Статья литературоведа
Софьи Шоломовой (у которой, кстати, есть
отдельная книга о Шаламове, только вот не оцифрованная) об отношении Шаламова к
Константину Паустовскому. Заинтересовало сообщение, что имеется письмо Шаламова к Паустовскому от августа 1967 года (причем известно это с середины девяностых годов) - это письмо почему-то не опубликовано, вероятно, его черновика нет в архиве Шаламова в РГАЛИ, ну так значит, оно в архиве Паустовского, статья напечатана в 2004 году, десять лет назад, можно было уже прочесть, найти это письмо и опубликовать. Штатные шаламоведы по обыкновению ждут, когда им принесут на подносе.
Писалась статья в 1994 году. В то время в распоряжении автора не было записных книжек Шаламова. Там тоже немало замечаний о Паустовском (более, кстати, чем о любом другом советском писателе, исключая, разумеется, Солженицына), и общий тон их не оставляет сомнений в отношении недавнего лагерника к благополучному советскому сочинителю, кумиру либеральной интеллигенции, временами позволявшему себе оппозиционные жесты, ничем особенно не вредившие, а репутацию "прогрессивного" лишь укреплявшие. Чуждость эстетик - только одна сторона неприятия Шаламовым Паустовского. Другая - чуждость самого отношения к жизни одного, радикала и маргинала, и другого, соглашателя и "властителя дум" второго, но вполне почтенного ряда. Вот несколько цитат из дневников Шаламова, касающихся Паустовского.
"Паустовский писатель небольшой, как он ни надувался".
"Интервью в «ЛГ». Бёллю надоел Достоевский. Он нашел лучшего русского писателя, которого читают всей семьей. Паустовского". Злой сарказм - и в отношении Бёлля, и в отношении "лучшего русского писателя", которого читают всей прогрессивной добродетельной немецкой семьей.
"Рекламисты. Паустовский в 1956 году хрипел в ЦДЛ, когда обсуждался роман Дудинцева:
«У меня рак горла, мне недолго осталось жить, я должен говорить правду».
В 1966 году в Тарусе Паустовский хрипел по поводу Синявского: «Не знаю, какова литературная ценность романа, но обнародование романа безвредно»". В одном случае речь идет о романе Дудинцева "Не хлебом единым", в другом - о деле Синявского и Даниэля. А через несколько строчек: "Мне нужно сжечь себя, чтобы привлечь внимание".
Думаю, достаточно.
Тема Шаламов и Паустовский, если ее поднимать заново, потребует совершенно другой статьи. Вопрос в том, нужна ли она.
Весьма признателен Сергею Муранову, сотруднику Московского литературного музея-центра К. Г. Паустовского, куда я написал с просьбой выслать статью Шоломовой, опубликованную в журнале
"Мир Паустовского", № 21, 2004, за помощь. Теперь у статьи есть электронная версия, и ее могут прочесть все желающие.
_________
«Да не судимы будем…» (Варлам Шаламов о Константине Паустовском)
В отечественную и мировую литературу Варлам Тихонович Шаламов вошел вопреки всем испытаниям его многотрудной и мученической жизни, заняв прочное и почетное место. Так же органично вошел он и в литературную среду 60 х годов, когда после двадцатилетнего пребывания в небытии ГУЛАГА напряженно работал над своими «Колымскими рассказами», подчинив этому всю свою энергию.
Его привечали Борис Пастернак и Борис Слуцкий, отдавал должное его мужественному перу Александр Исаевич Солженицын. Писательский и поэтический талант Шаламова высоко оценили Вера Инбер и Арсений Тарковский (последний давал ему рекомендацию в Союз писателей), Эмма Герштейн и Фрида Вигдорова, но особенно - Надежда Яковлевна Мандельштам.
