3
Меня вызвали к директору прямо с урока, с истории. Недоумевая, зачем бы это, я подошел к высокой двери, постучал, вошел. И остолбенел. Вот тебя вызывают к директору, ты стучишься, входишь в знакомый кабинет. Директор восседает за своим директорским письменным столом. А рядом, в кресле, как ни в чем не бывало сидит Бетховен. И ты поневоле впадаешь в столбняк. А Бетховен, не замечая твоего появления, увлеченно рассказывает директору: -- ...ему нельзя было поручать пенальти -- он очень волновался. И чересчур молод. Уж вы мне поверьте: одиннадцатиметровый должны бить старички. Но этот мяч -- заложи он его -- оказался бы девятнадцатым, и он стал бы лучшим бомбардиром сезона. Команда благородно пожертвовала ему удар. Одиннадцать метров -- верняк! При ничейном счете!.. Но он, конечно же, волновался. И отдал мяч прямо в руки Яшину... Владимир Константинович слушал эту речь почтительно, но несколько рассеянно. Во-первых, как я знаю, наш директор не очень интересовался футболом и, может быть, даже не имел представления, кто такой Яшин. Во-вторых, он в отличие от Бетховена уже заметил, что я стою в дверях. -- Входи, -- сказал он и представил меня гостю: -- Это Женя Прохоров. Женя, надеюсь... Да, конечно, он мог вполне надеяться, что я, ученик хорового училища, не осрамлюсь, не явлю своего невежества. Что я знаю композиторов, знаю классиков хотя бы по портретам. А в кресле сидел живой классик. Еще с порога я узнал это худощавое и бледное лицо. Эти тонкие губы. Эти волосы, ниспадающие на лоб. И сейчас композитор протягивал мне руку. -- Здравствуйте. Очень рад, -- сказал он. -- Я слышал вас в концерте. Былина -- это неплохо. Да, неплохо... Я потупился. Я не стал спорить с классиком. Неплохо, конечно. -- Женя, -- сказал он, расстегивая "молнию" кожаной папки. -- Я написал новую песню. Она называется "Песня-пеленг". Вы знаете, что такое пеленг? -- Да. -- Я старательно откашлялся. -- Это... -- Вот именно, -- подтвердил он. -- Это радиосигнал. Постоянный, непрерывный. Когда ночью высоко в небе летит самолет, он должен все время слышать сигнал с Земли, ему нужен пеленг, чтобы не сбиться с курса. Понимаете? -- Да. -- Но здесь, помимо техники, важна символика. Хорошо, если таким пеленгом будет песня. Советская песня. Ее должен петь мальчик. Я хочу, чтобы ее пели вы. Он протянул мне рукописные нотные листы. -- Попробуем? Он оглянулся. Но в директорском кабинете не было фортепьяно. В этом кабинете стояла старинная фисгармония. -- Мы можем спуститься в зал, -- предложил Владимир Константинович. -- Нет, зачем же. -- Композитор быстро подошел к фисгармонии, приподнял крышку, -- "Хофберг". Очень мило... Нет, это даже очень интересно. Низко наклонясь, он разглядывал переключатели регистров. Потом сел, с очевидным удовольствием тронул подошвами тугие педали мехов. Обратился ко мне: -- Так. Вы сумеете с листа? -- Да, -- кивнул я, вглядываясь в нотные знаки и расчлененный на слоги текст. -- Попробуем, -- повторил он. Задышали мехи старинной фисгармонии.
Медленно вращалась бобина, как бы с неохотой и скаредностью уступая витки коричневой ленты другой, соседней бобине. Динамики выдавали мощный и чистый звук.
Антенны, антенны, антенны, Вы слышите голос Земли. Антеи, Антеи, Антеи...
