Продолжая тему, встревожившую нас см. обсуждения
http://community.livejournal.com/rostov_80_90/89630.html Буду делиться всем, что мы с Геннадием Жуковым собирали для сайта. Но, поскольку, его сайт, практически бездействует, а вновь открывающиеся сообщества, на мой взгляд - неактуальны. Как говорил Жуков: "Властью данной мне шизофрении, я решил", - я решила делиться всем, что у меня осталось - в этом сообществе. Мне по душе люди пишущие здесь и формат, в котором предоставляется информация. Думаю, что виртуальный музей этого сообщества, с одобрением воспримет виртуальные передвижные выставки. И начну я с выставки "ПОЭТЫ ЭТОГО СООБЩЕСТВА - ГОРАЗДЕЕ".
ЭТО СТАТЬЯ ИЗ ЛИТЕРАТУРНОГО ОБОЗРЕНИЯ 1990 г. №4.
ДО ТАНАИСА И ОБРАТНО.Автор: Алла Марченко.
Геннадий (Геннадий Викторович ЖУКОВ)
Эпистолы
Ростов-на-Дону, 1989
Игорь (Игорь Борисович БОНДАРЕВСКИЙ)
...Словно непобежденные мельницы ветряные
Книга стихов. Ростов-на-Дону, 1989
Виталий (Виталий Анатольевич КАЛАШНИКОВ)
Стихотворения
Ростов-на-Дону, 1989
Все три издания осуществлены за счет средств автора
История вкратце такова. Жил-был в Ростове-на-Дону человек с гитарой - Геннадий Жуков. Сам пел. Сам играл. Сам сочинял тексты для своих «шансонеток». Затем, лет пятнадцать тому назад, к нему примкнул Игорь Бондаревский. А еще через пару лет нашелся и третий нелишний - переехавший из Армавира в Ростов Виталий Калашников.
В ту пору глухую «аутсайдеры» частенько сбивались в маленькие «кучки». Но тут, в случае с донской троицей (или тройкой), образовалась не просто очередная поэтическая бард-группа, а почти братство* ( *Даже самиздатовский листаж ростовские «неформалы» разделили на три совершенно равные части, то есть буквально по-братски.). И по судьбам («город заталкивал поэтов на дно, а буквально в подвалы...»), и по Музе.
И вот что удивительно. Чем старше становились Геннадий - Игорь - Виталий, тем больше делались похожими лишь на самих себя, признаки групповые редуцировались, индивидуальные - обозначились резче. Это однако не расстраивало союз, а лишь укрепляло совместность, ибо разности, складываясь, не гасили, а дополняли друг друга.
Но предоставим слово Игорю Бондаревскому, взявшему на себя роль архивариуса;
«Так случилось, что важное место в жизненных и творческих интересах трех поэтов занял археологический музей-заповедник «Танаис», стоящий в окрестностях Ростова на руинах самой северной древнегреческой колонии. Скифские степи, греческие камни, История и Природа стали для каждого из троих основными темами творчества. На священной античной почве богемная компания превратилась в литературное содружество, которому тогда же было дано имя: «Заозерная школа».
Родилось странное название при обстоятельствах (при всей их типичности) почти анекдотичных. «Хозяева» литературного Ростова, возмущенные растущей популярностью исполнительской деятельности группы «Танаис», вызвали танаитов «на ковер». И один из общественных обвинителей, фабрикуя дело об упадочных настроениях и аполитизме, «обозвал» возмутителей городского и пригородного спокойствия «Заозерной школой». По всем приметам, подразумевалось, видимо, содружество английских поэтов, вошедших в историю литературы под именем «озерная школа». Это та самая «озерная школа» (Вордсворт, Колридж, Саути), с которой так энергично конфликтовал когда-то Байрон. Помните, в «Дон-Жуане»:
Боб Саути, ты - поэт-лауреат
И представитель бардов...
Нет худа без добра: оплошка «крестителя» позабылась, а название (в значении «послеозерная») привилось, ибо понравилось публике. Не возражали против него и ростовские нелауреаты, ибо, перечитав тексты своих якобы предшественников, «заозеряне» не могли не обнаружить, что супротивники Байрона совсем не так реакционно-романтичны, как утверждало в те годы литературоведческое «общее мнение». Выяснилось, что удалившиеся от светской суеты «лейкисты» не только досаждали гению и властителю дум, культивируя средневековую мистику и устои патриархальной старины, но и проповедовали естественность поэтического чувства и жеста.
Где родословная (пусть и «подложная», игровая, шутейная), там и программа: продолжение романтических традиций, простота, внимательность к естественным движениям души и т. д.
