Софья Андреевна Толстая. ТРИ ЭПОХИ [ Из воспоминаний платонической любовницы ]

Dec 02, 2018 17:13




    В моей жизни было три эпохи, имевшие большое на меня влияние. Первая была - чтение «Детства и Отрочества» Льва Николаевича, открывшая мне красоту СЛОВА, красоту литературной деятельности, и этим путём я её полюбила, стала изучать литературу вообще, и всю свою ран­нюю молодость, 13,14,15 лет, я читала запоем всех русских литераторов и много иностранных в подлинниках и переводах. Но и Льва Николаеви­ча, открывшего мне своим «Детством» сокровища литературные, я стала, конечно, поэтизируя его, любить как человека; и, несмотря ни на какие перипетии в нашей жизни, не разлюбила никогда.

Вторая эпоха моей духовной жизни - было это время познания мной красот философского мышления мудрецов, которые так много дали мне духовного развития и даже просто своею мудростью помогли мне жить. На этот путь поставил меня и потом вёл и дальше князь Л. Д Урусов, и я привязалась к нему, и долго любила его за это, и тоже не разлюбила его никогда, хотя он давно уже умер. Кроме того, связывала нас наша любовь к Льву Николаевичу и его интерес к религиозным работам.

Знакомство моё с князем началось в доме Самариных в Туле. Мы там вместе обедали, и, когда мне представили Урусова, он мне ужасно не по­нравился.

Ненатуральный, даже как будто кривляющийся, говорящий на ненату­ральном и только французском языке, наивный и неумный... вот каким он мне тогда показался. Урусова в то время только что назначили вице-губер­натором в Туле, где он и поселился. Но все внешние недостатки князя ис­чезали при близком знакомстве с ним. Он был несчастлив с своей женой, которую, по-видимому, не переставал любить. Но жена его Моня, рождён­ная Мальцова, была очень неприятная женщина, почти всегда жившая в Париже, и с нехорошей репутацией. Я её знала, она была у нас, и, когда я её спросила, почему она не живёт с таким хорошим мужем и лишает отца своих трёх девочек и мальчика Серёжу, она мне между прочими цинич­ными аргументами сказала: «C’est un amant fort ennuyeux, mоn mari!» [ «Он очень скучный любовник, мой муж!» (фр.). ]

В другой раз, во время своего пребывания в Ясной Поляне, она раз сидит подбоченившись и курит, я против неё. Она пристально устано­вила свои блестящие, какие-то зловещие и умные тёмно-серые глаза на меня и с злой улыбочкой сказала:

«J’ai grande envie de dire au comte que ce ne sont pas ses principes que mon mari aime, mais que c’est SA FEMME!» [ «У меня великое желание сказать графу <Толстому>, что мой муж любит вовсе не его взгляды, а ЕГО ЖЕНУ!» (фр.) ]

На последнем слове она сделала сильное ударение и расхохоталась. Я придала этой фразе самый будничный характер, сказав ей спокой­но, что я уверена, что князь меня немножко любит, как и я его, что мы очень дружны и одно другому не мешает.

Это была правда. Мы оба всегда радовались, когда встречались или когда князь приезжал на субботу и воскресенье проводить эти дни в нашей семье.

Отношение его ко мне было рыцарски любезное, иногда немного восторженное. Никогда ни словом, ни жестом мы с ним не выразили друг другу ничего в смысле романа.

Раз как-то рассказывали о какой-то даме, которая ушла от мужа с лю­бовником, с ним была несчастна, а семейную свою жизнь погубила. Уру­сов нагнулся в мою сторону и тихо сказал: «On ne détruit pas le bonheur d’une femme qu’on aime. N’est ce pas, Comtesse?» [ «Нельзя разрушать счастье женщины, которую любишь. Не так ли, графиня?» (фр.). ]

И в голосе его была какая-то грустная нежность. И если в душе каждо­го из нас двух и было чувство, немного преувеличенное в смысле привязанности, то можно сказать словами Paul Bourget [Поля Бурже]: «C’est une liaison indéfinissable, où il ne se prononce jamais un mot trop tendre - et tout у est tendresse; оù il ne se hasarde jamais un geste caressant, et tout у est caresse...» [ «Это неуловимая связь, когда не произносится ни одного слишком нежного сло­ва - и всё пронизано нежностью; когда не допускается ни одного ласкового жеста - и всё пронизано лаской...» (фр.). ]