Я слушал свой голос. И едва узнавал его. Наверное, и самый чуткий микрофон и самая дотошная запись все же чуточку меняют натуральное звучание голоса. Однако голос этот мне нравился чрезвычайно. И нравилась песня. Нравился слаженный, гибкий аккомпанемент оркестра -- ведь я еще никогда не пел под такой аккомпанемент. И еще никогда в своей жизни не оказывался в такой обстановке... Вот как все было. Через два дня после того, как училище посетил композитор, мне велели явиться в Дом звукозаписи. Опять же сняли с уроков (во жизнь!), объяснили подробно, как добраться. А добираться туда было не очень сложно. Выйти из училища, свернуть за угол, перебежать Садовое кольцо, затем чуть левее, потом чуть правее -- и, пожалуйста, улица Качалова, Дом звукозаписи. Совсем рядом. Вообще наше хоровое училище на редкость удачно расположено. Тут все рядом, все в двух шагах. В назначенный час я подошел к дому на улице Качалова. В бюро пропусков отыскали мою фамилию в длиннющем списке и выписали мне пропуск. У двери стоял важный и строгий милиционер. Он взял из моих рук этот пропуск, почитал, повертел, глянул на меня подозрительно, однако возражать не осмелился -- ведь пропуск был в полном порядке, с печатью, -- и пропустил меня. Даже честь отдал. Ну, то-то. Я очутился в огромном зале, где кишмя кишел народ. Бежали сотрудники, на ходу читая бумаги. Шли скрипачи и флейтисты с изящными футлярами в руках. Контрабасист, согнувшись в три погибели, нес на спине свой инструмент, будто небольшого китенка. Расхаживали женщины в длинных, до полу, белых платьях, наверное, из хора, и я несколько удивился, зачем же они так оделись, если по радио их все равно никто не увидит, а только услышат; впрочем, униформа как-то дисциплинирует, это я знал по себе. Мне было велено явиться к двенадцати часам в первую студию. И я заявился туда аккурат без пяти двенадцать. Студия тоже была огромная. В ней сидел целый симфонический оркестр, весело и сумбурно настраиваясь на зычное "ля" фагота. У пульта уже стоял дирижер. Он встретил меня очень ласково, погладил по головке, спросил, как звать. Я же его не спросил, постеснялся. Прямо напротив оркестра в стене было широкое окно с двойным стеклом. И там виднелась лысая голова, оседланная наушниками. -- Начнем? Даю пробу, -- прогрохотал голос из динамика, висящего над этим окном, и я понял, что команда выдана оттуда, из застекленной рубки, и что подал ее лысый человек с наушниками, звукооператор... Не стану пересказывать дальнейшие подробности. В общем, я благополучно спел "Песню-пеленг". И сейчас в аппаратной медленно вращалась бобина:
Антеи, Антеи, Антеи...
Мы слушали запись: дирижер, лысый звукооператор и я. Отзвучал последний такт. -- Ну? -- обратился к звукооператору дирижер. -- Нормально, -- сказал тот. -- Да, вроде бы получилось, -- согласился дирижер. -- А что ты скажешь, Женя? Тебе самому нравится? Я весь съежился от смущения и не знал, что ответить. Ведь это я пел, а не кто-нибудь другой. Не мог же я сам себя расхваливать. Тем более что мне самому до чертиков понравилось, как я спел. Я попытался изобразить на своем лице безразличие, однако вместо этого губы мои предательски расплылись в счастливой улыбке, и я признался: -- Да. К счастью, в этот момент дверь аппаратной распахнулась, и вошли двое. Мужчина и женщина. -- Здравствуйте, -- сказал мужчина, и, еще не успев разглядеть лица, я вздрогнул, услышав голос. Это был голос Лемешева. И это был Лемешев. Я тотчас узнал его. Сперва по голосу: такой уж это особенный и неповторимый голос, что его сразу узнаешь, пусть даже по одному лишь "здравствуйте". А потом узнал и в лицо. Хотя мне ни разу не выпадало счастья своими глазами видеть Лемешева в концерте либо оперном спектакле, зато я сто раз видел кинофильм "Музыкальная история", где Лемешев играет шофера Петю Говоркова. Играет и поет. Мне очень нравится этот фильм, хотя его сделали давным-давно, еще до войны, еще до моего рождения. С тех пор прошло много лет. И, конечно, теперь Лемешев выглядел старше, чем в ту пору, когда он играл шофера Петю Говоркова. Но был все так же красив. Дирижер устремился навстречу вошедшим. Звукооператор почтительно приподнялся со стула. Лемешев