Честно говоря, в эту - сформулированную Бондаревским - программу укладывается разве что Виталий Калашников, да и то с натяжкой, хотя именно он, вразрез с версией Бондаревского, и утверждает (в предисловии к книжечке своих стихотворений), что школы как таковой, то есть сколько-нибудь сформулированной поэтики или общих литературных задач у «заозерян» никогда и не было. Зато было нечто куда более важное, по крайней мере для тех, кто решился «в глуши» «растить себя поэтом»,- среда. И складывалась эта среда из нескольких составляющих: «Немного любви к поэтам девятнадцатого века, немного красного вина, немного юношеской романтики, немного провинциализма, южной наглости, редкая для нашего времени дружба», а главное - убежденность, что поэзия не профессия, не род занятий, а образ жизни - «прецедент существования».
Образом жизни (на какое-то время) стало для Виталия Калашникова и переселение в Танаис, куда дети ростовских подземелий сбежали из отвергнувшего их литературного Ростова.
Здесь, под высоким небом Танаиса,
Я ехал в Крым, расстроен и рассеян,
На поиски случайной синекуры.
И у друзей на день остановился,
И дом купил, и огород засеял,
И на подворье запестрели куры.
…………………………………………….
Я больше никуда не порывался,
Я больше никуда не торопился,
Возился с глиной, камнем и цементом
И на зиму приготовлял запасы.
Здесь, под античным небом Танаиса,
Зимой гостили у меня Гораций,
Гомер, Овидий, Геродот, а летом
Родные и приятели: актрисы,
Писатели каких-то диссертаций,
Изгнанники, скитальцы и поэты.
Что же касается Игоря Бондаревского, то при всей приверженности «танаитству», он как был, так и остался пленником города, поэтом его неблагообразия. И дело тут не только в скрытых, невнятных, подсознательных импульсах и надобностях, как полагает, скажем, Виталий Калашников («слово» - универсальный, поэтому глубоко индивидуальный инструмент, и пользуется им каждый по своей надобности, иногда глубоко скрытой»), а в устройстве души, которая являет, обнаруживает и свое выражение, и свою суть в подходе к вещам.
Про ласточек, к примеру, Игорь Бондаревский может сказать: «сор небес». И это не эпатаж, не жест поэтического «юродства», а органический способ видения, объяснения понятий. Столь же естествен (в урожденно-неромантической системе связей чувств и мыслей) и свалявшийся в клочья овечьей шерсти снег - деталь, через которую Бондаревский передает безочарование южнорусского зимнего пейзажа - бесхозного и малоснежного...
Виталий Калашников, как мы могли убедиться из вышепроцитированного отрывка, в силу врожденного артистизма и природной же склонности к дальнозоркости (смотреть далеко и глубоко, но не фиксировать предметы первого плана), даже из обживания купленного по случаю деревенского дома способен сделать почти эклогу. Но вот на то же подворье попадает Игорь Бондаревский, и тотчас обнаруживают себя бытовые детали (сор жизни). Карта будней, смазанная у Калашникова, обретает подробность, и притом специфическую. И это тем любопытнее, что на уровне рассуждений, литпрограммы Бондаревский - защитник и пропагандист надбытовых чувствований. Но это в теории, а на практике - глядите, что он делает с пасторальным сюжетом:
Внутренности этого дома
напоминают сразу свалку и лотерею,
а больше всего - корзину воздушного шара.
Господи! Много веревок и прутьев,
мешочков с едой и мешков с балластом
требуется для полета
воздушному шару деревенского дома.
Еще раз подчеркиваю: Бондаревский очень-очень старается быть и казаться истинным «танаитом», т. е. романтиком и эрудитом, с поправкой на «провинциализм и южную наглость», и все-таки... Да и работает (в сюжетно-тематическом отношении) он куда старательнее, чем его друзья по тройственному союзу. И тем не менее его программные стихи о Ван Гоге, Рембо и т. д., хотя и демонстрируют «немного любви» к отверженным гениям веков минувших, увы, напоминают скорее школьные, в буквальном смысле, сочинения, чем свободные импровизации на «подсказанную» партнером по «трио» тему...
Еще наивнее выглядят вариации Бондаревского на скифские сюжеты:
Ты не знаешь одежды. Твоя кожа груба.
И в землянке твоей смрадный дух.
Я тебя не люблю. Но старуха судьба
О любви знать не хочет по праву старух.
