"Плаванье к небесной России"

Dec 28, 2011 02:51



Мемуары вдовы известного поэта Даниила Андреева, автора "Розы     Мира", опубликованы лет семь назад каким-то микроскопическим тиражом. Откопала я "Плаванье к небесной России" где-то в глубине книжного магазина, чуть ли не под полками вообще, в стопке на полу или на приступочке каком-то. Но в последнее время я так увлечена авторами, которые в виде дневников описывали свою эпоху, что не гнушаюсь ради интересной книги и под полки залезть, от пыли отплевываясь. Вдруг попадется что-то интересное. Не могу сказать, что попалось прям нечто выдающееся. Но купить книгу, мне кажется, все же стоит тем, кто любит мемуары. Андреева просто пишет о своей женской судьбе. Никаких особых откровений там нет. Но есть революция, 37 год, война, тюрьма, разлука с любимым на десять лет, два года совместной жизни после лагерей с безнадежно больным мужем, его смерть, ее слепота... И при этом - доброе, спокойное отношение к жизни.

...Революцию я помню так: в голубом небе извивается дымовое коричневое кольцо. Оно похоже на змею, вцепившуюся в собственный хвост, и все время меняет очертания. Это - кольцо порохового дыма. Издалека доносятся какие-то глухие звуки. Взрослые говорят: «Стреляют на Кузнецком». В квартире беспорядок. В той самой квартире, где всегда царили мамина почти аскетическая чистота и устроенность. Мы собираемся уезжать в Орловскую губернию. Конечно, трехлетняя девочка не могла понимать тогда, что такое революция, что будет дальше. Но, по-видимому, дети в глубине души видят и понимают нечто, для взрослых непредставимое, потому что я и сейчас вижу эту жуткую коричневую змею, поедающую нечто невидимое, извиваясь в голубом небе, и ощущаю, как что-то замерло в тот момент в детской душе. Теперь я понимаю, что это был образ гибнущей прежней России.

...Семья наша не была агрессивно атеистической, просто далекой от религии. Папа был ученым, отошедшим, как многие в то время, от веры. Мама считала, что, конечно, «что-то там есть», но можно об этом и не думать. Няня тоже всерьез никогда со мной о Боге не говорила, может быть, только отвечала на какие-то детские вопросы. Именно поэтому мое воспоминание странно. Так вот, папа, уложив меня в кроватку с белым пологом и сеточкой, ушел. Я не сплю. Мне хорошо и тепло, но одеялу - холодно! И я мучаюсь: как быть? Потом я догадываюсь, что полог закрывает одеяло, поэтому одеялу тепло. Но пологу холодно! Потом я решаю, что полог ведь закрыт потолком, потолок - крышей. Но крыше холодно! Я не могу спать, я не могу жить - крыше холодно! И наконец мне приходит в голову все разрешающая мысль: все, все укрыто Святым Духом. И я, счастливая, засыпаю.
Откуда пришли эти слова?

...Когда на столе появлялся самовар, кот затевал игру, которая ни ему, ни нам никогда не надоедала. Кран у самовара подтекал, и на подносе появлялась лужица. Наш кот, всегда сытый и капризный, делал вид, что умирает от жажды. Ему подставляли стул, он залезал и, прижав уши, с вороватым видом принимался лакать воду с подноса. Через какое-то время на затылок ему капала из крана горячая капля. Кот кубарем слетал со стула, ничего не понимая, под общий хохот. А через минуту снова был на стуле и снова лакал... И так всегда: круглый стол, лампа над ним, мама с папой за пасьянсом, брат за книжкой. Никого из них больше нет на свете, и меня скоро не будет. Но я вижу эту теплую-теплую картину, слышу и сейчас, как шумит самовар и мурлычет наш милый котяра.

...Приходим в центральный зал. В нем висит огромная картина, изображающая сдачу какой-то плотины. По стройке идет группа - Сталин и члены Политбюро. Они принимают работу. Тогда подобных картин было много. Все молча смотрят на картину, потому что становится очень страшно: на ней нет Ежова, который был еще вчера вечером. Стали вспоминать, где висят другие картины, на которых он должен быть. Оказалось, что в одну ночь вызвали авторов и велели до утра убрать Ежова отовсюду. Это был конец «ежовщины». Потом уже мы прочитали в газетах, что он «враг народа» и прочее. Конечно, работать уже никто не стал. Все мы развеселились, потому что показалось, что вот все изменится, - людям свойственно всякий раз надеяться. Но можно себе представить, что пережили те художники, когда их ночью сдирали с постелей.

