«Как плохо мы ищем и как редко находим «точные слова» Ч. 2

Jan 18, 2010 13:46

В 1963-64 годах Виталий работал на телевидении литературным редактором. Его приняли в Союз писателей.

В 1964 году журнал «Москва» напечатал «Сто двадцать километров до железной дороги» - повесть о событиях в Большом Ремонтном, свидетелем которых был Семин. Это повесть о равнодушии, до причин которого пытается докопаться автор. «Если литература не исследование, то ею просто не стоит заниматься», - такая фраза есть в повести, это авторская позиция.

В 1965 году в «Новый мир» послана повесть «Окраина», переименованная потом редактором журнала в «Семеро в одном доме». Союз писателей дал нам квартиру на улице Мечникова: в «хрущобе» две комнаты. Господи, нет печки, не нужно носить воду, мы - своей семьей, тишина, чистота! Какую-то мебелишку купили в мебельном магазине, оказавшемся рядом. И - как рукой сняло пневмонии у сына, которыми он болел в нашем сыром жилье по нескольку раз в год. Муля взялась посмотреть Леньку, а мы с Виталием купили туристические путевки в Польшу - Чехословакию. Возвращались через Москву. Конечно, прежде всего зашли в редакцию «Нового мира». Первым человеком, которого мы встретили в редакции, была А. С. Берзер - Ася. Она увидела Виталия:

- А мы послали в Ростов телеграмму: повесть идет в шестом номере.

Виталий долго молчал, опустился на рядом стоящий стул, будто ноги не держали. Наконец произнес:

- Сбылась мечта идиота.

- Счастье кусками отваливается нам, мы же квартиру получили, - сказала я.

И Анна Самойловна, опытный, мудрый человек, серьезно ответила:

- Постучите по дереву.

Это был счастливый год. Напечатался, как мечтал, у Твардовского; это был высший суд, значит, есть высокая позиция, есть мастерство. От читателей - множество писем. Валом к нам в дом приходили знакомые и незнакомые, интересовались повестью. Повесть одобрили писатели, которых Виталий почитал: Ю. Домбровский, В. Некрасов, Ю. Трифонов, Б. Можаев, В. Лихоносов и др. Возникли дружеские отношения с некоторыми из них, дружба с прекрасным Л. Левицким. В «Литературной газете» идет дискуссия о повести: В. Фоменко, В. Оскоцкий. Приходят предложения от режиссеров написать сценарий для театра и кино. А. Т. Твардовский на встрече с европейскими литераторами отзывается о повести с особой похвалой. Новосибирский академический городок присылает приглашение на встречу. «Семин, мы тебя не выдадим», - пишет ему кто-то записку на этой встрече.

Романтизм - уже понятно - был свойственен Виталию в большой степени. Оставалось поставить флаг на покоренной вершине: он решается осуществить замысел, о котором мечтал, - пройти по Волге от истоков до Дона и спуститься по Дону к Ростову.

В напарники были взяты я и семилетний сын Леня. Мы вышли из города Жуковского на Москва-реке, спустились к Оке, потом по Оке - к городу Горькому и - вниз. Преодолений, которые Виталий считал обязательной и полезной неизбежностью, было больше чем достаточно. Обыкновенная речная байдарка, двое гребцов, из которых только один профессионал, а между ними Леня с надетым на него спасательным кругом и обреченный на сидение во время многочасовых переходов, на созерцание волжских берегов. Погода плохая как нарочно: через день, каждый день дожди. Для главного гребца неожиданность: мощная, могучая волна волжской воды - это не гладь «тихого Дона», к которой привык Виталий. К тому же движение больших судов у крупных городов - как на улице Энгельса. Мы побывали в страшных переделках, спасали нас Господь Бог и мужество, находчивость, опытность Виталия. Мы прошли всю Волгу (кроме морей), перешли в Дон и наконец насладились теплом родных мест. Потом вспоминали, как, сидя в палатке, в дождь, Ленька тянул: «Хочу пирожков с повидлом…» - и проклинал нашу поездку.