Неловкость этого экзерсиса особенно наглядна в сравнении с тем, что может «выжать» из той же камышовой «землянки», из тех же скифских «старух» Калашников, хотя отнюдь не стремится к археологической точности. Даже от себя не скрывает Виталий, что это лишь «реквизит». И тем не менее и сам входит во вкус «игры в Танаис», и нас втягивает в «прецедент существования»:
Для хижины этой двоих было мало.
Она постоянно жила искушеньем
Вместить целый род.
Ей сейчас не хватало
Старух, детворы, суеты, копошенья.
Вообще театр (как принцип) одна из главных стихий поэзии Виталия Калашникова. Даже такой на первый взгляд непригодный для театрализованной постановки сюжет, как встреча маэстро с начинающим поэтом, разыгрывается здесь как пьеса для реквизита. Еще до того, как вместо мэтра заявится его «заместитель» - бархатный халат (дабы снисходительно благословить юное дарование), его образ - образ «сибарита», обряженного под «мэтра», внешне любезного и гостеприимного, а по сути готового «пристрелить» соперника,- сыграют (и выдадут крупным планом) предметы его кабинета:
В углу сидело кресло, а диван
Полулежал, откинувшись на стену,
И, образуя стройную систему,
Стояли книги всех времен и стран.
Закатный луч по комнате плясал,
Тревожа зеркала и позолоту,
Рабочий стол, казалось, сам писал,
Весь вид его изображал работу.
Курила сигарета в хрустале,
Задумчиво, не стряхивая пепел,
И на стене старинный пистолет
Куда-то за диван устало метил.
Однако и отступая, и оступаясь (особенно часто там, где для преодоления сопротивления материала требуется и воображение, и преображение), Игорь Бондаревский обретает и дерзость, и свободу, как только жизнь потребует, по его же выражению, способности улавливать дисгармонию мира в самых малых - еще допустимых, еще не заметных людям без поэтических дозиметров дозах: Негодует и плачет чаячья стая, нашу цивилизацию видя с изнанки, где над черной жижей, краями зазубренными выступая, охотятся за окурками вечноголодные, рваные консервные банки.
И как бы автора этой антипасторали, на мой взгляд замечательной, ни влекло, ни тянуло в античный «Танаис», он неизменно возвращается из жизнеубежища в заплеванный город - в круг «курилок, бытовок, малярок, слесарок». Ибо это - его поэтический круг. И только в этом кругу он чувствует себя поэтом, призванным выразить беспросветность и неблагообразие «Вечной Провинции» - этой черной дыры, этого российского бермудского треугольника, где
Как промерзнет - запьет да сгинет ямщик.
Согласитесь, при столь явно выраженной разнонаправленности устремленностей духа не так-то легко существовать в одной парадигме. И может быть, совместность - ни творческая («школа»), ни человеческая (братство) - так бы и не состоялась, если бы рядом с Игорем Бондаревским и Виталием Калашниковым не оказался Геннадий Жуков. Поэт на редкость широкого диапазона, он с одинаковой легкостью берет как «верхи», так и «низы» жизни, если воспользоваться метафорой из его же стихотворения («Ах, мы выросли до высот стиха! Дорасти бы нам до поэзии... Не берет уже инвалид верха. Не берет уже инвалид низы»).
Вот, скажем, как звучит жуковская «гитара» на самых низких басовых нотах:
Мне уже не отречься.
Я ваш. Я клеймен. Я приметен
По тяжелому взгляду,
железному скрипу строки -
Как ножом по ножу - и, на оба крыла искалечен,
В три стопы - как живу - так пишу - и сжимает виски
Жгут тоски по иному - по детству чужому... Я мечен
Этим жестким жгутом, он мне борозды выел на лбу
И поставил навыкат глаза - на прямую наводку -
Чтоб глядел я и видел: гляжу я и вижу в гробу
Этот двор, этот ор, эту сточную глотку
Дворового сортира (в него выходило окно)...
Казалось бы, еще чуть-чуть - и начнется истерика; еще шажок - и нам не выбраться из «дворового сортира»... Но в искусстве, если это искусство, решает именно чуть-чуть... Опасно балансируя почти на пределе, Жуков, если вслушаться в его поэтические речитативы, никогда не отступает от правила: «До судорог, до расползанья кожи Все быть должно на музыку похоже».
Дух музыки и удерживает его на краю «черной жижи», и он остается художником даже там, где автор, лишенный слуха и «певкости», наверняка бы завяз в неблагообразии «про-странства чрева», жующего пузом «парсеки колбасы».
