Отрывок из статьи философа и правоведа Эриха Соловьева "Карательная справедливость и юридический гуманизм", вскрывающий сущность труда в системе концентрационных лагерей сталинского СССР. Особую роль в исследовании этого явления Соловьев отводит Шаламову, называя "Колымские рассказы" "великим документом антропо-экономической истории XX века".
_______
Часть вторая. Подневольный труд
[...] Все, что Новое время сумело нашкодить по части принудительного труда заключенных, оказалось лишь присказкой к поистине инфернальной сказке, которую преподнесло только что минувшее столетие и которая, как это ни горько признавать, сказывалась прежде всего на просторах нашего отечества. Не вспомнить об этом, рассуждая о труде как наказании, было бы бесчестной тенденциозностью.
В истории большевистского ГУЛАГа можно выделить три этапа.
Первый - подготовительный, «беломорканальский», когда под громкие отрицания «буржуазных концепций отмщения», под лозунгами трудового перевоспитания («перековки», «трудотерапии») закладывались основы невиданного по масштабам государственного лагерного рабовладения.
Второй этап - предвоенное пятилетие, по многим приметам самое жуткое. Отваживаюсь утверждать, что это был период, когда ГУЛАГ работал в режиме суперкаторги, который задавался основным смыслом тогдашних политических судебных процессов.
Превращение осужденных «врагов народа» (тех, кто был привлечен за «контрреволюционную деятельность», «антисоветскую агитацию», «терроризм», «саботаж», «экономическое вредительство в промышленности и сельском хозяйстве», «хищение колхозной собственности» и т. д.) в бессрочных каторжников было неизбежным следствием юридической лжи большевизма - результатом массовой фабрикации политических обвинений с помощью «признательных показаний». Чтобы ложь не раскрылась, осужденный должен был навечно исчезнуть за воротами тюрьмы и лагеря. Выход на волю тех, кто получил приговоры по «пятьдесят восьмой» и другим «контрреволюционным» статьям, был явлением крайне редким. С помощью добавления сроков все заключенные этой категории превращались в пожизненных узников.
В 1936-1937 гг. (в период «ежовщины») карательная верхушка партократии явно тяготела к поголовному уничтожению осужденных «контрреволюционеров». В местах заключения проводились секретные массовые ликвидации (посредством расстрелов, потоплений и замораживаний). Судя по всему, потребовалась особая инициатива палачей-реформаторов, чтобы убедить власти, что массовая ликвидация может осуществляться с помощью особо интенсивной производительной утилизации, дающей, как-никак, еще и известный прибыток первому в мире рабоче-крестьянскому государству. Эта установка и превратила ГУЛАГ в суперкаторгу. Заключенный не уничтожался, но его принудительный труд должен был стать мученическим, жизнеразрушительным трудом - телесным наказанием высшей пробы. Десятки секретных документов тех лет свидетельствуют о том, что пенитенциарное эксплуатационное убийство политических сделалось стержневым мотивом, определявшим всю организацию и дисциплину Зоны (под нее - хотя со многими послаблениями - подпадал и уголовный элемент).
Любой приговор, вынесенный «врагу народа» («десятка», «восьмерка», даже «пятерка»), трактовался как насмешливая аллегория пожизненной (и отнимающей жизнь) пыточной работы. Этот садистский императив подчинял себе все иные, в том числе и хозяйственно-эксплуататорские соображения, превращая «исправительно-трудовые лагеря» в лагеря смерти.
Рудники, прииски, «спецработы» - это газовые камеры сталинских лагерей. Основная масса узников находилась здесь в состоянии более или менее длительного трудового умерщвления, и государство готово было довольствоваться тем, что можно извлечь из труда умерщвляемых (по пословице «с паршивой овцы хоть шерсти клок»)1.
Рентабельность при низкой эффективности - такова парадоксальная особенность всякого труда невольников, известная со времен римского плантационного рабства. Но еще никогда в истории парадокс этот не был столь кричащим, как в преступном хозяйстве ГУЛАГа, экономически завершавшем преступность большевистского следствия и правосудия. Труд зэка был предельно рентабелен вследствие почти нулевых затрат на поддержание его рабочей силы. Труд зэка был предельно неэффективен, поскольку его исполняли изможденные каторжники, «лагерные доходяги», организованные на началах почти что «стадной кооперации» и вооруженные самыми примитивными орудиями.
В литературе 80-90-х годов нередко высказывалось мнение, будто в предвоенное время принудительный лагерный труд составлял чуть ли не главную массу труда, использовавшегося в социалистической экономике. Эксплуатируемого зэка искали на всех стройках социализма и даже в фундаменте индустриализации. Само образование ГУЛАГа сводилось при этом к экономическому резону - к мотиву применения предельно дешевой рабочей силы.
