Рецензия на публикацию:
Мелихов Александр
Убийство по закону?(Почему Лев Толстой отвергал смертную казнь)
https://lgz.ru/article/-44-6711-30-10-2019/ubiystvo-po-zakonu/ Несмотря на огромность хора тех общественных голосов, которые в разное историческое время звучали как в пользу, так и против «наказания» смертью, в нашем очерке, не перекрикиваемый никем, прозвучит по преимуществу голос Льва Николаевича Толстого и будут высказаны соображения, так или иначе коррелирующие с тем религиозным пониманием жизни, к которому пришёл Толстой во второй половине 1870-начале 1880-х годов, которое сам называл «всемирным, божеским» и высшим выражением которого полагал первоначальное, неискажённое церковниками учение Иисуса Христа. Два предшествующих ему: первобытное эгоистическое и общественно-государственное (жизнепонимание язычников, евреев И церковных христиан).
Концепция трёх различных жизнепониманий, данная Толстым впервые в сочинениях «Религия и нравственность» (1893) и «Царство Божие внутри вас…» (1890 - 1893) - недооценённый исследователями по сей день ключ к полноценному осмыслению позиции Толстого 1880-1900-х гг., Толстого-христианина, не только по собственно религиозным, но и по ряду общественных проблем, включая проблему смертной казни.
Отсылая читателя к текстам названных сочинений, в данном очерке-рецензии мы изложим эту концепцию и охарактеризуем её применительно к нашей проблеме - чрезвычайно бегло.
Проанализировав в «Религии и нравственности» различные определения религии, Лев Николаевич приходит к выводу, что сущность всякой религии состоит в ответе на вопросы: зачем я живу и каково моё отношение к окружающему меня бесконечному миру и первопричине его?
На выражения этого отношения в различных вероучениях влияют, конечно, и этнографические, и исторические условия, и перетолкования, т.е. нечаянное и намеренное уродование учения его мнимыми последователями, но в сущности - их не более трёх: 1) первобытное личное, 2) языческое общественное, или семейно-государственное и 3) христианское, всемирно-божеское. При этом, подчёркивает Толстой, второе, общественно-государственное, жизнепонимание есть «только расширение первого».
Первое, низшее, жизнепонимание - это выражение отношения к жизни детей, нравственно-грубых людей и дикарей: они признают себя самодовлеющими существами, а смыслом своей жизни - благо личное. Такое жизнепонимание находит своё выражение как в языческих религиях, так и в низших формах исповедания буддизма (который Толстой именует «отрицательным язычеством»), ислама и др. т.н. «мировых» религий. Характеризующая черта молитв при этом отношении к жизни - ПРОСИТЕЛЬНОСТЬ: человек молит богов, святых о даровании земных благ и избавлении от страданий.
Второму, языческому, семейно-государственному или общест-венному, жизнепониманию соответствует в индивидуальном развитии человека возраст возмужания. Человек, сознание которого пробудилось к этому, высшему чем первобытно-личное, жизнепониманию, признаёт значение своей жизни уже не в благе одной своей личности, а в благе известной совокупности личностей: семьи, рода, народа, «своей» церкви, «своего» государства, а в пределе - и всего человечества. Он готов жертвовать своим личным благом ради блага этих совокупностей. «Двигатель его жизни есть слава. Религия его состоит в возвеличении глав союзов: родоначальников, предков, государей и в поклонении богам - исключительным покровителям его семьи, его рода, народа, государства». Это отношение людей к миру исторически выразилось в общественно-патриархальных религиях: государственной религии Рима, иудаизме (как религии избранного народа), исламе (как религии межплеменного единения), религиях Китая и Японии, а также - и в «исторически сложившихся» церковно-государственных извращениях христианства, включая сюда греко-российское православие.
На этом отношении человека к миру, указывает Толстой, зиждутся «все обряды поклонения предкам в Китае и Японии, поклонения императорам в Риме, вся многосложная еврейская обрядность <…>, все семейные, общественные церковно-христианские молебствия за благоденствие государства и за военные успехи».