В этом кругу достойнейших имен как-то в стороне стоит имя Константина Паустовского, хотя нет сомнения, что они были лично знакомы и скорее всего их встречи происходили в Тарусе, где часто отдыхала Н.Я. Мандельштам и куда приезжал ее навещать Варлам Тихонович. Обычно она останавливалась в семье Оттенов, непосредственных соседей Паустовского - их дома стояли рядом…
В начале 60-х годов Шаламов жил интенсивной и напряженной жизнью, ощущая, как он сам писал своему другу - солагернику А.З. Добровольскому, свою «нужность жизни и людям». Он часто выступал в различных аудиториях, читая свои стихи. По этому поводу даже иронизировал: «…все эти дела, куча новых именитых знакомств… все это идет в большом нервном напряжении…» Это был короткий и насыщенный впечатлениями от встреч период, вскоре его сменит качественно иной, полностью вытеснивший общение.
О том, какое неизгладимое впечатление оставлял на окружающих Варлам Шаламов вспоминала позже Ирина Емельянова: «
Помню Варлама Шаламова, возникшего на пороге Потаповского в брезентовом дождевике с рюкзаком за плечами и его необыкновенное, опаленное, сожженное навеки колымскими ветрами лицо, его почти обугленные руки. Весь он, как живая память человечества о годах горя. И когда заговорили о проекте памятника замученным в лагерях (якобы предложил Хрущев), я увидела таким памятником Шаламова».
А вскоре Шаламов ограничит свои знакомства и станет едва ли не затворником.
Но речь идет даже не о личных творческих контактах двух писателей, а о совсем о другом…
В своих рассказах Шаламов практически никогда не упоминает кого-либо из писателей-современников, за исключением только одного Паустовского. О нем он пишет в двух своих рассказах, причем немалый интерес представляет контекст этих упоминаний.
Так, в рассказе «Визит мастера Поппа» читаем отрывок, посвященный частично и Константину Паустовскому: «…я жил в той же самой гостинице, близ содового завода, где в одной из комнат Константин Паустовский строчил свой «Кара-Бугаз». Судя по тому, что Паустовский рассказал о том времени, - тридцатый и тридцать первый годы, - он вовсе не увидел главного, чем были окрашены эти годы для всей страны, всей истории нашего общества. Здесь на глазах Паустовского проводился великий эксперимент растления человеческих душ, распространенный потом на всю страну и обернувшийся кровью тридцать седьмого года. Именно здесь и тогда проводился первый опыт новой лагерной системы - самоохрана, «перековка», питание в зависимости от результатов труда. Система, которая достигла расцвета на Беломорканале… здесь, именно здесь был решен вопрос быть или не быть лагерям после проверки рублем и заработком… После опыта Вишеры - удачного по мнению начальства, опыта - лагеря охватили весь Советский Союз… Вот чего не увидел Паустовский, увлеченный своим Кара-Бугазом».
Но следует обратить внимание на важный момент в творческих судьбах писателей: оба находились в разных жизненных ситуациях. Шаламов пережил первый арест и отбывал срок на Вишере. Он наблюдал жизненные процессы как бы изнутри. Глаз его был проницателен в постижении действительности, глубже и острей.
Паустовский в это же самое время переживал творческий взлет и обретение после длительных поисков собственного жанра и собственной интонации.
Жизненный опыт, среда, ситуации, масштабы - все было различно. Их художнические «зеркала» по разному отразили окружающее.
Однако представляет немалый интерес то обстоятельство, что из всей писательской пестрой на таланты среды 20-30-х годов Шаламов выделил только Паустовского. Нет никакого сомнения, что это было далеко неслучайным.
Оказывается, он был хорошо знаком с творчеством писателя и следил едва ли не за каждой его новой публикацией. От чего так?
В другом рассказе, называвшемся «Галина Павловна Зыбалова» автор вновь возвращается ко времени строительства Березниковского солевого комбината и опять упоминает имя Константина Паустовского, причем и здесь его суждения достаточно резкие и категоричные, хотя контекст имеет иные нюансы. Читаем: «Стройка эта еще ждет своего описания. Надежды на Паустовского не оправдались. Паустовский там писал и написал «Кара-Бугаз», прячась от бурливой, кипящей толпы в березниковской гостинице и не высовывая носа на улицу…»
Чьи же надежды имел в виду автор?
