Михаил Малышев. Жизнь без надежды: лагеря смерти Колымы и Освенцима

Mar 22, 2014 12:30

Глава из статьи профессора Михаила Малышева, университет штата Мехико, "Анатомия переживания надежды".
Статья выложена на труднодоступном сайте, дублирую здесь.

_________

Существование, лишенное надежды

В «Божественной Комедии» Данте перед входом, ведущим в ад, где осужденные Богом грешники были приговорены к вечному искуплению своей неизгладимой вины, было начертано: «Оставь надежду всяк сюда входящий». Эту атмосферу безысходности существования обитателей ада хорошо передал Эмиль Чоран, говоря о том, что ад есть настоящее, которое никуда не движется, это напряжение монотонности, вечность, обращенная вспять, которая ни к чему не приводит, даже к смерти. Если время, которое течет и разматывается, дает какое-то скорбное утешение на надежду, то чего можно ожидать здесь на самой глубине бездны, откуда и упасть-то уже невозможно и где нет даже надежды на другую пропасть? Чего следует ожидать от этого зла, которое повсюду подстерегает и которое только и кажется, что существует в целом свете [8, р. 147]. Из этого описания следует, что ад - это такое «пространство», в котором время не течет, где нет ни воспоминания о прошлом, ни надежды на будущее, а есть только одна монотонная череда настоящего, заполненная невыразимыми страданиями. Именно безысходность судьбы грешников дантовского ада принципиально роднит ее с безвыходной участью обитателей гитлеровских и сталинских концентрационных лагерей. И именно эту фатальность подтверждают первые летописцы Освенцима и Колымы - Варлам Шаламов, Примо Леви и Роберт Антельме, прошедшие сквозь все круги лагерной преисподни.
По свидетельству бывших узников ГУЛАГа и Холокоста, в лагере не существовало практически никакой возможности разделить чужую радость или посочувствовать чужому горю. Обе они в сущности были бесполезны: первая потому, что вызывала раздражение, а вторая потому, что у каждого заключенного и без того хватало собственных бед. Вопреки распространенному мнению о том, что дружба как высшая форма доверия зарождается на почве вместе выстраданных страданий, Шаламов констатирует, что в условиях нечеловеческих мук настоящая дружба практически невозможна. «Если беда и нужда сплотили, родили дружбу людей - значит, эта нужда не крайняя и беда небольшая. Горе недостаточно остро и глубоко, если можно разделить его с друзьями. В настоящей нужде познается только своя собственная душевная и телесная крепость...» [2, с. 112].
Знаменитый австрийский психиатр Виктор Франкл (бывший заключенный нацистских концлагерей) приводит изречение Фридриха Ницше: «Кто имеет то, во имя чего ему следует жить, тот способен выдержать любое как». С точки зрения Франкла, заключенным необходимо было выработать в себе то, во имя чего им стоило бы жить, чтобы, укрепив свой дух, вынести ужасное бремя своего невыносимого настоящего. Несчастен был тот, считает австрийский психиатр, кто не видел никакого смысла, не имел никакого намерения, а потому и никакой цели в том, чтобы жить. Этот был заведомо обречен [10, с. 147]. Шаламов не отрицает того, что многие узники имели некую экзистенциальную опору, которая приносила им определенное облегчение и поддерживало в их душах слабый уголек надежды. «Я знаю, - пишет Шаламов, - что у каждого человека здесь было свое самое последнее, самое важное, то, что помогало жить, цепляться за жизнь, которую так настойчиво и упорно у нас отнимали» [2, с. 233]. Однако на Колыме, где время уже не течет (это не значит, что оно перестало быть ненадежным и угрожающим; время остановилось потому, что оно непредсказуемо, потому что каждый день мог оказаться последним для обитателя мертвого дома), надежда могла превратиться в дополнительную пытку, способную усугубить и без того невыносимые страдания узника. «Надежда для арестанта - всегда кандалы. Надежда всегда несвобода. Человек, надеющийся на что-то, меняет свое поведение, чаще кривит душой, чем человек, не имеющий надежды» [2, с. 233].
В условиях утраты границы между жизнью и смертью, уповать на будущее, лелеять надежду обмануть свою судьбу - значит, с точки зрения бывших заключенных Колымы и Освенцима, предаваться опасному искушению, способному породить лишь пустые иллюзии и ослабить инерцию жизненного инстинкта. Ад Освенцима и Колымы не компенсировал презрение к смерти уважением к жизни. Инстинктивно узник сознавал, что он принадлежит не к жизни, а к смерти, а потому «сегодня» воспринималось им не как промежуточный пункт между «вчера» и «завтра», а как нескончаемая длительность, порабощающая его сознание необходимостью удовлетворять элементарные потребности существования и преодолевать многочисленные страдания настоящего. В сознании узника время воспринималось как бесконечно-медленное и изнурительно-монотонное «теперь», подчиняющееся ожиданию приема пищи, сна или окончанию изнурительной работы. Настоящее становилась пыткой, исполненной безысходной тоски: узник как бы заживо гнил в ущербности собственного бытия, из которого он не видел никакой надежды на выход. А если какой-нибудь новичок спрашивал ветерана: когда же наступит конец нескончаемым мукам, то последний, горько улыбаясь наивному вопросу, отвечал: «Morgen fruh» - завтра утром. Перед инстинктивной заботой поддержания существования надежда на  будущее утрачивала всякий смысл. Заключенного гораздо больше волновало, чем будут его кормить сегодня, выпадет или не выпадет завтра снег, погонят или не погонят его на разгрузку угля?