Наконец, третье, и высшее из открытых человечеству пониманий жизни - соответствующее в индивидуальной жизни человека возрасту опыта и мудрости - признаёт значение жизни человека уже не в достижении целей отдельной личности или совокупности таковых (вплоть до человечества), а исключительно в служении человеком «той Воле, которая произвела его и весь мир для достижения не своих целей, а целей этой воли». Для исполнения в мире воли Бога такой человек радостно жертвует не только своим личным, но и семейным, и общественным благом. Мир - общая мастерская. Человек - посланник и работник Бога в мире; тело его - инструмент делания в мире Божьей работы, а вовсе не получения чувственных удовольствий или обслуживания интересов (экономических, военных и пр.) других людей.
И это высшее жизнепонимание «получило своё полное и последнее выражение только в христианстве - в его истинном, неизвращённом значении» (39, 7 - 10).
Перед этим, последним, пониманием жизни - грешны, так или иначе, мы все. Ему не следуют т.н. «преступники», которых мы, в беспомощности нашего безверия, благословляем на тюремное мнимое «исправление» или на «наказание» смертью: они во многих случаях «скатываются» до первобытно-личного, и общественно-государственное жизнепонимание для них невнятно, непостижимо и чуждо. Но так же не постигается и жизнепонимание всемирно-божеское, христианское - головами, не вытрясшими из себя прокисших тараканов «духовного наследства» язычников и евреев, Римского права и Ветхого Завета. И когда эти головы сталкиваются с толстовским, ХРИСТИАНСКИМ разрешением проблематики преступности, наказаний и казней - «кислота» их тараканьих ульев на плечах даёт себя знать: в попытках «опровергать» построения и выводы Толстого, исходя из низшего, нежели христианское, понимания жизни, из «общественных задач», из языческого идеала «справедливости».
Реальная всевременная и всепланетарная общественная практика, при которой на суевериях насилия, наказания паразитирует орава мундированных бездельников (полицаи, гвардионцы, различные спецназы, тюремщики, охранники и т. п.), равно и тех особей при деньгах и власти, кто использует «право» и его силовую поддержку для расправы с неугодными - подменяется в очковых интеллигентских головах упрощёнными схемами, а в головах простецов, сторонников казней и даже линчеваний «преступников» - и вовсе схемами примитивными, несущими в себе детерминанту ложных, субъективированных и эмотивно-окрашенных рефлексий. Первые при этом (учёные, журналюжные и иные интеллигенты) с искренним в своей наивности превосходством взирают на вторых, не осознавая, что, пусть и с разной степенью эгоистичности личных мотивов и дисциплинированности ума, подчинённости суевериям и фобиям человека как «общественного животного», но стоят таки они на одном мировоззренческом фундаменте: общественно-государственном, с атавизмами первобытно-личностного.
Для примера возьмём одно из новейших на данный момент (ноябрь 2019 г.) выступлений публициста по проблеме смертной казни - и, в частности, отношения Л.Н. Толстого к ней. Это статья в № 44 (за 30 октября 2019 г.) «Литературной газеты», которую автор озаглавил «Убийство по закону? Почему Лев Толстой отвергал смертную казнь». Сам автор, питерский еврей Александр Мотелевич Мейлахс (род. 1947) - стареющий и скучающий на пенсии математик и кандидат физико-математических наук, подвизающийся в писательстве и публицистики. Свою статейку в «Литературке» он подписал псевдонимом Александр Мелихов - и, как и можно было ожидать от публициста с таким казачьим псевдонимом, откровенно любуется в ней Толстым-художником, певцом казаков и абреков, дикого «естества», в котором не то, что смертная казнь, а и простое убийство не отрицается никем и ничем. «Мелихову» принципиально важно то, что, по его мнению, «в двух своих кавказских шедеврах - в «Казаках» и «Хаджи-Мурате» - Толстой не находит не то что слов, но даже интонаций для осуждения целой череды бесхитростных убийств». Ему близко остранённая от мировоззрения Толстого-христианина картина, нарисованная Толстым-художником, автором «Хаджи-Мурата», в которой «убийства такая же естественная часть жизни, и совершают их совсем не злые и не жестокие люди - это для солдат просто работа. Да и офицеры в смерти видят лишь её социальную функцию».