Подвалом влажным и густой асфальтовой смолой,
Подвалом бражным и тугой табачною золой,
Опухшим выменем души и головой творца,
Промявшей плюшевый диван седалищем лица,
Утробным воем парных труб системы паровой
Клянусь, что это все со мной.
Да, это все со мной.
«Клянусь» - в данном случае условно-гитарный, то есть скорее мелодический, чем смысловой ход. Читатель и без «клятвы» верит Жукову, ибо видит, какую «поклажу», какую арбу «нечистот», отходов вывернувшейся наизнанку цивилизации тащит-прет меднотелый «пегас» старослушателя «Заозерной школы». Впрочем, для общегрупповых, танаисских, «надобностей» Геннадий время от времени все-таки «распрягает» своего коня, дабы отпустить его в «ночной выпас», в скифско-греческие степи, на лоно Истории и Природы:
Конь багряный вошел - и смутилась душа...
Сколько меди певучей!
И чудится - тронь,
И откликнется тело пугливое - конь!
Словно маленький колокол - конь!
Не спорю, преображения Медного Коня красивы, порой чересчур, но лично мне более убедительным (в эстетическом отношении) представляется иной, тоже жуковский, способ преодоления «низкой жизни» - не посредством воспарения - «переноса строки» в мир мечты и воображения, а с помощью «простой» смены инструментов. Ведь одна и та же тема-мелодия в переложении, скажем, для среброгорлого горна или продольной флейты звучит иначе, чем в богемно-гитарном варианте, не говоря уже о пастушеской дудке, само устройство которой - три дырочки - почти гарантирует чистоту «верхов» (ноты «си», если придерживаться принятых у Жукова фигуральностей: «кто способен на чистое «си», способен на многое»).
В отличие от «собратьев по заозерью», Жуков не цитатен, ибо пишет не строфами, а периодами, и в выдержках поэтому проигрывает. И тем не менее надеюсь, что читатель все же составит достаточное представление о целом и по такой части - фрагменту из «Речитатива для дудки»:
«...и была у мальчика дудка на шее, а в кармане ложка, на цепочке кружка, и была у мальчика подружка на шее, Анька-хипушка. Мальчик жил-поживал, ничего не значил и подружку целовал, а когда уставал - Аньку с шеи снимал и на дудке фигачил. Дудка ныла, Анька пела, то-то радость двум притирочкам!»
Не знаю, как сложится дальнейшая литературная судьба «Заозерной школы». Но в том, что по крайней мере одному из «заозерян» - Геннадию Жукову - все-таки тесно в ее игровом пространстве,- убеждена. Да он уже и перешагнул границы «провинции Танаис». Читая его подборку в московском альманахе «Весть», я, вместо того чтобы анализировать стихи, рас-кладывая их на строчки, вспомнила известное письмо Блока к Ахматовой:
«Много я видел сборников стихов, авторов известных и неизвестных, всегда почти - посмотришь, видишь, должно быть, очень хорошо пишут, а мне не нужно, скучно, так что начинаешь думать, что стихов больше писать не надо; следующая стадия - что стихи вообще - занятие праздное, дальше уже начинаешь об этом говорить громко... Прочтя вашу поэму, я опять почувствовал, что стихи я все равно люблю».
Вот так и я: прочтя опубликованные в «Вести» жуковские «Уроки Кармы», опять почувствовала, что стихи все равно люблю...
В чем тут секрет? И чем отличаются очень хорошо написанные поэтические произведения от тех, что вроде бы вовсе не безупречны, а между тем - поди же: возвращают аппетит к поэзии,- объяснить не могу. Но и без объяснений знаю: зазря такое со мной не случается.
И вот еще на какие размышления наводит инициатива ростовчан. И сама по себе, и вкупе с целым рядом подобных нестоличных литературных предприятий (экспериментальные номера «Урала», новая «Волга» и т. д.).
Во все времена и у всех народов «гении» рождались в «провинции», а умирали в «парижах». Введя жестокий лимит на столичную прописку, мы, похоже, не только разрушили естественный круговорот запасов таланта, но и произвели своего рода сортировку: просочиться сквозь лимит в последние полтора десятилетия чаще всего умудрялись лишь лица, не слишком обремененные нравственными брезгливостями. Остальные, то есть порядочные,- большей частью застревали на местах. И если процесс культурной децентрализации не будет насильственно остановлен, не исключено, что лет этак через десять - пятнадцать, когда на подмогу детям застойных подвалов-подземелий подоспеют дети перестройки (при нынешнем одичании головного нетворческого Союза писателей, при его прямо-таки на глазах крепчающей «мамонтизации»), от столичных и пристоличных амбиций останутся лишь ностальгические воспоминания.