кивнул мне, а его спутница погладила меня по головке. Меня сегодня все почему-то гладили по головке. Жаль, но я не знаю, кто была спутница Сергея Яковлевича. То есть она была певицей и, как я вскоре убедился, прекрасной певицей. Однако ее фамилии я до сих пор не знаю. А Лемешев называл ее Танечкой. -- Начнем, пожалуй. Да, Танечка? -- Да. Они втроем направились в студию: Лемешев, Танечка и дирижер. А мы с лысым звукооператором остались в аппаратной. Я, разумеется, понимал, что мне пора уходить, что мне тут делать нечего, что моя песенка спета -- и до свидания. Но мне ужас до чего хотелось остаться. -- Можно, я посижу? -- спросил я звукооператора. -- Что ж, посиди, -- сказал он и, взглянув на меня, повторил с назидательной интонацией: -- Посиди. За широким двойным окном мне был виден просторный зал, был виден симфонический оркестр, в котором, кажется, прибыло музыкантов. Был виден дирижерский пульт. Были видны журавли-микрофоны, Был виден пюпитр, у которого встали рядом Лемешев и Танечка. Сергей Яковлевич, церемонно раскланявшись перед дамой, снял пиджак, повесил его на спинку стула, оттянул книзу узел галстука, распахнул посвободней ворот рубашки. Все это он проделал с видом человека, собирающегося взяться за тяжелую работу. Вот разве лишь рукава не засучил. -- Яков Насонович, пойдем без пробы, -- раздался в динамике голос дирижера. -- Мы берем за основу вчерашнюю третью репетицию. -- Хорошо. Я вас понял, -- ответил звукооператор. Дирижер взметнул палочку. Яков Насонович нажал кнопку. Закружилась бобина. Это новый моток или тот же самый, на который чуть раньше записали "Песню-пеленг"? Там еще оставалось много ленты... И отчего это меня записали после первой же репетиции, а тут, оказывается, было целых три, да еще вчера?.. Я приготовился слушать. Но в аппаратной была полнейшая тишина. А между тем я видел сквозь двойное окно плавные взмахи дирижерской палочки. И скрипачи, прильнув щеками к декам, водили смычками. И виолончелисты, широко расставя колени, склонив головы, глядели в ноты. И пальцы арфисток касались струн. Но я ничего не слышал. Как если бы мне зажали уши. Как если бы это было немое кино: люди бегают, разевают в крике рот, стреляют из пистолетов -- а ни гу-гу... Я заерзал на стуле. Яков Насонович, не поворачивая головы, включил в гнездо еще один шнур и протянул мне наушники, запасные, должно быть, -- сам-то он был тоже в наушниках. И как раз вовремя. Потому что уже кончилось оркестровое вступление. И следом вступил женский -- нет, девичий нежный голос:
О-о, милый мой, ты песни соловьиной Так испугался?..
А мужской -- нет, юношеский голос -- ответил: То-о не соловей... Это были Ромео и Джульетта. Она, Джульетта, уверяла своего дружка, своего возлюбленного, что еще не утро, что еще далеко до утра, что это всего лишь соловей, ночной певун, сыплет трели в саду, на гранатном дереве... Нет, еще не утро. Еще не час прощаться. Но Ромео лучше своей подружки различал птичьи голоса. Он слышал, что это не соловей, а жаворонок. И если жаворонок -- то, значит, уже утро. Свиданию конец. Пора расставаться. Иначе ему, Ромео, не сносить головы. Это был Чайковский. Дуэт Ромео и Джульетты. Не из оперы, а просто так, сам по себе дуэт, Я хорошо знал этот дуэт. Я его много раз слышал по радио. И, кроме упоения музыкой, восхищался еще и другим: тем, что Чайковский взял из всей этой знаменитой истории лишь одну сцену -- свидание. И даже не свидание, а расставание. Признаюсь откровенно: я еще не успел прочесть самой книжки "Ромео и Джульетта". Сто раз собирался, но так и не прочел. Но я в общих чертах знал, какое там содержание. Про Монтекки, про Капулетти. И про то, что там под конец все друг дружку перережут, поотравляют -- известное дело, Шекспир... И я испытывал чувство благодарности к Петру Ильичу Чайковскому за то, что он оставил в стороне все эти огорчительные события, а взял самое главное и самое прекрасное -- любовь. Любовь Ромео и Джульетты. Вот сейчас они вроде бы поменяются ролями. Уже сама Джульетта, убедившись, что настало утро, что и впрямь это не соловей, а жаворонок, станет умолять Ромео уйти поскорее. И тут уж он будет обманывать ее, уверять: нет, то соловей...
