ЖИВЫЕ И МЁРТВЫЕ На прошлой неделе я пропустил колонку, поскольку ездил в Казань на «Аксенов-фест», а там едва хватало времени поспать. Так что сегодня читателю придется потерпеть немного превышенный объем, а также некоторое раздвоение темы, хотя тема, в сущности, одна: филология, а точнее - ее российский статус.
1.
Издательство «Время» сделало беспроигрышный ход, выпустив к самой ярмарке non-fiction очередной сборник Александра Жолковского. Называется он «Осторожно, треножник» и содержит по большей части полемические опусы последних лет: Жолковский против редакторов; против оголтелых ревнителей классики, защищающих ее в том числе и от непочтительного разбора; Жолковский в борьбе с фан-клубом Ахматовой, с левыми мыслителями, с дискурсом путинизма (который он точно и едко анализирует именно в родной структуралистской традиции) - словом, один из самых ядовитых и авторитетных современных филологов в боевой стойке, на тропе войны.
«Хорошая, грозовая атмосфера скандала», по-набоковски говоря, этому сборнику гарантирована, копий будет сломано немало, а сколько народу обидится - боюсь думать: цифра, предполагаю, сопоставима с полуторатысячным тиражом. Это, вероятно, единственная книга за весь 2009 год (хоть в выходных данных и стоит уже 2010-й), над которой можно от души хохотать - так, что в транспорте завистливо оглядываются. При этом Жолковский не переходит на личности, не бьет ниже пояса и вообще не особенно злобствует - злобствующих подпольных типов у нас полно, но пишут они несмешно.
Подпольное вообще смешно только само по себе - произвести юмористический и даже сатирический продукт оно практически не в состоянии, вот почему в легальной эзоповой сатире еще встречаются занятные шутки, а злобные самиздатские гротески отличаются какой-то вымученностью (исключение составляет Алешковский, но он выглядел обсценным скорее не по политическим, а по чисто лексическим мотивам). Неподпольность Жолковского, его принципиальная априорная доброжелательность к читателю, праздничность его стиля и быта - по крайней мере, в авторском изображении, принципиально фиксирующемся на приятностях вроде любовных битв, путешествий или прелестных взаимных подколок в кругу коллег и единомышленников, - объясняется, быть может, тем самым нарциссизмом, который столь часто ставится ему в вину. Но художественный результат этого нарциссизма в русской литературе уникален и оправдывает все. Исчерпывающе высказалась однажды М. В. Розанова - единственный известный мне собеседник, в пикировке с которым превосходство Жолковского не абсолютно: «Я настолько высоко ценю себя, что зависть мне не знакома в принципе». Вот и прелесть завышенной самооценки: приличному человеку хватит такта ее скрыть, иронически смикшировать, так что большого вреда от нее нет, а психологическая польза налицо. Вдобавок нарцисс хвалит сам себя, а потому не заставляет окружающих постоянно делать это в его присутствии, - еще одно немаловажное преимущество, понятное всем, кто хоть раз общался с живым писателем.
Ценность этой книги, однако, не в том, что она отлично написана: хвалить за это Жолковского - все равно что умиляться Карпову, знающему, как ходит конь. Дело даже не в точных и неизменно стимулирующих, подталкивающих читательскую мысль разборах (стол сервирован богато: анализируются диалоги из эйзенштейновского «Ивана Грозного», флора ахматовской лирики - одуванчики, лебеда, их «элитарность, маскирующаяся под эгалитарность», а также еврейские анекдоты, диалоги в «Карамазовых», письма Тургенева и Флобера, эссеистика Гинзбург, английские лиммерики и пр. - на пятистах страницах всего много). Особая тема - собственно полемика (с Александром Ивановым из Ad Marginem, с филологами Б. Сарновым и Н. Перцовым): это отличная школа неунизительного, хотя обидного ниспровержения. Жолковский не оскорбляет оппонента - он его анализирует, чтоб не употреблять ужасного «деконструирует». Демонстрация того, «как это делается», разбивает любую критику, особенно демагогическую, построенную на ложных посылках, грубых натяжках и все той же жажде доминирования. Автор блестяще вскрывает истинный мотив своих ругателей - иногда невинный, часто трогательный. Он их любит, как любит вообще все объекты своего анализа, потому что владеет этим ремеслом и наслаждается им - в общем, тут есть чему поучиться, но и не в этом дело.