Это мнение ошибочно: оно одновременно является и преувеличенным, и слишком слабым, слишком щадящим обвинительным вердиктом.
Не приходится отрицать, что дно Беломорканала устлано костями зэков, что при строительстве Днепрогэса, Магнитки, Сталинградского тракторного в достаточно больших масштабах использовался лагерный рабский труд. И все-таки нельзя считать его ни одним из рычагов, ни тем более ферментом ускоренного индустриального развития. Этого не допускала предельно низкая эффективность. Во второй половине 30-х ГУЛАГ опозорился на строительстве комбинатов в Соликамске и Березовске, а также на ряде объектов оборонного значения; он все труднее монтировался во все усложняющуюся архитектонику пятилетних планов2.
Почему же тогда ГУЛАГ не только сохранялся, но и расширялся? Не было ли это результатом просто слепой (сверхутилитарной) классово-социальной злобы?
Нет, ГУЛАГ рос прежде всего по мотивам той выгоды, которая всегда стояла за телесным наказанием. Речь идет о социально-политическом интересе устрашения и терроризации, который подчинял себе соображения политической выгоды и позволял мириться с недостаточностью последней. Для большевистской власти была желательна и нужна Зона, в которой люди умерщвлялись каждодневно и беспрепятственно. Десятки миллионов истязаемых невольников (примерно население Швейцарии) позволяли держать 140 миллионов советских людей в состоянии государственного крепостничества и полукрепостничества - в режиме модернизаторских мобилизаций и энтузиазма.
Напрашивается вопрос: а возможно ли, чтобы лагерный труд как телесное наказание производил устрашающее воздействие без всякой его демонстрации?
Каторжные работы никогда не демонстрировались, и все-таки люди представляли себе, что это такое. Кроме того, здесь нелишне вспомнить известное изречение Екатерины II: «В России все под секретом, но нет никаких тайн». Люди опаснейшими способами получали вести из лагерей, вести, достаточные для понимания того, что страшнее этого ничего не бывает и что это может постигнуть каждого. Да и то понимали большевистские каратели, что самый стойкий страх должна вызывать как раз расправа, завешенная секретностью: существование здесь, на этой же земле иного, запредельного мира, из которого никто не возвращается и который, подобно Тартару, пробуждает ужасы воображения.
После Отечественной войны (возможно даже, в последние ее годы) ГУЛАГ вступает в свой третий этап. Из суперкаторги он мало-помалу превращается в гигантский работный дом. Определяющим мотивом становится целенаправленная государственная эксплуатация бесправия, в анализе которой Марксовы понятия «прибавочного продукта» и «прибавочной стоимости», пожалуй, могут работать даже лучше, чем при интерпретации фабричного капитализма XIX века (без обильного смазочного материала «опосредований»). Формируется современное доходное рабство, прочно включенное в плановую экономику (в этом, если угодно, основная примета бериевщины и ее основное отличие от ежовщины). Зона постепенно захватывается техническим прогрессом, подвергается расчленению по квалификациям, в ней возникают очаги наукоемких технологий («шарашки») и особо ответственные отсеки, связанные с оборонной промышленностью.
Никакого роста «комфортности» при этом не происходит. «Хрен редьки не слаще»: труд зэка по-прежнему остается телесным наказанием высшей пробы, работой на износ, на инвалидность; средняя продолжительность жизни в ГУЛАГе не делается более высокой3.
И все-таки основное целеназначение (causa finalis) принудительного труда меняется - из него уходит садистская компонента. Экономическая выгода получает приоритет над социально-политическим эффектом устрашения (который, тем не менее, конечно же, сохраняется). В лагерях появляются минимальные возможности для признания достоинств профессионализма и осмысленной работы4.
Если бы не смерть Сталина и не XX съезд КПСС, большевистская судебно-карательная система почти наверняка достигла бы такого состояния, когда политические приговоры фабриковались бы по запросам Зоны как особого технолого-экономического образования, включенного в «единый народно-хозяйственный организм» (каждый год арестовывалось бы заранее запланированное
количество физиков, химиков, геологов, инженеров, бульдозеристов, монтажников и т. д.)5.
По счастью, этого не произошло. При авторитарно-полицейском режиме КПСС, пришедшем на смену тоталитарному режиму ВКП(б), лагерная система подверглась умеренной либерализации: число политзаключенных сократилось на два-три порядка, принудительный труд перестал быть умерщвляющим, у заключенных появилась возможность зарабатывать, пересылать деньги семье и даже делать сбережения. [...]
1 Самой глубокой и исчерпывающей характеристикой режима трудового умерщвления являются «Колымские рассказы» В. Шаламова - великий документ антропо-экономической истории XX века.