Я должна сказать о месте Дона в жизни Виталия. С самого начала одной из главных тем наших разговоров стал Дон: походы, тренировки и пр., главной «приманкой» в Ростове для меня должен был стать Дон. Такой же интересной, как Дон, была только знаменитая «компашка». Как я потом поняла, Дон был не просто «развлекательной» темой, все было драматичнее. Возник Дон так. Рассказывал Л. Лавлинский, который в студенческие годы приятельствовал с Виталием. Виталий после Германии был очень слабым, нервным, болезненным. Надо было заняться спортом. Он пришел на боксерскую секцию, на которую ходил Лавлинский. Тренер поставил Виталия против весьма тщедушного парня, тоже новичка, и предложил им себя попробовать. Парень ударил вроде бы несильно, и Виталий упал. «Я никогда не видел, чтобы так падали люди, - вспоминал Лавлинский. - Упал и лежит. Встал очень смущенный. Больше на бокс не приходил».

Пришел на гимнастику, и этот спорт был не по нему. Кто-то пригласил его на Дон, на греблю. С этого все и началось. Это было милостью судьбы. Нашел напарника, тоже влюбленного в Дон, ходили на тренировки, получили первый разряд на городских соревнованиях. Дон лечил его от неврастении, немощи, помог накачать мышцы. У него стали сильными, мощными руки. Многие считали его силачом, звали помочь поднести тяжести. Они не знали, что у него пошаливает сердце. Он запрещал мне говорить о его нездоровье: «Я приказываю тебе, слышишь, приказываю: никому о моем здоровье». Но при этом все-таки ждал понимания, сочувствия от близких.

Дон стал не только местом, где он ощутил счастье физического оздоровления, самоутверждения. Он стал и местом необходимого одиночества, спасения от суеты житейской. На Дону тишина, чистое небо, запах листвы и воды, нет пошлых лиц и речей, которые поганили жизнь. На Дон он уходил после всякого рода потрясений, оскорблений. Тут, наверное, шло и обдумывание прозы. У него ведь нет в черновиках записей концепций, сюжетных ходов, набросков характеров. Все это было - в голове, в памяти. А за машинкой только работа над фразой, ее вариантами, которых иногда набиралось до десятка.

Лучшие его рассказы («На реке», «Эй!») - о Доне. В повести «Когда мы были счастливы» - тоже река, небо, деревья. И поход по Волге в 65-м тоже от воспоминаний о Куйбышевской стройке, о волжских берегах, на которых, он говорил, впервые после Германии раскрылись ему цвет и свет. При Мулином доме был садик из десятка деревьев. Летом мы из дома перебирались спать в сад, под эти деревья. Окраинные улицы тихи. Как-то Виталий пошутил: «Ты мне принесла прекрасное приданое - этот сад. Лучше ничего быть не может».

Он тосковал по тишине. Родительский дом - на шумном перекрестке. У Мули - разговоры очень страстных людей. Новая квартирка была тихой с год, а потом пришли строительные машины, в две ночи сделали из тихой улицы магистраль, по ней пошли тяжелые грузовики: в комнате наши речи не стали слышны, такой стоял грохот в этой «писательской» квартире. И новая наша квартира - на главной ростовской магистрали, летом нельзя открыть окна: транспорт грохочет.

Летом спасение - Дон. Зимой - настольный теннис, бадминтон - в газете, в издательстве, в клубе моего техникума, на случайной спортплощадке… И снова внутрисемейные проблемы: я на работе; самая легкая и интересная часть работы - уроки, а кроме уроков, сколько хлама: педсоветы, на которых никто не совещается, методические комиссии, политические информации, профсоюзные собрания, дежурства, ради которых группы на недели снимаются с занятий, торжественные мероприятия, студенческие вечера, «огоньки», дежурства в общежитии, демонстрации осенние и весенние, кружки, посещения районных и городских мероприятий, воскресники и субботники в районе и городе, поездки в колхоз… Власть не давала задуматься и опомниться. А кто же дома - с трудным Леней, с хозяйством, собаками, кто в советских очередях, в войнах с ЖЭУ и т. д.?

Меня не хватало на все. И снова - мои обиды на Виталия.

Возвращаюсь в темноте, после второй смены, домой. На мой стук испуганный голосок сына:

- Кто?

- А где отец?

- Ушел на пинхвон, а меня бросил.

