Сергей Фокин. Варлам Шаламов и Робер Антельм (окончание)

Dec 26, 2012 16:07

Когда мне станут говорить «Бог», я буду отвечать «Дахау» - вот максима Антельма, потерявшего в лагере христианскую веру. Что бы мы ни говорили о гуманизме, нам не должно забывать, что в XX веке образ человека был бесповоротно обезображен. Это не значит, что человек был обесчеловечен, это значит, что отныне он был лишен более или менее приемлемых образов, которые на протяжении веков ему угодливо подсовывались разного рода гуманизмами. Как писал Ж. Батай, откликаясь на «Размышления о еврейском вопросе» Ж.-П. Сартра:
«Как вы или я, те, кто в ответе за Освенцим, имели человеческие ноздри, рот, голос, разум. Они вступали в брак, воспитывали детей: как Пирамиды или Акрополь, Освенцим - это дело рук человека, его знак. Отныне образ человека неотъемлем от газовой камеры...»12.
Это значит, что бесчеловечность человека заключена в его так называемой человечности, что палач может быть заключен в жертве. Но если жертва, пожертвовав своей жертвенностью, способна унизиться до палачества, то палач не способен возвыситься до жертвенности, ибо жертва для него заведомо ниже уровня человечности: для «человека», коим мнят себе все палачи, все прочие являются недочеловеками.
Эта новая истина бытия была открыта лагерем, она была схвачена писателями, которые вернулись живыми из этого ада и не хотели изменить его истинам. Литература - это бесповоротный, необратимый опыт, в который вовлекается человек, задумавший передоверить слову то, что было пережито, но не изжито, то, что камнем лежит в сознании, бросая его снова и снова на бастионы бессловесности, за которыми скрывается обреченное на забвение прошлое. Литература - это не вызов, который писатель бросает забвению, это отклик пишущего на зов того, чему забвение грозит. Литература как опыт - это такое письмо, которое живет под угрозой своего исчезновения, стирания, перечеркивания, вот почему первый вариант текста зачастую оказывается последним, как если бы призрак «последнего слова» не давал писателю ни времени, ни сил подумать о правке, исправлениях, литературной доработке. «Последнее слово» не может быть сказано дважды, оно не терпит репетиций и декламаций. То, что Антельм не написал продолжения «Рода человеческого», свидетельствует, разумеется, о бессилии, но не о бессилии писателя, а о внутреннем бессилии самой литературы, покусившейся на то, чтобы представить человека как он есть, вне всяких идей о человечности.

Варлам Шаламов и «смерть поэта»