А дело в том, что филология благодаря Жолковскому предстает чрезвычайно актуальным занятием, полезным инструментом, востребованнейшей дисциплиной - важнее нефти и бизнес-аналитики. Главная цель «Треножника», заявленная в предисловии, - «продемонстрировать актуальность филологии как взгляда и на вещи, лежащие за ее профессиональными рамками». Когда-то Гинзбург в своей эссеистике, сенсационной для конца 1970-х и непредставимой в печати, допустим, 1950-х, применяла формальный метод к анализу поведенческих стратегий современников, рассматривая человека как сумму приемов или, проще сказать, как сумму его вранья. Жолковский это подробно разбирает в «Красном и сером». Сам он, когда пишет о людях, на их вранье не зацикливается: его интересует главным образом то, чем они хороши и близки ему. Но он любит бороться с репрессивными практиками и мифами, и здесь российская и американская действительность предоставляют ему обширнейший материал. Его разбор романа «Что делать» в связи с одноименной ленинской работой («О пользе вкуса», с. 33) предваряется эпиграфом-посвящением: «Неправо о вещах те думают, Мельчук, кто чтут поэтику последней из наук». Разбор «стратегий лжи и обмана» (а также подлога, подмены, перевода стрелок) в сюжетных и стилистических механизмах «Что делать» дает для анализа реального социализма больше материала и, главное, больше инструментов, чем десятки социологических разоблачений. Жолковский ставит филологию выше социологии и даже философии, точнее - демонстрирует их дочерний статус по отношению к ней. Его не запугать неофилософским волапюком, который он с хирургической точностью анализирует в лучшей, вероятно, статье сборника «Телега на славистику». Здесь он задолго до окончательного оформления философской доктрины путинизма ущучивает сходство дискурсивных стратегий московской «модной философии» и «просвещенного патриотизма», давая этому стилю с его нарочитыми темнотами, громкими ссылками, подменами понятий и прочими способами уничижения собеседника исчерпывающее название - «давить телегами». После «Треножника» задвигать такие телеги будет значительно сложнее, потому что «Жолк - зубами щелк», как небезосновательно прозвал автора Е. Марголит, наглядно и смешно показал, как это делается.
Кстати, исследование самой эволюции понятия «прозрачность», она же транспарентность, применительно к путинизму Жолковский тоже выполнил крайне своевременно. О новой московской философии написано достаточно - вслед за вайскопфовским «Писателем Сталиным» впору писать «Философа Путина», на материалах Чадаева и Ко. Главное в этой компании, как точно заметил недавно Константин Крылов, - «готовность перешагнуть», в том числе через любые корпоративные нормы, и объявление таковой готовности высшим философским достижением. В общем, книга Жолковского - замечательное свидетельство «о пользе вкуса». Несколько раз автор оттаптывается и на мне - один полемический диалог туда даже включен, - но быть объектом подобного разбора не только лестно, но и полезно. Особенно если учесть, что филологию слишком часто объявляли мертвым или по крайней мере лишним делом: технари и прочие сторонники точного знания обожают поругать гуманитариев, но как раз Жолковский с коллегами больше других сделали для того, чтобы доказать принадлежность филологии к самым что ни на есть строгим наукам. Со структуралистами можно и должно спорить (и в инвективах Сарнова, которым отвечает Жолковский, много справедливого, - просто автор «Треножника» смешнее пишет), но, когда они не «давят телегами», читать их одно удовольствие. Как не вспомнить предложение Жолковского Коржавину: «У любого антисемита есть «хороший еврей». Давай я буду у тебя «хорошим структуралистом».