Было еще одно увлечение у Виталия, на которое я особенно обижалась. Сейчас я понимаю, что и без этого, как без Дона и «пинхвона», он не стал бы пишущим человеком. Ему особенно хотелось (я объясняла это) вписаться в человеческий круг, найти единомышленников, «своих». Он «уходил» в «компашку», которую в Ростове называли «интеллигентами». Это был круг очень веселых людей. Главная черта «компашки» - нигилизм по отношению ко всяким советским ценностям, нормам. Самая комическая фигура в их представлении - правоверный сын партии или комсомола. В насмешках они были талантливы, убийственно остры. Что ценилось? Свобода мысли и слова, товарищество, эрудиция, веселость. Это было явление конца 50-х - начала 60-х годов, о котором А. Дидуров напишет, что из таких кружков и возникло шестидесятничество. В центре круга был талантливый Л. Григорьян и под стать ему еще остроумцы. Когда они дурачились, пикировались, можно было задохнуться от смеха. Одна наша знакомая, проведя вечер в компании, говорила, что о таких людях она читала только в книгах. «Мы старались жить не по лжи», - скажет потом о «компашке» Л. Григорьян. Виталий был влюблен в Григорьяна. Фонтанирующая веселость, артистизм Лёки расковывали души. «Понимаешь, - рисовал мне Виталий образ моего «соперника», - вот Мика цитирует очень кстати «Пуркуа ву туше?», и все улыбаются. Но повторяет это же Лёка - и это уже театр, все хохочут».

«Компашка» расковывала, поддерживала, веселила, но не спасала от главных мыслей. Запись на листке: «Потеря социального лица… Сам себя как будто ни в чем не можешь обвинить, но чувство вины испытываешь. Особенность его в том (для интеллигента, привыкшего к рефлексии), что, не чувствуя себя виноватым в том, в чем его обвиняют, он винит себя за что-то другое. Ведь всегда в чем-то виноват перед судьбой, совестью, ближними. Перед идеалом, наконец. Перед идеалом тоже ведь испытывают сильнейшее чувство вины. Я, во всяком случае, испытывал… и на этот крючок меня всегда было легко поймать. И ловили! И кто только не ловил!»

Напротив этой записи на полях пометка: «в этом расхождение с компашкой». Здесь - свойственная Виталию ответственность, духовность, движение мысли.

А если бы он, следуя моим настояниям, отдался быту: занялся бы всерьез ремонтом, стал бы «рукастым» мужиком, сидел бы вечерами с Леней, дожидаясь меня с работы, не общался бы с «компашкой», с другим интересным кругом - интеллигентных женщин с романо-германского отделения, разбирающихся в музыке и поэзии, оставил бы Дон и походы, учился бы на рынке выбирать продукты - стал бы он писателем? Сузил бы ради семьи круг впечатлений, к которым он был так жаден, круг «интересных» людей на круг ближайших? Сменил бы бытие на быт? Зря я тогда ссорилась с ним, зря.

В катастрофические моменты он вел себя безупречно по отношению к сыну и ко мне. Как-то мне стало плохо на уроке, я теряла сознание, меня трясло. Вызвали «скорую», она все не приезжала. Позвонили Виталию, он прибежал, снес меня, 65-килограммовую, на руках с четвертого этажа, пронес пять кварталов, вновь поднялся со мной на четвертый этаж… И никогда не хвастался этим, не вспоминал.

В Крыму шестилетний Ленька вдруг соскользнул с узкой горной тропы, пополз вниз. Я не успела осознать, что происходит, а Виталий уже катился за ним, схватил, задержал падение. Когда Леньку жестоко избил хулиган, Виталий, узнав, где хулиган живет, помчался к нему домой, во­рвался в квартиру, бросился на парня, которого увидел в комнате… Оказался не тот. Потом потратил много времени на возбуждение уголовного дела против хулигана и добился его осуждения. Это при том, что всякие хлопоты, связанные с хождением по казенным инстанциям, были для него мучительны. Он ночей не спал перед делами «по казенной надобности».

Но вернусь к 1965 году, когда мы отправились по Волге байдаркой. «Правду» со статьей Ю. Лукина о повести «Семеро в одном доме» мы случайно купили в пути. Остановились переночевать на дебаркадере в каком-то городке, Виталий пошел за газетами, мы устроились читать. Он схватился за «Литературку», мне досталась «Правда». Фамилия Семин бросилась мне в глаза.

- О тебе в «Правде» статья! - закричала я.

Он схватил газету… Он тогда не вполне предвидел последствия статьи, даже пошутил по-ахматовски:

- Они делают мне рекламу.