К. Иванов. На работу

В нормальных условиях жизни человек стремится сохранить темпоральное единство своей личности посредством ментального усилия, направленного на соединение прошлого с будущим, в горизонте которого и осуществляется подлинный смысл настоящего. В сознании же узника-доходяги это усилие исчезало, что вело к распаду единства его личности. В одном из своих рассказов Шаламов описывает, как два заключенных ночью раскапывают могилу, чтобы снять одежду с мертвеца, а затем обменять ее на хлеб и табак. Один из «грабителей» оцарапал себе палец и какое-то время не мог остановить кровь. «Плохая свертываемость, - равнодушно сказал Глебов. «Ты врач, что ли?» - спросил Багрецов, отсасывая кровь. Глебов молчал. Время, когда он был врачом, казалось очень далеким. Да и было ли такое время? Слишком часто тот мир за горами, за морями казался ему каким-то сном, выдумкой. Реальной была минута, час, день от подъема до отбоя - дальше он не загадывал и не находил в себе сил загадывать. Как и все... То сознание, которое еще оставалось и которое, возможно, уже не было человеческим сознанием, имело слишком мало граней, и сейчас было направлено лишь на одно - чтобы скорей убрать камни» [2, с. 11].
Обычно у человека, пленника тревоги, вызванной каким-либо несчастьем, нет другого намерения, как поставить перед собой скромную цель или выработать маленький довод, чтобы надеяться (какой бы туманной не была надежда) на облегчение боли или на преодоление страдания. Но для колымского или освенцимского узника чувство надежды - это род интенсивной терапии, применяемой к безнадежному больному: она способна продлить лишь его агонию, о не его жизнь. Он живет сегодня, а если повезет, то, вероятно, будет жить и завтра: заглядывать дальше - значит только понапрасну искушать собственную судьбу.
Но когда сила на короткий срок возвращалась в изнуренное и ослабленное тело, заключенный мог употребить ее для сведения последних счетов со своей жизнью. В рассказе «Тишина» Шаламов повествует о своем напарнике, молодом сектанте, который, чтобы подбодрить себя, распевал религиозные гимны и псалмы и этим невольно раздражал своих смертельно уставших товарищей. Он часто говорил, что хотел бы умереть, но где найти силы для приведения в исполнение приговора, вынесенного трибуналом собственного сознания? Однажды на Колыму приехал «воспитатель» из Москвы и решил провести эксперимент - хорошо накормить доходяг, чтобы они смогли выполнить производственный план. Этот эксперимент провалился, так как одной нормальной кормежки было явно недостаточно, чтобы восстановить истощенные хроническим недоеданием силы узников. Но этой порции оказалось достаточной, чтобы напарник писателя поднялся и пошел за запретную зону, в туман. Раздался выстрел, потом другой... «И холодея от догадки, - пишет Шаламов, - я понял, что этот ночной обед дал силы сектанту для самоубийства. Это была та порция каши, которой недоставало моему напарнику, чтобы решиться умереть, - иногда человеку надо спешить, чтобы не потерять волю на смерть» [2, с. 191].
Этот рассказ помогает понять парадокс: почему в нечеловеческих условиях существования заключенные так редко прибегали к самоубийству. Размышления Примо Леви, пленника Освенцима, дополняют свидетельство узника Колымы. Во-первых, полагает Леви, самоубийство - это, как правило, не инстинктивный, а сознательный поступок, предполагающий размышление и возможность выбора, тогда как в лагере не существовало никаких условий для свободного выбора; узники жили подобно скоту на живодерне, обреченные на смерть и медленно убиваемые. Во-вторых, существовали более неотложные заботы, препятствовавшие сведению последних счетов с собственной жизнью. Непосильная работа, голод, холод, стремление избежать избиений не оставляли времени для размышления о самоубийстве. Когда кто-то умирает, свидетельствует Леви, то он думает не о собственной смерти, а о других вещах. Организм тратит все силы на то, чтобы обеспечить себя дыханием [13, р. 535]. Узник, влачащий