2.
«Осторожно, треножник» - важная попытка напомнить о том, каким живым делом является филология. Но бывает она и мертвым делом, и тут мне хочется внести ясность в одну сетевую полемику, вызванную моим недавним пожеланием закрыть или по крайней мере переформатировать большинство российских литературных домов-музеев.
Когда-нибудь в традициях той самой «Телеги» хорошо бы проанализировать дискурс людей, говорящих банальности, - впрочем, это уже сделал 100 лет назад Корней Чуковский в статье о М. О. Меньшикове: на десяти страницах тебе агрессивно повторяют очевидные вещи лишь затем, чтобы на одиннадцатой под их защитой протащить что-нибудь людоедское. Когда при мне начинают слишком громко рассуждать о том, что бить добрых маленьких детей отвратительно, а помогать больным добрым старикам превосходно, я с трепетом начинаю ждать, когда под этим соусом впарят либо намек на собственную святость, либо призыв к смертной казни, либо предложение срочно поддержать заведомо одиозного персонажа.
В одной из «Культурных революций» мне случилось заметить, что большинство российских литературных домов-музеев производит жалкое впечатление, и в тех случаях, когда творчество данного автора не слишком тесно связано с «гением места», их можно было бы без особого ущерба закрыть. Никому не придет в голову посягать на толстовскую Ясную Поляну, чеховское Мелихово, блоковское Шахматово и квартиру на Пряжке, про Пушкиногорье речи нет - но любой, кто бывал в провинциальном литературном музее, куда водят в основном приезжих экскурсантов, знает, до чего все эти экскурсии похожи на стихотворение Давида Самойлова «Дом-музей», написанное, между прочим, 50 лет назад.
Литература - дело настолько живое, что кабинет писателя после смерти владельца зачастую почти ничего не говорит об этом владельце; это не мастерская живописца и не выставка его картин. Литературный музей для меня в каком-то смысле оксюморон, как и литературный институт. Апология «музэ-эев» и библиотек, столь часто раздающаяся из уст разнообразных апологетов культуры и традиции, часто прикрывает обычную неофитскую страсть к вещественному, осязаемому, материальному: что можно выставить в литературном музее? Книгу? А душа отсюда уже улетела. Мне представляется, что эти музеи нуждаются в радикальном переформатировании - и чем меньше в них будет мемориальности, тем лучше. Литературный музей должен быть прежде всего клубом, местом, где читают стихи, где выступают и спорят местные литераторы, а не святыней, не храмом, не музеем-квартирой.
Кстати о библиотеках: я много раз замечал странную закономерность. Чем больше рассуждает о культуре и о своей великой миссии конкретный библиотекарь - в особенности провинциальный, ибо в Москве и Питере библиотека, будем откровенны, давно уже не играет прежней роли, - тем этот библиотекарь грубее с посетителем, категоричнее, императивнее. Кстати, люди, громко нахваливающие культуру, чаще всего оказываются вызывающе некультурны в личном общении: одергивают тех, кто ставит неправильные ударения, болезненно внимательны к этикету и начисто лишены такта. Такое охранительное понимание культуры у нас распространено чрезвычайно широко - шире, чем где бы то ни было, не знаю, правда, как обстоит дело в Китае; канон всегда чтут в ущерб духу, но ведь охранительствовать - то есть запрещать - всегда легче, нежели выдумывать. Прислонившись к храму, тут же начинаешь выглядеть культурным и духовным, даже ничего для этого не сделав.
Так вот: чем меньше будет у нас «треножников», тем больше будет искусства. Литературный музей в идеале должен стать местом бытования живой литературы, а не складом экспонатов. К сожалению, я в своей жизни наблюдал всего два таких музея - Достоевского в Петербурге и Горького в Красновидове, и о красновидовском уже писал, но в его положении это, кажется, мало изменило. Мертвая культура никому, кроме историков, не нужна, как не нужен никому литературный музей, куда местные поэты не сходятся почитать, а местные читатели - поспорить.