(Хотелось бы тут же напомнить г-ну «Мелихову» о ранних (1855 г.) «Севастопольских рассказах» Толстого, в которых организованное насилие войны находит своё пусть ещё и не христианское, но достаточно критичное осмысление: с позиций светского гуманизма и даже эстетики, вполне соответственных той стадии эволюции воззрений Л.Н. Толстого на смертную казнь, о которой мы подробнее скажем в другом месте. Моральная риторика в художественных текстах может быть необходимостью для писателей ничтожных, как сам «Александр Мелихов», но вполне сознательна, как выбор, для Толстого.)
Совершенно справедливо «Мелихов» отмечает, в чём состоит такой выбор Толстого в «Хаджи-Мурате»: свою, с христианских позиций, критику писатель обращает на «бесчинства, творимые по закону», то есть на СИСТЕМНО ОРРГАНИЗОВАННЫЕ ФОРМЫ НАСИЛИЯ, к которым всегда прибегали и прибегают политические режимы, беспомощные и халтурные в решении тех проблем, грамотное решение которых могло бы придать смысл этим режимам и легитимизировать их. Вместо этого насильнические, преступные режимы: от Александров и Николаев в Российской империи до современного путинского - прикрывают свою халтуру системой запретов, административных и уголовных преследований, политических репрессий, обеспечиваемых миллионной ордой хорошо прикормленных чинуш и «силовиков» всех мастей. Апофеозом этой вакханалии предсказуемо стала манипуляция сознанием простецов по вопросу о «необходимости» ужесточения системы «наказаний» (расправ по суду) в целом, и, в частности, о применении смертной казни как «высшей меры социальной защиты» (к такому эвфемизму прибегали в прошлом веке большевицкие палачи).
Конечно, как и принято в переполненном евреями и их духовными питомцами отечественном толстоведении (не оттого ли - «нет пророка <Толстого> в своём отечестве?»), «Мелихов» будто «не замечает» Нагорной проповеди, в принципе не пишет об учении Христа как главнейшем для Толстого основании. Толстой для ленинградского еврея - «идеалист», «ценящий идеалы выше фактов». «Факты» якобы заставляют Толстого-художника признать, что «убийство в борьбе - это печальная часть жизни <неужели именно ХРИСТИАНСКОЙ жизни? - Р. А.>, в которой, однако, можно усмотреть и величие, и красоту», что «убивать, конечно, нехорошо, но ничего не поделаешь - таковы люди, такова жизнь!». Но Толстой идеалистически, так сказать «волюнтаристски» довёл в своём понимании «Не убий», заповедь Моисея для евреев, «до бескомпромиссного требования непротивления злу насилием»:
«…Библейское «Не убий», доведённое в толстовском понимании христианства до бескомпромиссного требования непротивления злу насилием, представлялось Толстому вершиной мудрости и красоты, а мне не раз приходилось писать, что вопрос о применении смертной казни не столько нравственный, сколько эстетический».
Это признание публициста следует понимать уже не как критику в адрес Толстого, а скорее, как признание автором статьи собственной беспомощности, неспособности, как курице до орла, подняться выше загородок, выставленных носителями ветхого, давно отжитого человечеством еврейского, общественно-государственного религиозного жизнепонимания - в отношении того высшего, актуального, которое впервые выразилось в первоначальном учении Христа, позднее перетолкованном на еврейский лад «строителями Церкви».
Вот почему для «Мелихова» сохраняется «неразрешимость вопроса о применении смертной казни». Ценности и смыслы христианского учения для него лежат в «мире идеалов», тогда как в «мире реальностей» (терминология публициста) - убийство, включая системно организованные его формы, всегда найдёт поддержку, и не обязательно аффективно-эмоциональную, а именно «идейную», то есть РАЦИОНАЛИЗАЦИЮ, апеллирующую к неизменным законам выживания в царстве животных существ планеты Земля.
Это, на самом-то деле, огромная тема, которая вряд ли может быть раскрыта в нашем небольшом исследовании. В убийстве, констатирует наш публицист, можно усмотреть не только пресловутую «справедливость», но и «величие и красоту». Красота же и величественность, внешний «блеск» - это то, что заняло позицию значимой ценности в церковном «историческом» ЛЖЕхристианстве, возводящим само себя к Христу и его учению, но на деле восходящим к ранним еврейским сектам поклонения Христу как мессии и воскресшему богу. Ниже мы проследим ЭТИЧЕСКУЮ эволюцию Толстого - в применении к феномену смертных казней. Но нам важно, чтобы читатель помнил, что эта эволюция не просто имела свою ярко выраженную эстетическую фазу, но и проходила НЕРАЗРЫВНО от эволюции Толстого-художника и эстетика, эволюции его воззрений на природу искусства и прекрасного: от различения истинно прекрасного и ложной красивости в 1850-х, в трилогии «Детство. Отрочество. Юность» - вплоть до утверждения «красоты как венца добра» в трактате 1897 г. «Что такое искусство?»