жалкое существование, впадает в состояние своеобразной эмоциональной летаргии. Агония и смерть его товарищей - дело настолько обычное, что он утрачивает всякое к ним сострадание. Эта эмоциональная атрофия влечет за собой не только утрату сочувствия к чужой боли, но и заглушает чувство ненависти к палачам. Истощенный до последнего предела узник делается бесчувственным даже к страданиям собственного тела. Об этом свидетельствует опыт Варлама Шаламова: «Я дал слово, что если меня ударят, то это и будет концом моей жизни. Я ударю начальника, и меня расстреляют. Увы, я был наивным мальчиком. Когда я ослабел, ослабела и моя воля, мой рассудок. Я легко уговорил себя перетерпеть и не нашел в себе силы душевной на ответный удар, на самоубийство, на протест» [2, с. 194]. Решимость на избавление от нескончаемых страданий самоубийством вытеснялась на периферию сознания. На первый план выдвигались тысячи мелких забот и страданий и бессознательная инерция их как-то перетерпеть. Существование заключенного-доходяги превращалось в печальный парадокс: обессиленный, он не мог добровольно убить себя, но и не хотел продолжать загнивать заживо, ибо голод и лишения отняли у него не только силы, но и надежду на «последнее освобождение».
Чувство ненависти к истязателю, причиняющему неоправданную боль невинному, является, несомненно, более высшей ступенью нравственного сознания, чем утешение в том, что ты еще жив. «Это чувство спасительно, как белый флаг, и в то же время это - примирение с непримиримым» [2, с. 213]. «Примирение с непримиримым» потому, что заставляет узника признать: терпеть такого рода унижения - значит превратиться в жалкого червя. И эта утрата человеком своего облика, его трансформация в «ходячий труп» или, на жаргоне заключенных Освенцима, в «мусульманина», была неизбежной участью подавляющего большинства заключенных.
Согласно Примо Леви, у всех «мусульман», закончивших свою жизнь в газовой камере, была одинаковая история, вернее сказать, у них не было никакой истории. Подобно ручью, впадающему в море, судьба влекла их по наклонной плоскости на самое дно смерти. Их жизнь - коротка, но количество их - несметно; это они, Muselmanner, доходяги, костяк лагеря, анонимная масса, постоянно обновляемая и всегда одинаковая, не люди, которые шагают и молчаливо работают, в них навсегда угасла искра божья. Они настолько опустошены, что у них не осталось даже сил, чтобы обнажить свои муки. Можно ли назвать их живыми, можно ли их смерть назвать смертью, если они утратили всякий страх перед нею; вконец обессиленные, они уже не понимают ее смысла. Своим безымянным присутствием, вспоминает Леви, они населяют мою память, и если бы можно было сжать все зло нашего времени в один образ, то я выбрал бы образ этого изнуренного человека, с опущенной головой, согнутой спиной, в чьих глазах нельзя прочитать ни малейшего намека на мысль [13, р. 120-121].
С точки зрения Роберта Антельме, крайняя степень обесчеловечения «мусульманина» ставит под вопрос возможность его отнесения к биологическому виду homo sapiens. Бывший узник Освенцима, сам побывавший в этом обличье, полагает, что именно «мусульманин» является той границей, которая отделяет человека от недочеловека. Утверждение о том, что мы ощущали свое изгойство из человечества, как члены его вида, пишет он, может показаться чувством ретроспективным, последующей интерпретацией фактов, но именно это чувство мы постоянно переживали, и непосредственно ощущали, и как раз это, именно это и хотели нам внушить другие. Отрицание в тебе человека вызывает почти биологическую потребность в принадлежности к человеческому виду» [4, р. 23]. Надежда на возвращение к утраченному в себе человеку - это последний Рубикон, который побуждал чудом выжившего «мусульманина» отстаивать свою человечность и утверждать право каждого человека на утверждение своего незаместимого бытия. Сама жизнь человека - непрерывная цепь надежд или, в терминах Габриэля Марселя, «полотно, из которого соткана его душа».

