Семь общеполезных истин,
пренебреженных в романе «Сердце Пармы»
Иванов А. Сердце Пармы, или Чердынь - княгиня гор. СПб.: Азбука-классика, 2008.
- Взбодриться хочешь? - спросил князь.
«Сердце Пармы»
1.
Сказания… следует складывать драматичные - вокруг одного действия, целого и законченного, имеющего начало, середину и конец, чтобы вызывать свойственное ей удовольствие, подобно единому и целому живому существу; и они не должны походить на обычные истории, в которых приходится описывать не единое действие, а единое время и все в нем приключившееся с одним или со многими, хотя бы меж собою это было связано лишь случайно.
Аристотель, «Поэтика», 1459а
В «Сердце Пармы» перед нами проходит почти тридцать лет, сотни человек, из которых ни одного нельзя назвать главным героем, тысячи километров, три поколения князей - чем все это объединено?.. Категории вроде «борьба христианства с язычеством в Перми» не могут серьезно считаться сюжетом романа - так же, как нельзя написать роман, сюжетом которого является «извечная борьба добра и зла».
Эпический мир не заменяет эпического сюжета - загляните в Гомера, чтобы узнать, как надо. Нельзя выдавать среду за движение, которое в ней происходит. Если хочется начертать широкую картину быта и нравов - напиши путевые заметки или научно-популярную книгу в серии «Библиотечка этнографа». Однако Иванов роман пишет. Отчего? чтобы смешать полезное с приятным, этнографию с увлекательными приключениями?.. Его полезное вышло куда приятней приятного, а приятное оказалось скучным донельзя, потому что увлекательные приключения не имеют телеологии и тридцать лет, как Илья Муромец, на одном месте крутятся.
Что произошло за это время? умерли такие-то и такие-то? русские немного крепче уцепились за эту землю?.. В таком рассказе да еще выводить бессмертных персонажей, каковы у Иванова хумляльты, значит совсем не иметь гуманизма. Единственный способ прекратить такое повествование - убить всех ради спасения читателя, но автор отсек эту возможность. Почему его роман все-таки кончается, внутренними причинами объяснить нельзя. Погиб еще один князь? однако Михаил не был центром внимания, и его гибель не завершает никакого очерченного действия. Где сюжетное единство? что вы мечетесь, местные? вы откуда и куда?.. Тут хорошо бы подошло выражение «большой каюк пермяцкий» (с.424), но, к сожалению, автор, не оценив его метаописательных достоинств, употребил его совсем по другому поводу.
Положим, полнота эпической картины мира вам дороже, чем завязки, кульминации и другие требования средней школы. Ну что ж, картина ваша, и вы в своем праве. Но отдавайте себе отчет в том, что вы жертвуете читательским интересом, потому что следить за множеством мелочей, не связанных ничем, кроме чрезвычайно отвлеченной геополитической идеи, и утомительно и досадно.
Мало того, что сюжет, вообще говоря, не прощупывается - но автор не устает нанизывать сцены, из которых вообще никуда выхода нет, кроме как в краевую статистику. Вот появились суровые скудельники - детально, но не без скупого мужского лиризма поведали первому встречному о думах своих и чаяньях, и автор тут же закопал их в землю живьем. Это, кстати, новаторская практика ампутации сюжетных новообразований; такой, кажется, даже Акунин, с его известными ликвидаторскими склонностями, не применял. Вот появились былинные словене, отрапортовали, како веруют, и автор тут же их перерезал, чтобы не застили историческую панораму. Они даже про Чура дорассказать не успели и еще что-то из «Мифов народов мира», том второй. Вот вышел к рампе, нервно одергивая бармы, великий князь Московский Иван Третий, пропел свою арию о перспективах собирания Руси, и… нет, его так просто не убьешь, конечно, потому что секьюрити у него, да и перед хронологической таблицей в учебнике «История России» как-то неудобно, - но больше мы этого человека, оторванного от дел и затянутого в сюжет ради массовости, не увидим.