О миг блаженный. Остановись. А ты, ночь любви, скрой И приюти под сень твою...
Два голоса. Они неразделимы. В созвучии. В мольбе. Мне очень нравится голос Танечки. Прелестный голос. Однако для меня важнее другой голос -- голос Ромео, голос Лемешева. Вот он. Я жадно ловлю его интонации, его движения. И обмираю от каждой ноты. Потому что это несказанное чудо -- лемешевский голос, чудо из чудес. И это уже прощание... Они прощаются, Ромео и Джульетта.
Прости, Прости-и...
Все. Яков Насонович снимает наушники и отваливается к спинке стула. Отирает пот с лысины. Вид у него такой усталый, будто бы только что сам он и дирижировал оркестром, и играл на всех без исключения инструментах, и пел партию Ромео, и пел партию Джульетты. И даже сочинил эту музыку. Я тоже снимаю наушники. В дверях появляются улыбающаяся Танечка, спокойный дирижер, озабоченный Лемешев. Они усаживаются и ждут, покуда Яков Насонович перемотает обратную ленту. Готово. Щелчок. Пауза. И снова щелчок. Оркестр. Вступление. А ведь и я немного устал. Изрядно наволновался, покуда меня самого записывали. Потом -- это неожиданное появление знаменитого артиста. И музыка Чайковского, которую невозможно слушать равнодушно, не отзываясь на нее всем сердцем...
Пора, одно мгновенье Мне будет стоить жизни...
Нет, я очень устал. Я уже не способен улавливать ни голосоведЕние, ни оркестровые аккорды. Какие-то посторонние и странные мысли лезут мне в голову. Что вот, хотя им в конце концов и плоховато пришлось, Ромео и Джульетте, а все же досталось им обоим это счастливое, это отчаянное, это единственное свидание, которое, может быть, и стоит жизни... А ведь Джульетте, этой девчонке, как я слыхал, всего-то и было четырнадцать лет. Что ж, и мне вот скоро уже стукнет тринадцать. Нет, я, конечно, еще и мечтать не смею о таких вот исключительных страстях. Я вообще не очень-то уверен, что меня, Женю Прохорова, может кто-нибудь полюбить -- хотя бы и ненадолго. Но вот сам я, наверное, мог бы кого-нибудь полюбить. Не знаю кого, но, мне кажется, мог бы. Не хуже этого Ромео!..
Пусть будет так, Умру я. Но сладко мне И умереть по твоему желанью...
-- Нет-нет, остановите. Стоп!.. Лемешев, вскочив со стула, протестующе размахивал руками. -- Это не годится, ни-ку-да не годится! -- Ну что вы, Сергей Яковлевич... -- Дирижер, в свою очередь, широко развел руки. -- Сергей Яковлевич... -- прижала руки к груди Танечка. -- Мгм, -- глухо кашлянул звукооператор и, отогнув рукав белого халата, посмотрел на часы. Наверное, ему пора было обедать. -- Не годится. Сначала! Всё сначала!.. И, не дожидаясь своих коллег, Лемешев решительно направился к двери. Танечка и дирижер, обменявшись вздохами, покорно двинулись следом. Через несколько секунд я уже увидел их снова за широким двойным окном, в студии. И Лемешев снова пристраивал свой пиджак на спинку стула. -- До свиданья, -- сказал я хозяину аппаратной Якову Насоновичу. -- Спасибо. -- Пожалуйста, -- ответил Яков Насонович. -- До свиданья. В глазах его была едва скрываемая насмешка: вот, мол, дружок, тебе и одной репетиции хватило, а товарищу Лемешеву -- четырех мало... Просто злится, небось, что не дали пообедать. Так я еще тоже не обедал.