В этом же году «Новый мир» еще напечатал рассказ Семина «Ася Александровна», а потом началась семилетняя полоса почти полного непечатания: три небольших рассказа в «Новом мире» и маленькая повесть «Когда мы были счастливы» в журнале «Кубань». Ходило такое выражение: «в черных списках». Из издательств и журналов приходили отрицательные ответы, либо уклончивые, вроде того, что в портфеле редакции есть материал на эту же тему, либо ругательные, смысл которых был: Семин - «чуждый», «вредный» автор произведений, «полных ограниченного субъективизма, стремления охаять народ со своей, мещанской точки зрения». Отказывали издательства, которые перед этим просили прислать «что-либо» для публикации. Повесть «Семеро в одном доме» была издана у нас впервые только в год смерти писателя, через тринадцать лет после выхода ее в журнале. Между тем в 1966-67 годах она выходит в Италии, Германии, Польше, США, Венгрии, Болгарии, Испании, Румынии, Чехии, Словакии, Японии, Англии. Недавно опубликовано письмо А. Твар­довского своему заместителю по журналу А. Кондратовичу: не следует печатать в журнале новый рассказ В. Семина «В сопровождении отца»: парня можно подставить под еще один удар, а писать иначе он не может.

В 1967-м у Виталия микроинфаркт, поставлен также диагноз «облитерирующий эндартериит» - болезнь, от которой умер его отец. Он спасается обычным для себя путем: преодолением. Покупает велосипед, каждый день - с любимой маленькой собачкой Карлушей в рюкзаке за плечами - на лодочную станцию.

В эти годы он пишет несколько рассказов, в том числе «На реке», «Майские праздники» и др. Работает над романом «Женя и Валентина», задуманном как широкое полотно довоенной, военной и послевоенной жизни. В романе множество героев разного социального положения, разного уровня культуры. Как всегда у Семина, все они имели живых прототипов. Нарисовал он и себя: в романе он журналист Слатин, его же черты отражены в образе мальчика Анатолия. В 1972 году «Новый мир» печатает первую часть романа, почти треть текста сокращена. Исключенные главы после смерти Виталия публиковали журналы «Литературное обозрение», «Звезда».

Эти годы непечатания - пора почти нищеты. Положение осложнялось еще тем, что надо было возвращать аванс за книгу о Герцене для серии «Пламенные революционеры»; Виталий очень любил Герцена, приобрел для работы академический тридцатитомник, книги «Полярной звезды» и др. Однако работать над книгой было некогда. Вечерами у него новое постоянное занятие: он зарабатывает рецензированием рукописей, самотеком приходящих в «Новый мир». Вообще давать такую работу иногородним авторам журнал не имел права, но были в журнале люди, которые хотели помочь Семину. Работа оплачивалась низко, кажется по три рубля за отрецензированный печатный лист. Виталий отдавался ей с той высокой мерой ответственности, с которой относился к литературе вообще. Он написал более ста рецензий для журнала. Через девять лет после смерти Виталия И. А. Дедков составит книгу его рецензий с заглавием «Что истинно в литературе», издательство «Советский писатель» выпустит ее с блистательным предисловием этого критика.

Тяжелые были годы. Порой не на что было отправить в Москву отрецензированные рукописи; сдавали книги букинистам, наши матери-пенсионерки подкармливали нас.

«Дыхание судьбы слишком тяжело, чтобы слышать его постоянно». А как не слышать? «…вот близкие люди, свои, что называется, ребята. Хорошие люди, но обремененные официальными должностями. В комнате, куда я прихожу, нас трое, а кажется, что пятнадцать. Стараюсь сосредоточиться на одном лице, а вижу несколько. Есть в комнате еще кто-то, кроме троих, и все это чувствуют. И множатся значения простых слов: говорят «да», слышится «нет». И уже нет слов, которые не отбрасывали бы какую-то страшную тень».

Он становился сдержаннее, печальнее. Он вовсе не был от природы угрюмым, мрачным человеком. «Я по природе Стива Облонский», - говорил он. Любимые его строчки у Мандельштама были:

И до чего хочу я разыграться, разговориться, выговорить правду,
Послать хандру к туману, к бесу, к ляду,
Взять за руку кого-нибудь: будь ласков,
Сказать ему, - нам по пути с тобой…

Спасался в работе. Из письма Л. Левицкому: «Все мы маразмируем. О себе я это могу точно сказать. За четыре месяца тридцать страниц. Четверть страницы в день. Вот производительность! Утешает? К этому можно добавить десяток внутренних рецензий. Однако камень надо двигать. Когда он набирает инерцию, движение не делается быстрей - становится легче. И вообще мы обречены на работу. Я считаю это великим счастьем».