Шаламов был убежден в необходимости нравственной ответственности, которой обязан быть наделен буквально каждый пишущий, но особенно тот, у кого поэтическое видение мира. Об этом он не уставал повторять самым разным лицам. Вот отчего так жестоко звучат его слова о Паустовском, которого он считал безусловным поэтом по его мироощущению и мировосприятию. Это доказывают и другие строки Шаламова в ряде документов…
В августе 1955 года, едва вернувшись после лагерей Колымы в Москву, он написал своему другу-солагернику А.З. Добровольскому: «Паустовский с «Беспокойной юностью» выступил напрасно. Это - перепевы Бабеля не для его пера…»
Последняя фраза звучит несколько загадочно и рождает естественный вопрос: что же именно было для пера Паустовского? Двусмысленность как бы зависает, оборванная фраза остается без продолжения. Слышен даже оттенок легкой досады - «не для его пера…»
В архиве Шаламова сохранилась рукопись под названием «Заметки о стихе», часть которой уже появилась в печати. В опубликованных главах на нескольких страницах Шаламов пишет о Паустовском, чей писательский дар и манера письма, очевидно, не оставляли его равнодушным. Интонации написанного заметно отличаются от тех, что имели место в рассказах. Сквозь фразы и определения как бы просвечиваются глубинные размышления о природе и тайне творчества.
«Паустовский написал рассказ «Гекзаметр». Это - один из лучших его рассказов. Рассказ интересен тем, что доказывает, что писателя не оставляет мысль о происхождении стихов. И он строит собственную гипотезу - яркую и оригинальную в данном случае. Но подобные размышления не новы…»
Размышления о месте высокой Поэзии в духовной жизни человека - вот та «точка отсчета», которая безусловно сближала из внутренние миры. Как и Паустовского, Шаламова ни на минуту не покидали мысли о сущности и таинстве Поэзии, о ее назначении в жизни. Достаточно лишь вслушаться в отдельные суждения Шаламова о поэзии, написанные им в различные годы и по разному случаю: «Я пытаюсь то робко, то в отчаянии стихами спасти себя от подавляющей и растлевающей душу силы этого мира, мира к которому я так и не привык за семнадцать лет Колымы…» И еще: «Природа и поэтическое слово - это последняя надежда человека».
А вот поэтическое откровение, за которым столько стоит еще невысказанного:
«Поэзия - дело седых,
Не мальчиков, а мужчин,
Израненных, немолодых,
Покрытых рубцами морщин.
Сто жизней проживших сполна
Не мальчиков, а мужчин,
Поднявшихся с самого дна
К заоблачной дали вершин.
Познание горных высот,
Подводных душевных глубин,
Поэзия - вызревший плод
И белое пламя седин.»
(1962)
Но не это ли исповедывал и Константин Паустовский? Так постепенно раскрывают строки глубинное родство духовно близких душ. «Природа и поэтическое слово» - источники вдохновенного слова прозы Паустовского, который сумел прожить так, что ни в единой мысли и строке не лукавил ни перед читателем, ни перед самим собой, как не лукавил и в жизненных непростых обстоятельствах.
Наиболее полно его мысли о Поэзии Паустовский высказал в знаменитой «Золотой розе», что может составить предмет отдельного разговора.
Второе упоминание Шаламовым имени Писателя в статье «Заметки о стихах» звучат несколько неожиданно, читаем: «Я совершенно согласен с Паустовским, что если бы в русской поэзии ничего другого и не было (а речь идет о вступлении Пушкина к поэме «Медный всадник» - С.Ш.), то русская поэзия все равно существовала бы и гордилась собой.»
Так возникает ощущение скрытого диалога и даже переклички двух мастеров.
Судя по этому отрывку Шаламов был пристрастным читателем «Золотой розы», где в подглавке «Язык и природа» читаем: «Северные белые ночи, летние ночи Ленинграда - это непрерывная вечерняя заря или, пожалуй, соединение двух зорь, вечерней и утренней. Никто не сказал об этом с такой поразительной точностью, как Пушкин:
«Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невы державное теченье,
Береговой ее гранит.
Твоих оград узор чугунный,
Твоих задумчивых ночей
Прозрачный сумрак, блеск безлунный,
Когда я в комнате моей
Пишу, читаю без лампады,
И ясны спящие громады
Пустынных улиц, и светла
Адмиралтейская игла.
И не пуская тьму ночную
На золотые небеса,
Одна заря сменить другую
Спешит, дав ночи полчаса.»
(окончание
здесь)