-- Как убежал? Убежал. Колька Бирюков. -- Как? -- Убежал -- и всё. Эта ошарашивающая новость уже была известна всем, когда я вернулся из Дома звукозаписи. Всем, кроме меня. В общежитии ребята сгрудились у кровати, точно такой же, как и еще добрая сотня в этой огромной комнате. У койки, на которой до сего дня спал Николай Иванович Бирюков. Подле койки была тумбочка, и кто-то догадался туда заглянуть, раскрыл дверцу да так и оставил ее распахнутой, для наглядности: тумбочка была пуста... Среди бела дня исчез Колька Бирюков. -- А Владимир Константинович знает? -- Знает. Он приходил сюда. И в милицию уже звонил, чтоб искали. Все были заметно встревожены и подавлены неожиданным происшествием. Однако я сразу почувствовал и нечто другое: робкое восхищение и даже зависть. Таинственный, дерзкий побег... Какой же мальчишка не почует в этом соблазна? -- Интересно, куда он? -- расширив глаза, спросил Маратик Алиев. -- Может быть, на Кавказ? В горы? -- На кой черт ему твой Кавказ? -- Витюха Титаренко презрительно сплюнул. -- Скажи еще -- на курорт... Я вот думаю, что он будет в Конго пробиваться. К Лумумбе. Воевать против белых. -- Так ведь он, Колька, сам белый! -- Что?.. -- возмутился Витюха. -- Он не белый, а красный. Понимаете? Тут не от кожи зависит... Мы все замолкли, потрясенные этой догадкой Витюхи. -- Не пробьется, -- покачал головой Гошка Вяземский, который, узнав о происшествии, тоже явился в общежитие, хотя сам-то он был приходящий. -- На границе поймают. Там всех ловят. А вообще ему и до границы не добраться: как же он поедет без денег?.. Я закусил губу. Только сейчас я все понял. В совершенно другом и новом свете предстало вдруг предо мной наше с Колькой недавнее посещение Птичьего рынка. "Давай-ка, Прохоров, закатимся..." "Учиться?.. А зачем?" "Мне не нравится, когда маленьких пацанов обманывают..." Да, все это он говорил тогда. Но еще чего-то недоговаривал. И смотрел на меня с насмешливым сожалением, сверху вниз, как на младенца... Значит, он уже тогда собирался убежать? А может быть, он хотел, чтобы я убежал вместе с ним, подсказывал мне это, только прямо не решился сказать? Да, конечно... Вот зачем он показывал мне собак. Он ведь знал, что меня спасла собака, что я мечтаю заиметь пса. И подходил к тому парню, приценялся к его овчарке, "Думаешь, я купить не могу? А вот и могу". И показал мне толстую пачку денег... Вот оно что! Я незаметно потянул Гошку Вяземского за рукав, чуть скосил глаза: выйдем, мол, туда, в коридор. Мы вышли. -- Ну, чего? -- спросил Гошка. Но я отвел его подальше, к умывалке, и там сказал: -- Слушай, Гошка... только ты никому не проболтайся, ладно? -- Ну ладно. -- У него были деньги. Я сам видел... Много. -- Откуда? -- Со стипендии. Он целый год копил. Понимаешь? Значит, он уже тогда решил... Гошка отвернулся, помолчал, обдумывая мое сообщение. А потом неожиданно резко, жестко сказал: -- Ну и правильно решил. -- Как? -- оторопел я. -- Почему... правильно? -- Так. В глазах Гошки Вяземского я уловил то же самое обидное высокомерие, с каким смотрел на меня тогда, на Птичьем рынке, мой таинственно исчезнувший друг. -- Я бы и сам сбежал, да нельзя. У меня тут родители. С ума посходят... Хмурое Гошкино лицо вдруг оживилось, он улыбнулся, положил мне руку на плечо. -- Да, вот какое дело...
Продолжение следует...