(no subject)

Jun 27, 2022 18:03

Сегодня дочитала "Осень патриарха". На первых порах в сложившихся обстоятельствах эта книга меня поддерживала, но потом всё стало хуже. По ходу чтения копировала некоторые абзацы, и у меня сложился свой рассказ - из цитат:

Чертыхнувшись, он отошел от окна, послонялся взад-вперед по своей
приемной и, томясь безвыходным положением пожизненного президента, чувствуя
себя так, словно рыбья кость застряла в душе, отправился в зал заседаний
государственного совета, уселся и стал слушать, как всегда, ничего не слыша
и ничего не понимая, о чем там говорят, и почти засыпая от навевающего
сонливую скуку доклада о финансовом положении. И тут вдруг что-то изменилось
в самой атмосфере заседания, что-то повисло в воздухе, умолк и уставился на
президента министр финансов, и все остальные уставились на него,
разглядывали его сквозь щели в броне непроницаемости, внезапно треснувшей от
боли, а он ясно увидел самого себя, беззащитного, безмерно одинокого на
своем стуле в конце длинного орехового стола...

То приближалась комета; для нас прохождение кометы явилось одним из
величайших разочарований, одним из самых печальных событий нашей истории,
днем обманутых надежд, ибо долгие годы ходил слух, что продолжительность
жизни нашего генерала не подвластна течению обычного земного времени, что
она обусловлена периодом обращения кометы, что он будет жить до тех пор,
пока не явится комета, пока он не увидит ее, что так ему на роду было
написано, но что второго прохождения кометы увидеть ему не дано, что бы ни
твердили на сей счет подхалимы и прихлебатели. Так что мы ждали комету, как
миг возрождения, как прекраснейшее событие во вселенной, которое случается
один раз в столетие в ноябрьскую ночь; мы готовили к этой ночи праздничные
фейерверки, сочиняли радостную музыку, готовились торжественно звонить в
колокола, - впервые за последние сто лет не для того, чтобы восхвалять его,
а в ожидании его неминуемого конца, который должны были возвестить
одиннадцать гулких ударов ровно в одиннадцать часов вечера...
В тщетном ожидании великой перемены мы пробыли на улицах до утра, а затем
разошлись по домам, измученные не бессонной ночью, а нашим нетерпеливым
ожиданием; мы расходились по домам, бредя по улицам, усеянным звездными
осколками, запорошенным звездной пылью, и женщины-метельщицы уже подметали
этот небесный мусор, оставленный кометой, а мы все равно не хотели верить,
что ничего не случилось, ничего не произошло, что мы стали жертвами
величайшего исторического обмана - ведь официальные органы объявили
благополучное прохождение кометы победой режима над силами зла;
благополучное прохождение огненной медузы было использовано и для того,
чтобы положить конец пересудам о странных болезнях президента, ибо разве
болен человек, управляющий ходом небесных странниц? Было опубликовано его
торжественное послание к народу, в котором он объявил о своем решении
оставаться на своем посту вплоть до второго пришествия кометы.

Однако нужно было что-то делать, и он созвал все верховное командование.
Они предстали перед ним - четырнадцать бестрепетных с виду и грозных
военачальников, бестрепетных и грозных именно потому, что были, как никогда,
напуганы и дрожали каждый за свою шкуру. Он впивался взглядом в глаза
каждого из них и убедился, что он - один против всех. И тогда, высоко подняв
голову, твердым голосом он призвал их к единству, столь необходимому именно
теперь, когда речь идет о добром имени и чести вооруженных сил.

Назавтра он сделал торжественное официальное заявление, что в стране
вообще нет никаких заключенных, тюрьмы пусты, что россказни о массовых арестах
исходят от подлых ренегатов, пытающихся смутить патриотический дух народа.
"Двери нашей страны открыты для всех, кто хочет знать истину, приезжайте к нам за правдой!"
В ответ на этот призыв в страну прибыла комиссия Сообщества Наций, заглянула во все дыры,
сунула нос во всепотайные места, допросила с пристрастием, и подробностями всех, кого только
пожелала допросить... В конце концов, комиссия публично удостоверила, что тюрьмы в
стране закрыты, что всюду царит порядок, что нет никаких доказательств того,
что в стране нарушались или нарушаются, вольно или невольно, действием или
же бездействием права человека или принципы гуманизма. Он стоял у окна,
смотрел, как отплывает корабль с комиссией на борту, махал на прощанье вышитым платком:
"До свидания, кретины, спокойного вам моря и счастливого пути!"