У него была тема, которую он держал в себе всю жизнь, к которой подступался много раз, которая созревала в нем все эти годы. Наверное, чувствуя, как истощаются силы, он приступил к этой теме, оставив незаконченным роман «Женя и Валентина». Это тема немецкого трудового лагеря. «Настоящая мысль, - напишет он потом, - созревает тридцать лет. Жизни не хватает для этой мысли».

Он часто говорит о смерти. Однажды я сказала ему, что эти разговоры мне тяжелы. Он ответил: Лев Толстой записал в дневнике, что с 35 лет у него не было дня, чтобы он не думал о смерти; о смерти не думают только дети и глупые женщины.

Запись на листке: «Написать все, как было. Как было давно. В детстве. Чудовищно трудная задача. Я сотни раз пытался написать о детстве, о Германии, но писал, хотя и не уклонялся от фактической канвы, только то, что я сейчас думаю об этом. А ночью этой проснулся от ночного беспокойства, страха и почувствовал, что «оковы тяжкие» пали и все существо мое беззащитно, как в детстве, для впечатлений, для воспоминаний. Вот этой беззащитности мне все время и не хватало. И я вспомнил самое главное - себя маленького в том страшном и огромном мире. И вспомнил запахи так, как они тогда настигали меня, и страхи мои, и надежды, и мою потребность в защите, любви, которая голодом, страшным неудовлетворенным голодом терзала меня все эти три лагерные года.

Нет, конечно, если бы я вскочил с кровати, схватил ручку и стал записывать свои ощущения - я бы не много записал. Между ночным моим видением и словом расстояние огромное. Но все же ощущение это и не совсем пропало».

Он всегда работал истово, напряженно, а тут - особенное напряжение. Л. Лавлинский скажет ему, прочитав «Нагрудный знак ОСТ»:

- Как ты запомнил все это? У меня нет памяти такой силы.

- Ты просто не пробовал насиловать свою память, - ответил ему Семин.

Однажды я, опаздывая на работу, не успевая доделать какую-то домашнюю работу, сказала ему:

- Помоги мне, ты ведь сейчас ничего не делаешь (он ремонтировал ракетку для бадминтона).

Он не раздражился на мое замечание, а как-то устало и горько сказал:

- Как же ты не понимаешь, что я все время работаю.

Судьба все дышит в затылок. В 1974 году у матери - инсульт, потеря памяти, распад личности, она не узнает никого, даже сына.

Купания, кормления, лечение - в течение четырех лет. Он работает в той же комнате, где лежит безумная мать, чтобы быть «на подхвате». Самое тяжелое - когда она не спит ночами, зовет его к себе. Большие нервные перегрузки. Как-то пришлось останавливать его при выходе из дома: он не заметил после такой ночи, что надел на себя два пиджака один на другой.

Он хорошо ухаживал за матерью. В первые дни ее болезни не выходил из больницы. Я думаю, тут была не столько любовь - долг. У него была глубокая обида на мать. Рассказал мне один из моментов их жизни, который не мог забыть. Его отправляли в Германию в 1942-м, осенью. Те, кого увозили, были посажены в «телячьи» вагоны, а провожавшие остались на привокзальной площади. «В какой-то момент я почувствовал, что не могу остаться в вагоне. Я выскочил и пошел к площади. Случилось чудо: немец (или полицай), стоявший у ворот, выпустил меня, ничего не спросив. Я подошел к матери и сказал:

- Я никуда не еду.

- А ты подумал, что с нами будет? - спросила мама, и я вернулся в вагон».

Еще он, говоря о матери как о человеке со счастливым характером, вспомнил:

- Когда я в сорок пятом вернулся домой, у нас была тетя Тоня. Она, увидев меня, рыдала, а мать встретила меня так, как будто я вернулся из пионерского лагеря.

«Есть не поддающиеся переоценке, пересмотру нравственные законы. Например, долг перед родителями», - объяснял он начинающему писателю, человеку несколько дремучему.

Вечерами, после работы над рукописью, после хлопот возле матери, садился у телевизора, смотрел что придется. Я сказала ему однажды:

- Как ты можешь смотреть такую чепуху!..

Он отвечал вяло:

- Расслабляюсь… - Сидел в низком кресле, плечи подняты, голова утоплена между плечами

Он был в сто раз нервнее, страстнее, впечатлительнее, чувствительнее меня. Его дар впечатлительности работал против его здоровья. Дар был не ко двору эпохе.

