оттуда не вынесет ни сам заключенный, ни его начальники, ни его охрана, ни невольные свидетели - инженеры, геологи, врачи, - ни начальники, ни подчиненные».
К аналогичному выводу приходит и Солженицын, категорически утверждая, что ни о каком исправлении человека в лагере не могло быть и речи: ничего, кроме усвоения воровской морали и жестоких лагерных нравов как общего закона жизни. Но самое страшное в блатных - это осквернение ими всего кряду, всего того, что для нас представляет естественный круг человечности. Не случайно самое излюбленное словечко блатных - «фраерский» - означает «общечеловеческий». Нормальный мир с его моралью, привычками и обычаями наиболее ненавистен блатным, и они высмеивают его, противопоставляя свое «антисоциальное, антиобщественное кубло». «Абсолютная бесчеловечность, точнее сатанинская античеловечность ярко выразилась в их афоризмах: «Сдохни ты сегодня, а я завтра», «Чем больше делаешь людям гадостей, тем больше тебя уважают».
Статья Сохрякова в PDF-файле, 9 МБ