Арестованный в 1929 г., а вторично - в 1937 г., В. Т. Шаламов провел около двадцати лет на Колыме, которая, по словам А.И.Солженицына, представляла собой «полюс лютости этой удивительной страны ГУЛАГ» (Солженицын А. Архипелаг ГУЛАГ. М.: Инком НВ, 1991. Ч.1-2. С. 6). В течение десяти лет работал в преисподней золотого прииска.
Свою прозу, сознательно и последовательно противопоставляемую сочинительской культуре повести и романа, В. Шаламов называл «прозой, выстраданной как документ» («О прозе». - «Колымские рассказы». М.: Республика, 1996. С. 433). Судьба гулаговского раба-каторжника нотариально заверена им от лесоповала и забоя до мученической смерти (подлинность которой проверялась разбиванием черепа) и братских могил-холодильников, выдолбленных в вечной мерзлоте.
С научной точностью и мифопоэтической силой Шаламов документирует основной смысл тоталитарного лагерного насилия: «Труд и смерть - это синонимы» (Там же. С. 153).
Заключенный работает под страхом смерти: «расстреливают за три отказа от работы, за три невыхода» (там же). Угроза смерти загоняет в режим убийственных «уроков» («четырнадцатичасовой рабочий день ... в резиновых чунях на босу ногу в ледяной воде забоя». Там же. С. 128).
Умерщвляющая работа поддерживается «тремя китами»: голодом, холодом и побоями. Каждое из этих воздействий и дестимулирует (ослабляет, уродует, убивает), и побуждает (то есть гонит все дальше в жизнеразрушительный труд).
В случае с побоями это очевидно. Но и холод воздействует как стимулятор, - как кнут, который взяла в руки сама природа. Вот что говорит лагерный десятник только что прибывшему лагерному воспитателю: «Работу из них (зэков) выжимает только мороз. Они машут руками, чтобы согреться. А мы вкладываем в эти руки кайла, лопаты - не все ли равно, чем махать, - подставляем тачку, короба, грабарки, и прииск перевыполняет план» (Там же. С. 82).
Судьба лагерника - умереть до срока (до срока освобождения и до срока кончины, положенного природой). «Зэк-долгожитель - это чудо и бельмо в глазу лагерного начальства» (Там же. С. 169). «Социально-опасный элемент», который не был изведен (т. е. утилизован в кратчайшие сроки полностью и до конца), свидетельствует об опасном изъяне в пенитенциарном порядке.
Основным выражением тотального бесправия в варианте большевистского социализма вообще можно считать то, что право на жизнь попирается в его последнем, минимальном выражении - в значении права на естественную смерть.
Бытие узника ГУЛАГа в каждый момент, в каждой точке обитания - «бытие перед лицом смерти». И не в том экзистенциально-романтическом смысле, которое вложил в понятие «Sein zum Tode» М. Хайдеггер, а в жестком смысле политической антропологии: смерть человека во власти государства, а не природы. Правильная смерть - это либо расстрел, либо загибание от «алиментарной дистрофии» (лучше всего - прямо на рабочем месте).
Сверхэкономический сатанинский садизм, лежавший в основе суперкаторжного умерщвляющего труда, выбалтывал себя через демагогию. В ГУЛАГе никто не говорил о наказании, тем более об отмщении преступлений сроками принудительного труда. Вопрос о соразмерности, о справедливости мог приходить в голову лишь непуганому недоумку. Все были равными трудящимися смертниками, и официальным дискурсом этой уравниловки была издевательская патетика. На воротах лагерей красовалось не цинично-нацистское «Каждому - свое», а ханжески-советское: «Труд есть дело чести, доблести и геройства!» (Там же. С. 100-111).
2 В своей характеристике предвоенной пенитенциарной системы как суперкаторги я основываюсь прежде всего на данных, собранных в: Росси Ж. Справочник по ГУЛАГу. М.: Просвет, 1991. Ч. 1-2.
3 Нельзя не отметить, что значительная часть колымских рассказов В. Шаламова непосредственно имеет в виду послевоенное время.
4 На мой взгляд, наилучшие представления о третьем этапе ГУЛАГа дают романы Солженицына «Раковый корпус» и «В круге первом», а также, возможно, и повесть «Один день Ивана Денисовича», в которой Шаламов увидел подцензурную лакировку зоны («социалистический реализм» в жанре лагерной литературы).
5 Репетиция такого мероприятия произошла в 1948-1949 гг., когда повторному аресту были подвергнуты десятки тысяч людей, в основном специалистов высокой квалификации.
Эрих Юрьевич Соловьев, доктор философских наук, профессор, главный научный сотрудник сектора истории западной философии Института философии РАН, Москва
Опубликовано в сборнике "Справедливость и ненасилие: российский контекст"; НовГУ имени Ярослава Мудрого, Великий Новгород, 2005. (Серия «Научные доклады»; Вып. 2.).