Заметки В. Шаламова, написанные после завершения «Колымских рассказов» и знакомства с ними ограниченного круга читателей, также свидетельствуют о невозможности иного понимания сущности поэзии и прозы, кроме как в форме выражения опыта. Все его старания оправдать поэтику своей прозы говорят только о том, что он как никто другой сознает смерть литературы, невозможность ее существования в этом мире, изуродованном печами и позорным подневольным трудом:
«Мне кажется, что человек второй половины двадцатого столетия, человек, переживший войны, революции, пожары Хиросимы, атомную бомбу, предательство, самое главное - венчающее все - позор Колымы и печей Освенцима - [...] просто не может не подойти иначе к вопросам искусства, чем раньше. Бог умер. Почему же искусство должно жить? Искусство умерло также...»13
Общность переживания смерти литературы, равно как и смерти человека, Бога, гуманизма, переживания гуманизма не иначе как в виде пережитка прошлого, принимает у В. Шапамова и Р. Антельма конкретные формы того, что можно назвать, опираясь на книгу французского писателя и философа М. Сюриа, гуманимализмом14. Гуманимализм - это всё еще гуманизм, точнее говоря, это такая сокращенная, умаленная почти до крайней меры доля человечности, что еще остается, трепещет в человеке, когда он, исчерпав отпущенные ему силы, до неразличимости сливается с всё еще живущим в нем животным, превращаясь в странную, непотребную фигуру человеческого отребья. Это превращение, это головокружительное становление-человека-зверем, причем не безразлично каким зверем, не высокопарным романтическим альбатросом или буревестником, а низменной тварью, отвратительной гадиной, насекомым, мразью, первым зафиксировал своим сновидческим или провидческим сознанием Ф. Кафка: «Кафка, - пишет Сюриа, - настоящий демиург человеческого отребья, непотребной человечности, коей он придал жалкую форму: некрасивого и низменного зверья, которое либо ползает и карабкается, либо прячется между мебелью и стенами, в ящиках, за плинтусами, на чердаках, на антресолях, в норах. Ну что, все еще держитесь за своего "человека"? - словно бы спрашивает он под конец»15. Фигуры гуманимализма, представленные в прозе Ша- ламова и Антельма, многообразны и взаимообратимы: как человек может стать животным, так и животное может оказаться человечнее человека. Гуманимализм выражается в различных формах обесчеловечивания человека, среди которых я отмечу только две - 1) сам процесс превращения человека в недочеловека или животное или, наоборот, животного - в нечто более человечное, чем его мучители-люди; 2) экспроприацию едва ли не самого человечного блага человека - языка, обезъязычивание - одна из главных форм обесчеловечивания.
Итак, если Кафка был провидцем, то Антельм и Шаламов - очевидцами. Им приходилось воочию наблюдать, как человек, доведенный до своего животного состояния, сведенный к какой-нибудь одной физиологической потребности - голоду или отправлению естественных надобностей, втягивается в круговерть становления животным. Книга Антельма открывается грубо, бесцеремонно, непотребно:
«Я пошел поссать. Другие ссали рядом со мной; мы не разговаривали»16.
Эта первая фраза втягивает читателя в повальный процесс озверения, который охватывает и жертв, и палачей, и заключенных, и надзирателей, даже простых немецких женщин, которые отказываются видеть в узниках себе подобных и смеются над тем, что заключенных изводят вши. Непотребная животность человека, низведенного до положения омерзительного и вечно голодного насекомого, жестко передает один из последних эпизодов «Рода человеческого», в котором Антельм рассказывает, как одни заключенные отгоняют от своей еды других, замахиваясь на них палками, словно это не люди, а собаки. Речь идет о самых последних днях в Дахау, когда заключенные-французы получают вдруг посылки Красного креста, которых, как известно, были лишены русские военнопленные:
«Русские уставились на посылки и неотрывно следят за снующими туда руками и жующими ртами. Приятели удерживают их на расстоянии, взмахивая время от времени палками. Французы едят. Один русский наклоняется и ползет к нам, цепляясь за пол. Его глаза горели сильнее, чем у других; он приближается к нам, словно слепец, под поднятыми над ним палками. Ему бросают пустую консервную банку, он ловит ее и тут же вылизывает»17.
В этой сцене животным становится не только русский заключенный, его французские сородичи по роду человеческому в не меньшей мере отмечены печатью животности. Человек здесь сведен к абсолютно элементарному животному состоянию, к звериному чувству голода, лишающему его человечности. Это сокращенный, умаленный человек, в котором нет ничего человеческого, кроме этой элементарной человеческой потребности: не быть голодным. Как пишет М. Бланшо, размышляя об опыте Р. Антельма, в «Роде человеческом» речь идет о «человеке, сокращенном до несократимого, о такой радикальной потребности, нужде, которая соотносит меня уже не с самим собой, не с удовлетворенностью самим собой, но с чистым и простым человеческим существованием, проживаемым как нехватка на уровне потребности. И нет никакого сомнения, что речь все равно идет о своего рода эгоизме и даже страшнейшем из эгоизмов, правда, это эгоизм без эго, [...] безличная привязанность к жизни...»18