И эту «tendresse» [нежность] князь Урусов распространял на всю семью мою, и на меня, и на моих детей, и на мою сестру Таню, с которой он играл с азартом целыми часами в крокет и пение которой любил слушать. Главное же, князь просто обожал Льва Николаевича, играл с ним в шахматы, много говорил о религиозных вопросах и вёл с Львом Ни­колаевичем деятельную переписку. Он мне часто говорил, что мы ещё доживём до того времени, когда слава Льва Николаевича распростра­нится на весь мир.

Князя в доме любили и дети, и даже прислуга. Одна только Таня была с ним резка и не любила его. Для князя Урусова я всегда заказывала бо­лее вкусный обед, надевала более красивое платье, прочитывала то, о чём собиралась поговорить с ним, и иногда кокетничала с ним, более духовно, чем физически, стараясь ему нравиться. Но и только.

Князь приносил мне огромные букеты, привозил конфекты и книги и очень любил всем нам делать подарки: подарил мне особенно красивые ножницы, саксонскую фарфоровую куколку, веер из Парижа Тане, и прочее и прочее. Он дарил так весело и просто, как это редко умеют делать люди.

В моей последующей жизни часто будет встречаться имя князя Уру­сова, и я потому написала здесь о нём.

Кончаю свою исповедь о третьей эпохе в моей жизни, имевшей на меня большое влияние. О ней, если буду жива, напишу подробнее... Теперь же скажу коротко. Это было после смерти маленького сына Ванички. Я была в том крайнем отчаянии, в котором бываешь только раз в жизни; обыкновенно подобное горе убивает людей, а если они остаются живы, то уже не в состоянии так ужасно страдать сердцем вторично. Но я осталась жива и обязана этим случаю и странному средству - музыке.

Сначала я после смерти своего любимого мальчика всё молилась, ходила по монастырям и церквам и вся жила в Боге. В церкви я простудилась, и сильно заболела, и чуть не умерла.

Весной я немного опомнилась, стала поправляться и ездила к сестре в Киев, опять в том же молитвенном настроении.

Вернувшись в Москву, сижу я раз в мае после болезни на балконе; в саду уже зеленело, было тепло. Приходит Сергей Иванович Танеев, человек мне мало знакомый и довольно чуждый. Чтоб что-нибудь разговаривать, я спросила его, где он проводит лето. «Не знаю ещё, сказал он, - ищу где-нибудь дачу в помещичьей усадьбе».

И вдруг мне пришло в голову, что наш флигель в Ясной Поляне пустой, и я ему его предложила, оговорившись тем, что буду ещё советоваться с моей семьёй. Сама я хваталась за всё морально, что было бы совсем дру­гое, не напоминающее мне жизни с Ваничкой, и присутствие человека, совершенно не причастного моему горю да ещё так хорошо играющего на фортепиано, мне показалось желательным.

Но во всем судьба, а воля наша так мало значит перед волей Бога.

Так или иначе, но Танеев переехал к нам в Ясную и поселился во флигеле с своей милой старой нянюшкой Пелагеей Васильевной. Он не хотел жить у нас гостем и непременно требовал, чтобы флигель ему отдали внаймы и чтобы он за всё платил. Уговорились они с Таней за сто рублей в лето, и я эти деньги тотчас же определила на бедных. Они жгли мне руки.

Танеев много общался с молодёжью, часто слышался его странный, весёлый смех, когда гуляли все вместе или играли в теннис; учился он с Таней и Машей по-итальянски, играл в шахматы с Львом Николаевичем, и у них был уговор, кто проиграет, тот должен исполнить предписание противника: то есть проигравший партию Танеев должен сыграть то, что закажет Лев Николаевич, а проигравший Лев Николаевич должен прочесть что-нибудь своё, что попросит Сергей Иванович.

Помню я, какое странное внутреннее пробуждение чувствовала я, когда слушала прекрасную, глубокую игру Танеева. Горе, сердечная тоска куда-то уходили, и спокойная радость наполняла моё сердце. Игра прекращалась - и опять сердце заливалось горем, отчаянием, не­желанием жить.