Все это напоминает сказку «Теремок», где на переднем крае сюжета посменно показываются все представители местной фауны со своими резюме в клювике. Однако кумуляция в сказках хороша и в плутовских романах, а наследника лучших традиций русской романистики (что бы этот комплимент ни значил) такие ухватки компрометируют.
2.
Сократ вынудил их признать, что один и тот же человек
должен уметь сочинить и комедию и трагедию
и что искусный трагический поэт является также и поэтом комическим.
Платон, «Пир»
Иванов намерен представить образ целой вселенной. Огромного, своеобычного мира, далеко простершегося в пространстве и времени, со своей мифологией, аксиологией и всем-всем-всем. Он притязает на эпическую универсальность, которую Силий Италик применительно к Гомеру сформулировал стихом: «Песнию землю объял, и море, и звезды, и манов» (Pun.XIII, 788).
И мы не сразу замечаем, что одной важной вещи, без которой существовать мы не привыкли, в этом мире нет. Он начисто лишен комического. Лучше сказать - в нем нет юмора.
Не знаю, отчего это произошло. Возможно, автор юмора не любит и не умеет. Может быть, он посчитал, что рассказывает о слишком серьезных вещах, чтобы хаханьки здесь разводить. Может быть, из всех толстовских традиций именно патологическое отсутствие самоиронии он счел самой важной. Не знаю. Оценим результат.
Что картина мира от этого вышла дефектной, и говорить нечего. Остроумие, я полагаю, и в Мордоре практиковалось: нет миров, от него свободных. Но дело даже не в этом. Не пожелав дистанцироваться от вещей, о которых он повествует (видимо, руководясь прокламированной в романе стратегией «сплестись корнями с родной почвой»), Иванов отказался от такого мощного регулятора стиля, каким является самоирония. Он не видит пошлости, густо наполняющей его страницы там, где он хочет быть возвышенным, проникновенным и глубокомысленным.
«Вокруг была только красота - пусть дикая, вечная, безразличная к человеку, но не таившая угрозы» (с.158). Оставим в стороне вопрос, могло ли быть подобное эстетическое сознание, оперирующее подобными выражениями, у чердынского князя, которому Иванов его приписывает. Это очень спорно, ну да ладно. Главное, что такое эстетическое сознание есть у Иванова. Когда Гейне созерцал закат на Брокене, его благоговейное настроение было прервано восклицанием какого-то коммерсанта: «Как, в общем, прекрасна природа!» Иванов - этот коммерсант, ему все человеческие чувства и их формулы достались в последнюю очередь, стертыми, как пятак у кондуктора. «…и вот уже лебедем понеслась туда, где над великой рекой вечной свечкой, как душа, горела северная звезда» (с.33), «И весь его облик, облик молчаливых людей, стоящих за валунами вокруг капища, дышал древностью, необычностью, былинной мощью» (с.299), «Душа тяжелела судьбою» (с.320), «У Михаила заболела душа» (с.379), «Только рублевские образа лучились тихой, умиротворяющей радостью, затмить которую не могли ни гневные тучи, ни горестные размышления» (с.378). Да, природа прекрасна, как ни крути.
В особенности это сказывается на любовных сценах. Поруганный комизм мстит за себя, проступая там, куда его не звали, и оказываясь третьим в супружеской постели.
«Только сейчас, когда под его ладонями вздрагивали острые лопатки жены, когда ее груди двумя языками жара опалили его грудь даже сквозь кольчугу, когда уже никто не мог увидеть, как смялось его лицо в ранних морщинах, он почувствовал, что вернулся, вернулся, вернулся. И будто грязь с тела, потекла с души чужая запекшаяся кровь, от которой он так страшно устал.