Об этой безличной и бесчеловечной привязанности к жизни, повинуясь которой человек не гнушается при случае стать зверем, говорят и «Колымские рассказы». Размышляя о поэтике своей прозы, В. Шаламов формулирует, не используя, конечно, этого неологизма, основное положение гуманимализма, то есть необходимость борьбы в лагерном человеке человечности и животности, гуманности и анимальности:
«...В них (в «Колымских рассказах». - С.Ф.) показаны новые психологические закономерности, новое в поведении человека, низведенного до уровня животного, - впрочем, животных делают из лучшего материала, и ни одно животное не переносит тех мук, какие перенес человек [...] В «Колымских рассказах» взяты люди без биографии, без прошлого и без будущего. Похоже ли их настоящее на звериное или это человеческое настоящее?»19
Гуманимализм - это, говоря по-русски, и к русскому языку мне еще придется вернуться, равно как придется вернуться и к необходимости неологизмов, так вот, гуманимализм - это такое людозверство, или зверолюдство, в котором вынужденно пребывают люди, низведенные до положения грязного скота или отребья рода человеческого. Но это элементарное состояние человека, его, так сказать, нулевая степень человечности не только является истинным уделом лагерного человека, воссоздать который и призвана литература; она выступает также своего рода мерилом истинности письма, покушающегося на то, чтобы поведать об этой бесчеловечности. Характерна в этом отношении та критика, которой В. Шаламов встретил появление повести А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Среди прочих элементов «клюквы», которые безошибочно угадывало лагерное сознание Шаламова, писатель вцепился в кота, который в повести Солженицына разгуливал возле санчасти:
«...Около санчасти ходит кот - тоже невероятно для настоящего лагеря, кота давно бы съели»20.
Рассказ «Безымянная кошка», относящийся к циклу «Воскрешение лиственницы», заключает в себе ответ Шаламова на явную литературность отдельных эпизодов ранней прозы Солженицына. Рассказ начинается с того, как вольный шофер Миша, отнюдь не злой «человек», убивает кошку своего соседа, секретаря партийной организации, который, устроив в квартире буквально свинарник, залил своего нижнего соседа свиными испражнениями:
«...На визг, на стон, на крики кошки о помощи не вышел никто. Да и о помощи ли кричала кошка? Кошка не верила, что люди могут ей прийти на помощь»21.
Но кошка чудом выжила, окрепла, стала сражаться с крысами нервно-психиатрического отделения больницы, куда отнес ее сердобольный рассказчик. Более того, кошка загуляла, окотилась, жизнь есть жизнь, правда, большого оптимизма такая жизнь не внушает:
«А потом в отделение пришли блатные, убили кошку и двух котят, сварили в котелке, и моему приятелю, дежурному фельдшеру, дали котелок мясного супа - за молчание и в знак дружбы»22.
Но на этом история не заканчивается: один котенок уцелел. Рассказчик борется за него, старается уберечь животное от человеческой напасти и даже боится дать ему имя, «чтобы не накликать несчастья». Он держит его вне круга людей, вне круга человечества, падкого на кошатину, он отвозит его на природу, отдает рыбаку-перевозчику. Этот образ безымянного котенка, превратившегося в скором времени в многоопытную и независимую кошку, говорит нам об истинной вере писателя - нет, не в людей, не в гуманизм, а в непрочную возможность «малого счастья и о праве каждого на эту непрочность: зверя, человека, птицы»23.
В гуманимализме Шаламова и Антельма нет ничего абстрактного, это не идея, а голая безыдейность, едва прикрытая нагота тела, его трепет, страх, боль, голод и... молчание или своего рода косноязычие. В отличие от гуманизма, гуманимализм не располагает к откровениям: в окружении других гуманималистических фигур homo animalis замыкается в себе, он будто прикусил язык, будто забыл все слова, во всяком случае все слова записных гуманистов. В «Колымских рассказах» есть новелла под названием «Сентенция», главный персонаж которой, во многом неотличимый от автора, признается себе:
«Язык мой, приисковый грубый язык, был беден, как бедны были чувства, еще живущие около костей. Подъем, развод по работам, обед, конец работы, отбой, гражданин начальник, разрешите обратиться, лопата, шурф, слушаюсь, бур, кайло, на улице холодно, дождь, суп холодный, суп горячий, хлеб, пайка, оставь покурить - двумя десятками слов обходился я не первый год»24.
Фигуры человеческого отребья, выведенные в прозе Шаламова и Антельма, лишены голоса; они если и пытаются говорить, то до окружающих доносится, как в новелле Кафки, только «голос животного», этот «подспудный, но упрямый болезненный писк», которым Грегор Замза откликается на призыв матери вернуться к своим нормальным человеческим обязанностям. У персонажей Шаламова язык, как уже было сказано, сводится к «двум десяткам слов», половина из которых «была ругательствами». У Антельма языковая дискриминация сказывается в том, что жертвы вынуждены пользоваться языком палачей. Слова немецкого языка, искаженные слуховым восприятием заключенных и искажаемые их произношением, становятся самостоятельными персонажами книги, которые усиливают угнетение человека, заставляя его отказываться от родного языка, наполняя его существование иноязычными словами, раздающимися как одиночные выстрелы, как глухие удары сапогом или резкие зуботычины.