И вот проигранная партия, и Сергей Иванович играет сонату Бет­ховена, As dur-ный полонез Шопена, увертюру «Фрейшютца», песни без слов Мендельсона, варьяции Бетховена и Моцарта и много, много других прекрасных вещей, и я прислушиваюсь, что-то внутри меня радуется всё чаще и чаще, и боль сердца легче, и я жду с болезненным нетерпением исцеляющей меня музыки.

А то Танеев приглашал нас к себе во флигель слушать его оперу «Орестею», которую он играл и без голоса, как-то странно и некрасиво напевал. И я и к этой музыке, в которой много красот, прислушивалась охотно, сидя в покойном кресле и давая засыпать своему горю. Иногда Танеев и не знает, что я слушаю, как он проигрывает по несколько раз какую-нибудь пьесу, а я сижу на крыльце флигеля и слушаю его игру сквозь растворенные окна, и мне хорошо.

Так было два лета, отчасти и зимой. Отравившись музыкой и выучив­шись её слушать, я уже не могла без неё жить: абонировалась в концерты, слушала её, где только могла, и сама начала брать уроки. Но сильнее, луч­ше всех на меня действовала музыка Танеева, который первый научил меня своим прекрасным исполнением слушать и любить музыку. Я всеми силами старалась где-нибудь и как-нибудь услыхать его игру, встретить его для той же цели, то есть чтобы попросить его поиграть. Иногда я этого долго не добивалась, грустила, томилась жаждой послушать опять его игру или просто даже увидеть его. Присутствие его имело на меня благо­творное влияние, когда я начинала опять тосковать по Ваничке, плакать и терять энергию жизни. Иногда мне только стоило встретить Сергея Ивановича, послушать его бесстрастный, спокойный голос, и я успокаи­валась. Я уже привыкла, что присутствие его и особенно его игра меня успокаивала. Это был гипноз; невольное, неизвестное совершенно ему воздействие на мою больную душу.

Состояние было ненормальное. Совпало оно и с моим критическим женским периодом. Личность Танеева во всём моём настроении была почти ни при чём. Он внешне был малоинтересен, всегда ровный, крайне скрытный и так до конца не понятный совершенно для меня человек. Часто воображаешь себе за личной скрытностью что-то особенное, глу­бокое, значительное, и таким мне иногда казался Танеев. Казалось мне, что он подавлял в себе, в обыденной жизни, всякие порывы и страсти, которые в его музыке так красиво, неудержимо и захватывающе действо­вали на слушателей и обличали внутренний мир исполнителя.

О моём отношении к нему и о нашем дальнейшем знакомстве напишу, когда до­берусь в своих «Записках» до 1895 года. За исцеление моей скорбной души своей музыкой, хотя это было помимо его воли, и он даже этого не знал, я осталась ему навсегда благодарна и никогда и его не разлюбила. Он ОТ­КРЫЛ мне впервые двери к ПОНИМАНИЮ музыки, как Лев Николаевич к пониманию словесного искусства, как князь Урусов к пониманию и любви к философии: и раз войдёшь в эти области духовного наслаждения, из них не захочешь выйти и постоянно возвращаешься к ним. Сколько я испытывала в эти 12 лет глубокого наслаждения от концертов и слушанья музыки. Сколько раз, измученная дома разными неприятностями, осложненьями семейными, деловыми и другими, я, побывав в концерте, послушав хорошую музыку и даже сама занимаясь ею, - вдруг чувство­вала умиротворение, радость, спокойствие и примирялась с житейски­ми невзгодами. Отношение какое-то любовное к ИСПОЛНИТЕЛЯМ музы­кальных творений я не хотела признавать и всегда отрицала и боялась его, хотя влияние личности Танеева одно время было очень сильно. Раз явится это отношение - погибает значение музыки и искусства. Об этом я написала длинную повесть [«Песня без слов»].

[По публикации: Толстая С. А. Моя жизнь. Том 1. М., 2014. С. 288 - 292.]
_________________________

мемуары, С.А. Толстая, Софья Андреевна Толстая

Previous post Next post
Up