Сам Толстой, вероятно, «прошёл мимо» ряда значимых для его и эстетического, и религиозного мировоззрения идей немецких философов-«классиков»: Канта, Фихте, Шеллинга… По крайней мере, в отношении того же Фихте, его зрелой концепции имманентности Бога миру и человеку, уже 80-тилетний старец Толстой очень сожалел, что серьёзно прочитал его столь поздно… Но на полтора десятилетия раньше, осенью 1892 года, Толстой знакомится с русским сокращённым переводом «Задушевного дневника» швейцарского мыслителя Анри Фредерика Амиеля (1821 - 1881), выдающегося моралиста и эстетика, учившегося в 1840-х гг. в Берлине у Шеллинга. В записях в Дневнике Льва Николаевича на 1 октября 1892 г., вместе с первым упоминанием Толстым женевского мыслителя («Читаю Amiel’a, недурно») мы находим и первые, без сомнения навеянные именно Амиелем, толстовские размышления, имеющие не только религиозное и этическое, но и эстетическое значение, прозрения гениального ума о смысле жизни и смерти, о Боге, любви, добре, красоте и радости:
«Нынче ездил на Козловку, думал в первый раз:
Как ни страшно это думать и сказать: цель жизни есть так же мало воспроизведение себе подобных, продолжение рода, как и служение людям, так же мало и служение Богу. <...> Жизнь не может иметь другой цели, как благо, как радость. Только эта цель, радость вполне достойна жизни. Отречение, крест, отдать жизнь, всё это для радости. И радость есть и может быть ничем ненарушимая и постоянная. И смерть переходит к новой, неизведанной, совсем новой, другой, большей радости. И есть источники радости, никогда не иссякающие: красота природы, животных, людей, никогда не отсутствующая. В тюрьме красота луча, мухи, звуков. И главный источник: любовь моя к людям и людей ко мне.
Как бы хорошо было, если бы это была правда!
Неужели мне открывается новое?
Красота, радость, только как радость, независимо от добра, отвратительная. Я узнал это и бросил. Добро без красоты мучительно. Только соединение двух, и не соединение, а красота, как венец добра.
Кажется, что это похоже на правду» (52, 73).
Беспристрастное размышление над этими строками способно привести читателя к пониманию того, что искусства истинное и ложное действительно существуют, и они антагонистичны, как Божье и звериное в человеке, как доброе и злое - как мирские «правды», рационализирующие зло и подлинная, единая Божья Правда-Истина.
В этом отрывке, навеянном первыми впечатлениями от «Задушевного дневника» Анри Амиеля, мы радостно зрим торжество истинно-христианского понимания жизни, преодолевающего и обычный как для церковных обрядоверов, так и для иных безбожников экзистенциальный вакуум в сознании, и союзный с ним страх смерти (парадоксально подстёгивающий в массовом сознании рационализацию режимов «сильной руки», репрессий и казней), и «романтический» кастовый сплин и недовольство жизнью и людьми, характерные для городских очковых, козлобородых и крючконосых интеллигентов, творцов ложного, дистрактирующего людей от истины, добра и подлинной красоты, искусства.
Рациональным построениям ложных умников мира Толстой противопоставляет ТО САМОЕ, ложно толкуемое «Мелиховым», ПАНЭНТЕИСТИЧЕСКОЕ ЧУВСТВОВАНИЕ ВСЕГО МИРА В БОГЕ (даже тех его местечек, где, по беспомощности или злонравию людей, тигр поедает мальчика, или абрек режет христианина, или палач казнит невиновного!), которое отнюдь не всё здание христианского мировоззрения Толстого, а лишь ИСТИНА ВЕРЫ, тот аксиоматический «фундамент», на котором ещё созиждутся, в сознательном, направленном эволюционном сотворчестве человека сына Богу-Отцу, иные Истины (общенаучной и философской, постоянно пополняюющейся, картины мира, смысла жизни человека в нём), Добро и Красота грядущего Царствия Божия на Земле.
