Mar 26, 2006 12:57
Василий Михайлович возвращался из командировки. Когда его соседка по купе (пенсионерка, ездившая навещать своих детей и внуков), начала готовиться ко сну, он деликатно вышел за дверь, к окну в коридоре.
Поезд остановился в ожидании встречного, который вскоре подошёл и тоже, в свою очередь, остановился, и Василий Михайлович увидел в противоположном окне остановившегося поезда женщину, которая, по всей видимости, вышла из своего купе по той же самой причине, что и он сам, - чтобы дать приготовиться ко сну своему попутчику или попутчице.
На Василия Михайловича, внезапно появившегося в поле её зрения, женщина смотрела спокойно и безбоязненно - как на любопытный объект, который две минуты назад возник из ниоткуда и который через две минуты исчезнет в никуда.
Она даже не улыбалась, а просто смотрела, удивлённая, наверное, только тем, что её собственное окно с идеальной точностью совпадало с окном противоположным, разделённое с ним всего лишь промежутком между путями.
А потом поезда тронулись - и тронулись практически одновременно.
Василий Михайлович ещё немного постоял у окна, потом сходил в туалет, потом прошёлся по коридору, а потом, вернувшись в купе, спокойно заснул.
На следующий день его жизнь вошла в привычную колею: по утрам он уходил "в присутствие", вечером возвращался домой, ужинал, разговаривал с женой, читал сказку дочери, смотрел телевизор и ложился спать. Нормальная жизнь, в общем-то - не хуже, чем у всякого другого.
И всё-таки через несколько дней он как-то внезапно понял, что это не жизнь. Или нет, скорее не внезапно: это ощущение в нём как-то непостижимо нарастало, а потом, исключительно по законам физики, количество переросло в качество и ему стало тошно. Это был своего рода душевный токсикоз, и его начало мутить от всего, что его окружало и что не вызывало прежде никаких возражений, - и от работы, которая вдруг начала казаться ему убийственно-бессмысленной, издевательской, и от жены, которая, если посмотреть на неё в профиль, стала казаться ему отвратительной губастой обезьяной, и даже от дочери, которая до сих пор казалась ему такой умненькой и хорошенькой. Читая ей очередную сказку, он искренне недоумевал, откуда берутся такие кретины, сочиняющие такую кретиническую литературу, которую потом издают огромными тиражами и которую любящие родители неизвестно для какой надобности покупают за свои же деньги.
Василий Михайлович перестал смотреть телевизор, но зато теперь, прежде чем отойти ко сну, подолгу стоял на балконе - чтобы не видеть ни жены, ни телевизора, ни вообще всего этого, неопределённого, от чего его тошнило. И, в общем-то, только это - это вот стояние на балконе - и было временем его подлинной свободы: суррогатной свободы, но всё-таки... свободы.
И всё это, в общем, от той женщины в окне, которая ему даже не улыбнулась и которая наверняка забыла о нём, неизвестном мужчине, после того, как поезд тронулся. Но даже если не забыла... что с того? Как её теперь разыскать? Останавливаться на каждой остановке того маршрута и дом за домом, квартира за квартирой обходить все города и посёлки в поисках этой "девушки без адреса"? Смешно, не правда ли? Но ему было почему-то не смешно. Ему было уже не просто тошно от жизни - его от неё рвало, и не было ни одного такого впечатления, за которое он мог бы ухватиться, как утопающий, - только бы не утонуть в этом море тоски, захлестнувшей всю его жизнь.
"Кризис среднего возраста", - насмешливо говорил он сам себе - и тут же стискивал зубы, чтобы не заплакать. А ещё он начал говорить себе, что в мире, в жизни имеет ценность только одно, одно-единственное... Но только как его назвать - любовь, душа? Да какая разница? Главное только в том, что оно или присутствует, или отсутствует. И если оно присутствует, то тогда имеет смысл всё, каждая мелочь, а если отсутствует, то тогда не имеет смысла уже решительно ничего - даже и то, что до поры до времени казалось сущностно важным.
Слова, любые слова, дома и на работе, стали раздражать Василия Михайловича как зубная боль, как стук по железу, как монотонное падение капель воды. Слова приобретали физическую тяжесть, консистенцию и даже цвет и запах - удушающий и отравляющий, и, относясь к окружающим с каким-то старческим состраданием, Василий Михайлович не мог понять только одного - как им этого не стыдно: заполнять эту святую, божественную чистоту своей души таким вот хламом ненужных слов.
"А деваться, в общем-то, и некуда", - говорил он себе, выходя в очередной раз на балкон и смотря вниз, на опостылевший пейзаж.
...И примиряли его с жизнью только горы, которые даже не виднелись, а угадывались за домами, на далёкой линии горизонта, - горы, которые можно было принять за мираж, но которые были всё-таки горами.