Я вспоминаю, как жаден он был на впечатления, не прятался от них, а искал их, радовался им. Когда мы были в Польше - Чехословакии, вставал затемно, выходил из гостиницы один в нарушение всех туристических правил, ходил по улицам Праги, Кракова, Варшавы, возвращался взбудораженным (а я добирала часы сна в это время). Помню, как распорядился он нашим временем и средствами в одну из наших первых поездок в Москву. Он получил тогда в первый раз значительную сумму денег, и мы решили купить кое-какие вещи из одежды, обуви, мы тогда очень в них нуждались, и я точно наметила, что должно быть куплено. В один из дней он повел меня показать ЦДЛ. Когда мы вошли в вестибюль, он вдруг, крепко взяв меня за руку, быстро повел к стене объявлений. На стене висело объявление об автобусной поездке в Прибалтику. Указывались сроки и сумма, которую надо было внести. Эта была как раз такая сумма, которую я рассчитывала потратить на вещи.

- Вот куда мы поедем! - Бабские мои надежды были обречены. Я пыталась спорить: у меня нет сапог, ты без пальто… Куда там! - Когда ты состаришься, ты будешь вспоминать не сапоги, а Финский залив, Ригу, Таллин! Какие названия! - На лице его было полное счастье. А «интересные люди»! А походы по Крымским горам!

Если б он не был так впечатлителен! Еще в пору нашего знакомства мы смотрели с ним фильм «Дон-Кихот» с Черкасовым в главной роли. В какой-то момент, когда обманутый, осмеянный рыцарь Печального образа обращается к людям с мольбой быть человечными, у меня навернулись слезы. А Виталий вдруг резко наклонился вниз, мне показалось, что он что-то уронил и ищет, я даже слегка вознегодовала: такой момент, а он… И поняла, что он наклонился, чтобы спрятать рыдания. Он трясся, закрывал лицо руками, прячась от соседей и от меня.

После фильма «Восхождение» по повести В. Быкова «Сотников» не спал всю ночь, ходил, пытался пересказать мне сцены, а меня трясло не от сцен, а от интонаций, рук Виталия.

После разговоров с «начальниками книг», после отказных писем, после чьих-то жестоких или пошлых слов - серые губы, бессонницы, срывы.

Когда мы были в Освенциме, он не мог держать в руках горшок с цветами, который мы должны были поставить у стены расстрела.

В Чехословакии нас, группу советских туристов, провели через зал, где сидела благополучная немецкая публика. Возник шум: немцы смеялись над нашей детсадовской организованностью, над меховыми, модными тогда большими шапками наших женщин. Смех был демонстративным, унизительным. И снова - срыв.

Я боюсь, что портрет Виталия получается односторонним: психический тип человека. Да, по психическому складу психастеник. Но ведь речь все-таки не о типе психики в данном тексте, а о человеке. Главная черта этого человека - мужество. Он не сломался в своем деле, когда другие парни, куда более крепкие психически, ломались. А он оставался верен себе. Он не жаловался на жизнь и жалоб от других не терпел. Одна из часто повторяющихся им фраз таким жалующимся: «Когда ты являлся в этот мир, тебе никто не давал гарантий, что он будет устроен по твоему вкусу». В 1972 году он, ради заработка, принял предложение «Нового мира» написать очерк о строящемся КАМАЗе. Из писем с КАМАЗа:

«Разобраться во всем очень трудно, все очень сложно, морозно, красиво, холодно, исполнено всяких героических усилий, неразберихи, плутовства, ритуализма, размаха, заведомо ложных обещаний, душевной простоты, величия, халтуры и т. д… Работаю довольно много и - в пределах моих знаний и сил - тщательно…»

«Бессонница у меня. Кручусь ночами. Все стены в номере расписаны следами от клопов… в комнате жуткая вонь, а тут еще простуда… помыться целиком сложно - надо простоять в очереди часа два-три в старую городскую баню…»

«Два моих соседа уехали в Москву. Перед отъездом они целый вечер скандалили с человеком, который пришел их уговаривать не уезжать… Они уперлись: «В таких условиях работать невозможно. Того нет, этого. Плохо принимают. Не обеспечивают». Не знаю, поверите ли, я не очень-то их понимал».

Книгу о Семине Е. Г. Джичоева назвала «Преодоление», и это точное название.