БИБЛИОГРАФИЯ

1. Ларошфуко Ф. Максимы. Паскаль Б. Мысли. Лабрюйер Ж. Характеры. М., 1973. С. 148.
2. Шаламов Варлам. Колымские рассказы. М.: Современник, 1991. 526 с.
3. Ясперс Карл. Смысл и назначение истории. М., 1991.
4. Antelme Robert. La especie humana. Mexico: Era-Trilce, 2002. 359 p.
5. Bloch Ernst. El principio esperanza. Madrid: Trotta, 2004. Т. 1. 548 p.
6. Castoriadis Cornelius. El mundo fragmentado. Montevideo: Altamira, 1998. 223 p.
7. Cioran Emil Michel. Breviario de podredumbre. Madrid: Taurus, 1991. 207 p.
8. Cioran Emil Michel. La caida en el tiempo. Barcelona, 1993. P. 147.
9. Ferguson Naill. Historia virtual: hacia una teoria caotica. En: Historia virtual. Madrid: Taurus, 1998. 458 p.
10. Frank Viktor. El hombre en busca de sentido. Barcelona: Herder, 1993. 198 p.
11. Jankelevitch V. La muerte. Valencia, 2002. P. 37.
12. Lain Entralgo Pedro. La espera y la esperanza. Historia y teoria del esperar humano. Madrid: Revista de Occidente, 1962. 589 p.
13. Levi Primo. Trilogia de Ausсhwitz. Mexico: Oceano, 2005. 652 p.
14. Luhmann Niklas. Confianza. Santiago de Chile: Anthropos, 1996. 178 p.
15. Ortega y Gasset Jose. Que es filosofia? Mexico: Gedisa, 1986. 282 p.
16. Sartre Jean-Paul. El existencialismo es un humanismo. Mexico: Quinto Sol, 1995. 67 p.

16.03.2009 г.

Михаил Алексеевич Малышев, профессор Автономного университета штата Мехико, Мексика,
член редколлегий научных журналов «La Colmena», «Coatapec», «Ciencia ergo sum», Mexico-city, Mexico
mijailmalychev@yahoo.com.mx

Опубликовано в "Научном ежегоднике Института философии и права Уральского отделения Российской академии наук", 2009. Вып. 9. С сайта Экзистенциальная и гуманистическая психология

сталинизм, Аушвиц, нацизм, Варлам Шаламов, зло, Примо Леви, Михаил Малышев, Колыма, человечность, Робер Антельм, концентрационные лагеря

Previous post Next post
Up