Проникновенную и точную характеристику состояния сознания творцов мирских «правд», то есть лжей: псевдофилософии, псевдонауки и псевдоискусства - мы находим, к примеру, у высокочтимых Львом Николаевичем французского учёного и мыслителя Блеза Паскаля и русского поэта Михаила Лермонтова. В «Мыслях» Паскаля у Толстого на особой примете было суждение о «двух крайностях знания»: неведения естественного, детей и простецов, и неведения великих умов, понимающих ничтожность всех человеческих знаний именно потому, что «объяли» их все. Но есть и прослойка (и весьма не тоненькая в наши дни!..) между мудрецами и простецами: это простецы, возомнившие себя многознающими и мудрыми. Это те, «кто утратили неведение естественное и не обрели другого, тешатся крохами поверхностного знания и строят из себя умников. Они-то и сбивают людей с толку и ложно судят обо всём» (Паскаль Б. Мысли: Афоризмы. М., 2003. С. 207).
А у Лермонтова это - герой хрестоматийного стихотворения «И скучно, и грустно…»:
И скучно и грустно, и некому руку подать
В минуту душевной невзгоды...
Желанья!.. что пользы напрасно и вечно желать?..
А годы проходят - всё лучшие годы!
Любить... но кого же?.. на время - не стоит труда,
А вечно любить невозможно.
В себя ли заглянешь? - там прошлого нет и следа:
И радость, и муки, и всё там ничтожно...
Что страсти? - ведь рано иль поздно их сладкий недуг
Исчезнет при слове рассудка;
И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг
Такая пустая и глупая шутка...
Этой хорошо зарифмованной сентенции смакующего своё ложно-мудрое разочарование и мутящего мир полузнайки противостоит гимн жизни, природе и радости от автора «Казаков», настоящие стихи в прозе, каких немало рассеяно по Дневнику Льва Николаевича, его письмам к жене и друзьям и, к несчастью, столь мало известно широкому читателю. Это, для примера, запись 14 июня 1894 года чувств и мыслей, посетивших Толстого также на пешей прогулке, недалеко от вышеупомянутой Козловки, около деревни Овсянниково:
«Смотрел, подходя к Овсянникову, на прелестный солнечный закат. В нагромождённых облаках просвет, и там, как красный неправильный угол, солнце. Всё это над лесом, рожью. Радостно. И подумал: Нет, этот мир не шутка, не юдоль испытания только и перехода в мир лучший, вечный, а это один из вечных миров, который прекрасен, радостен и который мы не только можем, но должны сделать прекраснее и радостнее для живущих с нами и для тех, кто после нас будет жить в нём» (52, 120-121).
Или ещё, из письма Толстого Н.Н. Страхову, 20 мая 1887 г.:
"Мне очень хорошо жить на свете, т. е. умирать на этом свете, и вам того же не только желаю, но требую от вас. Человек обязан быть счастлив. Если он не счастлив, то он виноват. И обязан до тех пор хлопотать над собой, пока не устранит этого неудобства или недоразумения. Неудобство главное в том, что если человек несчастлив, то не оберёшься неразрешимых вопросов: и зачем я на свете, и зачем весь мир? и т. п. А если счастлив, то “покорно благодарю и вам того же желаю”, вот и все вопросы".
Это счастье -- не синоним мирского счастья, за которым гоняются люди, а синоним РАДОСТИ И БЛАЖЕНСТВ, то есть состояния души и сознания именно христианина -- дар тому, кто доверил свою волю Богу.
Христианская вера способна сотворить своё чудо: свершить в мире мистерию преображения человека «от зверя к ангелу»… или, быть может - к подлинно-разумному существу, что тоже немало? В мастерской, которой является вверенный равно всем нам для науки Богом мир, всё всехнее, так что всякий человек может и должен быть именно МАСТЕРОМ… а не обезьяной, забравшейся, пока мастер отлучился, через форточку пошалить. «Шалить» можно с разным ущербом для мастерской и мастеров, но это всегда - грех и вина, прежде всего, перед Хозяином. В меньшей степени «шалунов», в большей - тех полузнаек мастеров, которые не находят иного средства, чем выгонять и убивать обезьян, кормя их жертвами зверя в себе.
________________________________