«Нагрудный знак ОСТ» по выходе получил самые высокие оценки критики, но и эта вещь проходила непросто. Набор дважды рассыпали в «Новом мире» (объяснение: роман о каторге вызывает нежелательные аллюзии). Публикации романа помог замредактора журнала «Дружба народов» Л. Лавлинский. Пришло какое-то успокоение, на лице Виталия появилось выражение спокойного достоинства: удалась главная вещь. Он выступал перед читателями, по телевидению. На секции прозы Союза писателей СССР на обсуждении романа выступали В. Залыгин, Ю. Трифонов, И. Дедков, В. Оскоцкий, А. Пумпянский, В. Гейдеко, Н. Воронов, все они говорили о высоком качестве семинской прозы, о сильном исследовательском ее начале.

Однажды мы с ним наблюдали в сквере группку веселящейся молодежи. Я спросила:

- Ты хотел бы сейчас стать молодым? - И меня поразила интонационная энергия его ответа:

- Нет! Слишком много ценного узнал, вернуться назад - снова быть дураком.

Часто вспоминал, как скучно ему было в «прекрасной молодости», когда еще не начинал думать: «Ходишь из одной компании в другую, чего-то ищешь, все делают вид, что им весело, а на самом деле всем скучно - тоскливо. Самое тяжелое время для меня, когда вот так болтался после Германии». Не «дурная радость», а радость открытия смысла жила в нем. Очень смеялся, когда услышал слова одного из деляг, крутящихся при спорте, о другом, который крутился всех лише: «Жизнь понято правильно».

«Нагрудный знак» был издан в обеих Германиях, в Польше, в Чехо­словакии. Немецкое издательство «Бертельсманн» пригласило его в Мюнхен. Спросили, есть ли у него в этой поездке особые желания. «Я хочу поехать туда, где «набирал материал» для романа в 42-45 годах». Его повезли через Германию во Франкфурт, там рядом городки Фельберт и Лангенберг, те самые. Отцы города встречали его. Он сам повел их к той фабрике, где работал. По дороге говорил им: «Раньше здесь была лестница, здесь было другое здание…» Они удивлялись памяти: прошло три­дцать лет. Виталий встречался с сыном хозяина фабрики «Бергишес мергишес». В Мюнхене бывал по приглашению сотрудников издательства у них в гостях. Боялся, что они реализуют вдруг свои добрые намерения приехать и к нему в гости в Ростов. Говорил переводчику Стеженскому: «Как же я принимать их буду? У них двести сортов колбасы в магазинах, а у нас один сорт - по два двадцать. И вообще уровень не тот». В Германию он поехал в своем стареньком пальто, обтрепанные рукава которого я срочно перед его выездом подшивала. Не могу не отметить, что даже в этот раз приглашение его в Германию долго оставалось ему неизвестным: Союз писателей Ростова как-то «не удосуживался» сообщить ему о предложении немцев.

Здоровье его быстро ухудшалось. Мучили стенокардические боли. Он отказывался от лечения, которое ему предлагали врачи; только движение, только тренировки помогут, - считал он.

Теперь он стал избегать впечатлений. Рассердился на меня, когда я пустила в дом переночевать деревенскую женщину, приехавшую к дочери в Ростов и оказавшуюся в ночь на улице. Тяжелы стали для него посетители, особенно если приходили без предупреждения, болтали о пустяках. Он сидел молча, не задавал никаких вопросов, экономил нервную энергию, внимание. Некоторые знавшие Виталия отмечали холодноватость, неулыбчивость его глаз, когда он слушал кого-то. Наш приятель объяснил это так: «Понимаешь, мы, рассказывая, работаем на собеседника, мы внушители, а он - наблюдатель, исследователь, он «делает выводы сам», ему труднее».

Его раздражали всякого рода идеологические фантазмы. Не имея свободного времени, он иногда просил меня прочитать какую-либо новую вещь в журнале, особенно если ее хвалили. Я читала, «высказывала мнение», он начинал читать и бросал: «Как же ты могла не заметить ложь в первой же фразе!»

Он продолжал работать над «Знаком» - о лагере после прихода американцев, о возвращении домой. Воспоминания истощали его. В апреле 1978 года мы поехали в любимый его Коктебель. Он работал в те дни, по выражению одного его приятеля, «как бешеный». В один апрельский день - крымская теплая благодать - я нашла в библиотеке Дома творчества стихи Кочеткова, ставшие популярными после фильма «Ирония судьбы». Виталий сидел за машинкой, я предложила прочитать стихи. Он развернулся от стола, а я, усевшись за стол, стала читать:

Трясясь в прокуренном вагоне,

Он стал бездомным и смиренным.