А потом было бледно-голубое северное лето, беззакатно лучившееся сквозь щели между ставен, которые были закрыты даже днем. И бревенчатые стены оплывали янтарной смолой от зноя любви, не имевшей конца, забывшей обо всем - о днях и ночах, о людях и нелюдях. И была сумасшедшая, яростно желанная, ненасытная, греховная и святая нагота жены, и буря ее разметанных волос, летящих рук и ног, яд окровавленных ведьмачьих губ. Кровь тех поцелуев на вкус была полна пьяных соков зацветающей земли, чья древняя сила огнем текла сквозь звонкое тело ламии. А когда Тиче задыхалась от густого звериного хрипа, Михаил видел ее счастливые, горящие во тьме глаза, и его слепил горячий блеск мокрых плеч. А если он сам валился в изнеможении, то Тиче бесстыдно и беспощадно сдавливала его душу своей жаждой и мукой и неведомой властью вновь возрождала его для любви» (с. 185 сл.).
Здесь все прекрасно - и бенедиктовский накал персей, прожигающих кольчугу, и оплавляющаяся от страсти изба, и анафора, взятая откуда-то «из литературы», и «греховная и святая», украденная из репертуара радио «Шансон», и этот жеманный эвфемизм, «бесстыдно сдавливала душу». Оно конечно, душа у кого где засунута, но есть же какие-то общепринятые точки дислокации.
В общем, «только тот, у кого каменное сердце, может прочесть сцену смерти Нелл без смеха». В отсутствие комического и трагическое не удается.
С неумением смешить оказывается связано и неумение пугать.
3.
Для того чтобы сделать любую вещь очень страшной, кажется, обычно необходимо скрыть ее от глаз людей, окутав темнотой и мраком неизвестности.
Э. Берк, «Философское исследование о происхождении
наших идей возвышенного и прекрасного», ч.2, разд.3.
Если не Эдмунд Берк, то хотя бы Стивен Кинг мог научить А. Иванова этой простой мудрости: хочешь сделать что-то страшным, даже хромого суслика, - раствори его в темноте. Не научил.
Вот автор решает поговорить о жутком чудовище. Идет группа лиц болотистыми чащобами дерзновенно грабить то ли капище, то ли требище. Сначала автор все делает по науке, показывая присутствие чудовища синекдохами: вот среди леса громадные качели, раскачивающиеся, будто с них только что кто-то спрыгнул; вот сходит с ума увидавший кого-то бывалый ушкуйник; вот погребенному мертвецу кто-то отрывает голову и сажает на кол… Хорошо. Как дома себя чувствуешь, право слово. Но, к сожалению, автор решил, что без кульминации нечестно, и вывел пермского бабая на люди.
«И вот тогда-то он и увидел чудовище. Оно без плеска спрыгнуло в воду с дерева и поднялось во весь рост - в полтора раза выше человека, широкоплечее, сутулое, с длинными, до колен, могучими руками, все сплошь покрытое серым волосом, с плоской головой, вбитой в плечи, почти безносое, только с дырами ноздрей, с тонкими черными губами, с глазами загнанного зверя, печальными и равнодушными. Подгребая ладонями, чудище пошло навстречу Ваське», и т.д. (с.149 сл.)
Иванов искренне думает, что нещадно пугает читателя, а читатель тем временем, деликатно позевывая в кулак, перечитывает в третий раз, чтобы представить, как этот деклассированный дядя Степа выглядел в совокупности. Будь Иванов прав насчет полицейских описаний внешности, то «а ростом он мал, грудь широкая, одна рука короче другой» было бы классикой русского хоррора. Но он неправ. В аналогичную ошибку обычно впадают самодеятельные сочинители эротогенной эпики, добросовестно перечисляя все технические подробности, чтоб было зажигательнее, и в итоге получая инструкцию «Вставьте шплинт А в гнездо Б».
Хорошо все-таки, что Иванов не стал выводить на сцену огнедышащего ящера Гондыра. Он потратил бы на его описание страницы три - и это были бы самые скучные три страницы в романе, где их и без того довольно.