Г.А.

May 12, 2008 14:07

 «Какая страшная зима..» (с)
Какой-то чудовищно трудный год, все-таки.

Мы с Бамсом поехали в школу к десяти, совершенно не представлял, зачем мы едем к этой адской рани, если будет три часа на прощание, но где-то внутри зудело ощущение «так надо», и противиться не было никакой возможности. Ровно так же нельзя было никак иначе, кроме как отстоять все эти три часа в зале, глядя на экран со слайдами о ней, о Белом, о ее ДР, и иногда - глядя на нее. Олька правильно сказала - полное ощущение нереальности, как будто спектакль какой-то, шутка дурацкая, и мне тоже временами казалось - сейчас выйдем из актового зала, дойдем до аквариума, а она сидит за своим столом, и все так же незыблемо, как прежде. Босс будет всегда - сколько бы мы ни говорили, что Г.А. сдает, что ей все тяжелее, что все меняется в классе - но когда мне говорили, что ей назначили лечение, я ни секунды не сомневался, что оно поможет, она выберется и проживет еще и еще, и будет все так же, потому что есть Босс. И очень трудно осознавать, что эта константа была, а не есть.
Я никогда не думал, что я буду плакать, глядя на нее. Мы с Зюгром и Наташкой как-то судорожно вжались друг в друга - тоже никогда не думал, что будет так, но мы тыкались друг в друга потому что это было наше общее - словно не было семи лет с момента окончания класса, хоть с Наташкой мы последний раз виделись года два назад, а с Зюгром - три. Это была наша жизнь, наш Босс, и нам не хотелось отпускать все это, даже не отпускать - а верить в то, что теперь этого нет.
В каком-то смысле правы все, кто что-то говорил - она останется с нами всеми, ее вокруг больше, она никогда не умрет, потому что это истинное бессмертие - память тех, кто ощутил ее влияние на свою жизнь.
В каком-то смысле мы все немного умерли. Потому что ни у кого из нас больше не будет нашего Белого, Нашего Дома, школы в яблоневом цвету, где есть низенькая пожилая женщина с острым языком и не менее острым умом, куда можно хотеть заехать до бесконечности - и все откладывать и откладывать, не потому, что не хочется или нет настроения, а потому что это будет всегда, и можно никуда не спешить. У меня лежит недописанное ей письмо, которое я не отдал Ольке, когда мы встречались накануне смерти Г.А. - не потому что я понимал, что уже бессмысленно, а потому что я собирался его дописать и отдать, когда Г.А. придет в сознание и сможет читать сама или слушать Журу.
«Знаете, Галина Анатольевна, я все вспоминаю наше второе Белое, ночной фарватер, тихий плеск весел и почти абсолютное молчание. Это чуть позже мы начали петь, а был момент, когда мы шли тихо-тихо, а море было сумеречное - но все равно белое-белое, и казалось, что мы всегда будем вот так вот, с тихим плеском, идти вперед. Я понимаю сейчас, тогда-то конечно было не до того, а сейчас - да, понимаю, какой я счастливый человек, что мне было кому все это показать. Знаете, есть недалеко от Дома, километра полтора по дороге от Ковды, странная сопка - вроде бы сворачиваешь с дороги и идешь по камням между сосен, никуда не лезешь, а просто идешь прямо, и минут через пять доходишь до обрыва, напротив лица качается верхушка сосны, вниз смотри- не смотри - все равно ничего не увидишь, и можно сесть, свесив с этого обрыва ноги, прислонившись спиной к сосне, и просто смотреть - на качающиеся верхушки сосен, на небо, и понимать, что именно так выглядит твоя собственная жизнь. Мне иногда кажется, что Белое было маленькой жизнью для каждого из нас, и хотя мы меняемся, и сейчас каждый - совсем другой человек, но те мы все еще есть - на Белом, и внутри себя, и это очень важная часть нас, которой мы - мы все - обязаны именно Вам».
Я редко писал ей письма - очень об этом жалею, и только однажды показывал свои стихи - в тот ее день рождения, когда мы засыпали коробку гвоздиками, а на «пергаменте», свернутом в трубочку, написали мои закатные острова - корявые, конечно, по сравнению с ее любимым Бродским, но они - про наше Белое, и я до сих пор гадаю, нравились они ей или нет, тогда спрашивать было как-то неловко, а сейчас стало невозможно.

На кладбище было очень много народа, и до конца все равно не верилось даже там. Уныния, которое придавило меня на похоронах матери, не было, была чистая горькая скорбь вперемешку с ощущением какого-то единения - может быть, только у меня, не знаю. Мы с Женечкой Рыбчинской стояли практически над гробом с ней, пока ее отпевали, в нос все время дымил ладан, а я думал, мы - ее, или она - наша? Это, знаете, какой-то обмен частицами души, у нее она была бесконечная, а мы все отдали ей по кусочку сердца. Я никогда не пел «Христос Воскресе» до этого дня, у меня вообще сложные отношения с православием, но это же Босс, а рядом с Боссом разве можно не петь? Совсем нельзя, для меня так точно, и я пел - не для себя, не для бога, для нее.
Я думаю, всем хотелось спеть «ее» песню, но растерянность, точнее - потерянность, неуверенность в уместности - нам так и не дали этого сделать. Наверное, все мы пели ее про себя - потому что иначе нельзя.
Цветы покрыли могилу целиком, громадным холмом. Бяша прошептала мне на ухо «что же дальше будет», я ответил ей, что будем мы, и дальше все обязательно будет хорошо.

В каком-то смысле это все про совсем другого человека, не совсем про меня, а в каком-то - настолько про меня, что глубже уже совсем невыразимое словами. Есть люди, которые гораздо больше, чем просто живые существа, они - некая Идея, некий Смысл. Босс была таким смыслом, воплощенной функцией. И в смысле закона сохранения информации - она вечна.
Слова все какие-то кривые. У меня их тонна еще.

слова-о, biology, осколки, слова-для

Previous post Next post
Up