И потому я так много надежд возлагаю на новооткрытый аксеновский музей в Казани и так сильно боюсь за него. У меня есть подозрение, что его превратят в очередной пункт в экскурсионной культурной программе, а замечательные молодые казанские поэты, которых я с такой радостью во время этого фестиваля слушал, опять окажутся не у дел. Что в концертном зале этого музея будут играть классику или джаз, но не будут обсуждать новые стихи и прозу. Что сюда будут водить иностранцев, показывая эмалированные кровати и маузер аксеновского отца, но не придут слушать песни местных авторов или их весьма любопытную прозу. Мне, во всяком случае, послушать все это было негде и некогда: на мастер-класс отвели час, и пришлось нам собираться в гостинице, в количестве пятнадцати человек, что для одноместного номера многовато. Невыносимо затянувшийся гала-концерт фестиваля закончился в десять, а после одиннадцати всех гостей захотели погнать из гостиницы, не помогло и вмешательство оргкомитета, - народ скинулся и оплатил свое пребывание в отеле, и я благополучно ознакомился со стихами и песнями Михаила Остудина, Андрея Абросимова, Айгель Гайсиной и других авторов, которым в Казани практически негде выступать, не говоря уж о том, чтобы регулярно печататься. Но гостиничному начальству все это не объяснишь. Они, наверное, думали, что мы там бухаем или делаем что-нибудь еще более интересное, пятнадцать-то человек.
В культуре, собственно, действуют два типа людей: в чистом виде оба типа невыносимы, но, к счастью, в каждом из нас они смешаны в разных пропорциях. Есть оголтелые хранители, для которых любое новаторство уже есть посягательство. Есть столь же оголтелые авангардисты, призывающие сбрасывать с парохода современности всех, кто старше тридцати. Но есть между ними одна принципиальная и, как хотите, неслучайная разница: охранители в жизни обычно крайне агрессивны и нетерпимы, тогда как авангардисты, несмотря на всю кровожадность их деклараций, в быту оказываются милейшими людьми, застенчивыми и чуть ли не запуганными. Самый крикливый футурист теряется перед околоточным или участковым, робеет в транспорте и общепите, потому что он человек культуры, а люди культуры редко умеют самоутверждаться во внекультурных сферах. Вне своего дела они беспомощны, как черепаха без панциря. Не то охранители: эти проповедники духовности орут на вас так, столь часто апеллируют к Уголовному кодексу и государственным институциям, что содержательная полемика с ними по большей части невозможна. Грубо говоря, для одних культура - это уметь слушать собеседника, а для других - шаркать ножкой и быть опрятным. «Помытым и опрятно одетым», как писалось в мои времена в военкоматских повестках. И хотя, повторяю, в чистом виде эти типы почти не встречаются, не то б культура давно загнулась, - поляризация сохраняется, и охранители по-прежнему верят в культуру «музэ-эев» и библиотек (хотя новых книг почти не читают).
Честно говоря, братцы, в России сейчас много позорного, но едва ли не самым позорным представляется мне тот факт, что в подавляющем большинстве наших городов, кроме Москвы и Питера, молодым авторам негде выступить, не говоря уж про напечататься, а зачастую негде и собраться для обсуждения собственных текстов. Даже в Москве дидуровское «Кабаре» было местом уникальным, а «Билингва» остается явлением маргинальным. Хотя единственное хорошее, чего у нас еще много, - это пишущие люди. Больше-то делать все равно нечего.
Можно есть импортную ветчину, но нельзя жить импортной литературой. А чтобы жить своей, надо дать ей место, где жить. Ибо наблюдать, как культура становится экспонатом, особенно невыносимо тем, кто этой самой культурой занимается непосредственно.