* Это борьба между вечным и неизменным нашей человечности и нашей животности.

----------------------

Примечания

1 Beauvoir S. de. La force des choses. Paris, 1963. P. 50. Впрочем, это свидетельство было опровергнуто М. Конта и М. Рибалка, авторами монументального биобиблиографического труда «Сочинения Сартра» (1970): ContatM., Rybalka М. Les Ecrits de Sartre. Pa-is, 1070. P. 132.
2 Хайдеггер M. Время и бытие. M., 1993. С. 200.
3 Сартр Ж.-П. Тошнота И Ж.-П. Сартр. Слова. М., 2003. С. 146.
4 Там же. С. 147.    |
5 Surya М. La revolution revee. Pour une histoire des intellectuels et des oeuvres revolutionnaires. 1944-1956. Paris: Fayard, 2004.
6 См.: Renier Th. L'Unite indivisible de l'humanite // Magazine litteraire: la litterature et les camps. № 438. Janvier 2005. P.50.
7 Lacoue-Labarthe Ph. [Moscou, 1 decembre] // Lignes. № 21. Janvier 1994. P.150-151.
8 Ibid. P. 150.
9 Parrau A. Ecrire les camps. Paris: Belin, 1995. P. 10-11.
10 Antelme R. Pauvre - prolctaire - deporte // Lignes. №21. Janvier 1994. P. 111.
11 Antelme R. Temoignage du camps et poesie // Ibid. P. 103.
12 Bataille G. Euvres completes. T. 11. Paris, 1988. P. 226.
13 Шаламов В. [О моей прозе] // Шаламов В. Собр. соч. Т. 4. М.: Вагриус, 1998. С. 375.
14 Surya М Humanimalites. Materiologies, 3. Precede de L'idiotie de Bataille. Paris: Leo Sheer, 2004.
15 Ibid. P. 193. См. также: Сюриа M. Фигуры человеческого отребья // Мир в войне. 11 сентября глазами французских интеллектуалов. М.: Прагматика культуры, 2003. С. 175-194. Этот текст, тесно связанный с актуальностью, содержит один из первоначальных вариантов концепции «гуманимализма».
16 Antelme R. L'Espece humaine. Paris: Gallimard, 1995 (1947). P. 15.
17 Ibid. P. 289.
18 Blanchot M. L'Entretien infini. Paris: Gallimard, 2002 (1969). P. 196.
19 Шаламов В. О прозе // Шаламов В. Собр. соч. Т. л. С. 361.
20 Шаламов В. Письма к А.И. Солженицыну // Шаламов В. Собр. соч. Т. 4. С. 436.
21 Шаламов В Колымские рассказы. Стихотворения. М.: Слово, 2000. С. 500.
22 Там же. С. 500.
23 Там же. С. 504. 24Там же. С. 290.

сталинизм, нацизм, искусство повествования, Варлам Шаламов, коммуникация, свидетельство, тоталитарный режим, человечность, Робер Антельм, террористическое государство, концентрационные лагеря, ГУЛАГ

Previous post Next post
Up