Трясясь в прокуренном вагоне,

Он полуплакал, полуспал,

Когда состав на скользком склоне

Вдруг изогнулся страшным креном,

Когда состав на скользком склоне

От рельс колеса оторвал.

Нечеловеческая сила,

В одной давильне всех калеча,

Нечеловеческая сила

Земное сбросила с земли.

И никого не защитила

Вдали обещанная встреча,

И никого не защитила

Рука, зовущая вдали…

За спиной у меня была странная тишина. Я оглянулась: все лицо его было залито слезами.

10 мая в двенадцатом часу его позвали в душевую: она должна была вскоре закрыться на ремонт. Он пошел, не окончив фразы, над которой работал. А в дýше - неприятная сцена: шахтеры, отдыхавшие обычно в Доме творчества в период межсезонья, безобразно матерились. Виталий пытался их остановить - никакого внимания. Я выкупала его (он плохо себя чувствовал), он вышел, а через десять минут меня позвали из кабинки: он упал на дорожке парка, ведущей к нашему корпусу. Без меня его успели перенести в кабинет фельдшера, вызвали «скорую» из Феодосии. Меня не пускали к нему. Сидя в коридорчике под присмотром знакомых, я, когда приоткрывалась дверь, видела крымского писателя А. Никаноркина, который массировал ноги Виталия. «Скорая» приехала, вошли трое с чемоданчиками и, как мне показалось, сразу вышли. Разрыв сердца. Его увезли на вскрытие в Феодосию. Отдыхавшая тогда в Коктебеле врач Латвийского СП А. К. сказала мне потом, что был и разрыв сосудов головного мозга.

Неожиданно появился в Доме творчества друг нашей семьи А. Галустьян, они с женой ездили по Крыму и заехали случайно. «А у нас накануне писатель умер», - сказал им вахтер, когда Галустьяны попросились въехать на территорию Дома.

За Виталием приехал сын и Л. Григорьян. Мы привезли его в Ростов. Когда его хоронили, было много народу, но я это плохо помню.

В течение более десяти лет после его смерти его книги выходили в разных издательствах, журналы печатали ранее неопубликованное (времена наступили иные), были напечатаны воспоминания о нем. А теперь - полное забвение. Потому что снова иные времена. Я думаю, задыхается снова где-то новый Семин уже не от идеологического прессинга, а от хищничества, цинизма, моральной распущенности.

В Ростове два филологических факультета, есть журналистский факультет. Никто никогда ни из преподавателей, ни из студентов не обратился ко мне как к хранительнице семинского наследия. О Семине написаны три диссертации, их авторы - не ростовчане. Мне звонят иногда случайные люди, вдруг «открывшие» повести Семина. О Семине не забывают знавшие его - друзья, близкие - и при малой мере возможности напоминают о нем. У меня десятилетняя переписка с краеведом из Фельберта Дитером Карренбергом и его женой Теней. По его просьбам я посылала ему в Германию все книги Семина, критику на его произведения. В прошлом году он устроил выставку, посвященную жизни и творчеству Семина, провел замечательный вечер его памяти. На вечере были десятки людей, был концерт (исполнялась любимая Виталием классика), чтение семинских текстов. Немцам было интересно культурное явление: какими их увидел в пору их безвременья русский каторжный мальчишка, как он осмыслил потом увиденное. Нам, здесь, на родине, неинтересна личность человека, который всего себя посвятил одному из важных русских дел - литературе, и умершему всего-то в пятьдесят лет от чудовищных перегрузок, которые он брал на себя ради этого дела. Нелепо. Обидно.

Когда-то, прочитав воспоминания Ф. Раневской, я смеялась над одной сценой, которую она рассказала. Она увидела едущего на извозчике Станиславского и, не в силах сдержать восторг перед кумиром, побежала за дрожками, крича: «Мой мальчик! Мой мальчик!»

Я пересказала сценку Виталию. Он не стал смеяться. Он серьезно сказал: «Вот видишь, гениальность подсказала Раневской самое точное слово: «Мальчик».

Как плохо мы ищем и как редко находим «точные слова».

Семин Виталий, воспоминания

Previous post Next post
Up