Те времена запомнились кордонами, которые перегораживали улицы еще до
рассвета, затем армия заставляла людей наглухо закрывать окна и балконы,
разгоняла ударами прикладов рыночную толпу, дабы никто не мог видеть, как
появляется и стремительно уносится блестящий бронированный лимузин с золотыми
ручками на дверцах; а те, кто осмеливался подглядывать, спрятавшись вопреки запрету
на крыше, видели, что это правительственный лимузин, личный лимузин президента,
и видели в этом лимузине не древнего старика в военной форме, а низкорослую бывшую
послушницу в соломенной шляпе с цветами из фетра, с целой связкой чернобурок
на шее - даром что жара!

Все эти сорок восемь часов он задумчиво лежал в своем гамаке в полном
одиночестве, оставаясь глухим к просьбам о помиловании, которые раздавались
со всех концов света; он слушал по радио бесплодную болтовню в Сообществе
Наций, слушал брань, которой его осыпали в нескольких соседних странах,
слушал, как в нескольких соседних странах его хвалят и поддерживают;
он отказался принять папского нунция, поспешившего к нему с личным
пастырским посланием самого Папы; он молча воспринял гул взрыва,
происшедшего без всяких видимых причин на военном корабле, что стоял на рейде,
у входа в бухту. "Одиннадцать убитых, мой генерал, восемьдесят два раненых, корабль
вышел из строя!" - "Хорошо", - проговорил он, глядя в окно спальни на пылающий у
входа в бухту ночной костер.

Новые клевреты обманывали его не затем, чтобы ему угодить, как это делал
в конце достославных времен генерал Родриго де Агилар, и не затем, чтобы
избавить его от лишнего беспокойства, как это делала скорее из жалости, чем
из любви, Летисия Насарено, а затем, чтобы окончательно превратить его в раба
собственной власти, в какового он и превращался, впадая в старческий маразм,
погружаясь в него все глубже... Он постарался не принимать обман слишком близко к сердцу
и попытался примириться с действительностью, издав декрет о восстановлении
предприятий, выпускающих отечественную хину и другие лекарства, необходимые
для процветания государства, однако действительность оказалась полна таких
сюрпризов, которых он все же не ожидал; не ожидал, что так изменился мир,
что есть в этой жизни нечто, совершенно не подвластное ему. "Как восстанавливать
какую бы то ни было промышленность, мой генерал, если у нас не осталось хинного
дерева, не осталось какао, не осталось индиго, не осталось ничего, за исключением
ваших личных богатств, неисчислимых, но пропадающих втуне!"

Завернув корову, он направился в сторону своей спальни, замечая в каждом из
двадцати трех окон огни города, лишенного моря; из каждого окна на него пахнуло
знойным духом тайн городского нутра, обдало таинственным дыханием тысяч и тысяч
людей - единым дыханием города; двадцать три раза он увидел его - в каждом из окон - и,
как всегда, сновой силой почувствовал великую и грозную переменчивость этого необъятного,
непостижимого океана, имя которому - народ; он представил этот народ спящим, с рукой
на сердце, и вдруг осознал, как глубока ненависть к нему тех, кто, казалось бы, больше всех
любил своего генерала! Ему ставили свечки, как святому, с мистической верой произносили
его имя, дабы помогло оно роженицам счастливо разрешиться от бремени и отвратило смерть
от ложа умирающих, и проклинали ту, которая его родила, проклинали его мать, когда
видели его тоскливые глаза игуаны, его скорбные губы, его женственную руку
за бронестеклом сомнамбулического лимузина давних времен; целовали след его
сапога, оставленный в грязи, и посылали вслед ему проклятия, призывали на
его голову самую страшную смерть в те знойные ночи, когда из каждого городского
патио были видны блуждающие огни в равнодушных окнах безлюдного Дома Власти.

Он умер, когда постиг свой итог: поверив некогда, в начале
пути, что не способен любить, о чем будто бы свидетельствовали гладкие,
лишенные линий ладони его рук и карты гадалок, он попытался заменить
плотскую любовь любовью к власти, пестуя в своей душе демона властолюбия,
отдав этому демону все; он стал добровольной жертвой и всю жизнь горел на
медленном огне чудовищного жертвенника; он вскормил себя обманом и
преступлениями, возрос на жестокости и бесчестии, подавил в себе свою
неуемную жадность и врожденную трусость ради того, чтобы до самого конца
света удержать в намертво стиснутом кулаке свой стеклянный шарик, не
понимая, что жажда власти порождает лишь неутолимую жажду власти, не
понимая, что насытиться властью невозможно не только до конца нашего света,
но и до конца всех иных миров.

Да, это был - что бы там ни говорили - настоящий траур,
и скорбь была неподдельной, ибо его смерть, которой мы так долго и так
вожделенно ждали, многое открыла нам в нас самих, и прежде всего
то, что, ожидая в полной безнадежности, когда он издохнет от любой из своих
монарших болезней, когда вести о его кончине, - столько раз передававшиеся
шепотом из уст в уста и столько раз опровергавшиеся, - станут, наконец,
правдой, мы кончились сами, выгорели дотла...
Previous post Next post
Up