...Однажды ранним утром в конце 30-го года я проснулась от отчаянного плача тети Али, которая с рыданиями прибежала к маме. В ту ночь дядю арестовали. Это начинался процесс Промпартии. Я, проснувшись от тетиного крика, страшно испугалась за папу. Мы жили так: я спала в большой комнате, столовой, а соседняя была папиным кабинетом и спальней родителей. Каждый вечер мы ложились спать, а папа садился за письменный стол и работал допоздна. Я тихонько вставала, подходила к окну и стояла там, в ужасе ожидая, что вот сейчас во двор въедет машина. Так продолжалось полгода. Каждую ночь я стояла у окна, пока уже на рассвете, совершенно валясь с ног от усталости, не ложилась и не засыпала. И однажды машина действительно въехала. Я похолодела и застыла. Машина развернулась и оказалась грузовиком. А у меня началась истерика! Я хохотала и рыдала так, что папа, услышав, прибежал из соседней комнаты. Он мгновенно все понял, потому что я помню его фразу: «Боже мой! Ты же каждую ночь так!». Он взял меня на руки, отнес в постель и долго сидел около меня, уговаривал, успокаивал, как-то успокоил. Но все равно это было первым ударом.

...А самое страшное заключалось в следующем. По всей Москве, да также и по всему Союзу на предприятиях собирали людей в какой-нибудь конференц-зал, красный уголок или, как нас, в помещение, где читали лекции. Дверь закрывалась, и зачитывался из газеты протокол очередного судебного заседания, а за столом президиума сидели люди, которые работали у нас, но мы-то прекрасно знали, откуда они. Они очень внимательно наблюдали за всеми, сидящими в зале. Когда дочитывался очередной протокол с признаниями во всяких невероятных преступлениях, кто-нибудь из заранее подготовленных студентов выходил, выражал возмущение и предлагал потребовать смертной казни для врагов народа. И все голосовали. Мы прекрасно знали, что тот, кто не поднимет руку, сам сегодня же отправится на ту же Лубянку. И все поднимали руки, голосовали за смертную казнь.
Самое удивительное, что через много лет я обнаружила: многие люди этого не помнят. Вот как-то я разговаривала со своей подругой. Она, конечно, голосовала, как и все. Просто случайно зашел об этом разговор, и моя подруга, человек идеальной честности и абсолютно правдивый, изумленно глядя на меня, сказала: «Как! Я ничего не помню». Я сказала: «Ну как ты не помнишь, Галя, ну как ты не помнишь? 37-й год, эти голосования, их было столько, сколько процессов. Потому что каждый процесс, каждый протокол - всенародное голосование за смертную казнь. Так оно и организовывалось. В закрытых комнатах под взглядами тех, кто отмечал каждую неподнятую руку». Потом я поняла, в чем дело. Когда человек делает что-то скверное, противоречащее его складу, душе, это так страшно, что память как бы сама выбрасывает такое воспоминание, просто отключается. Тогда в разговоре с подругой я поняла, что люди, выходя с собрания, выбрасывали происшедшее из памяти.

...В 1933 году я - мне восемнадцать, братик - ему десять, мама и обожаемый пушистый кот отправились в путешествие на теплоходе по маршруту «Москва-Уфа». Помню теплую июльскую ночь в Чистополе. Корабль стоял посередине реки. Кама была тихая, в ней отражались звезды, и с берегов долетал очень сильный запах лип. Почему я это вспоминаю? Потому что в ту поездку я своими глазами видела весь ужас того, что произошло на Украине в 1933 году. Тот подлый, преступный, организованный властью голод, забыть который совершенно невозможно. На всех пристанях - толпы людей, их называли «беглыми». Они бежали с Украины. Бежали куда глаза глядят, чтобы как-то выжить. Они пробирались на корабль, конечно, в трюм. Голодные дети ползли по лестницам вверх, туда, где плыли мы, пассажиры с билетами. Я видела, как такого ребенка матрос ногой пихнул с лестницы. Этот матрос не был злым человеком, он просто не мог этого вынести, потому что на всем пути по Волге и особенно Каме и Белой пристани были полны людей с детьми. Мы ничего не могли для них сделать, и матросы тоже. Накормить всех было невозможно. Какая-то еда, которую мы совали в эти протянутые ручки, была ничем в сравнении с их голодом. Причем говорить об этом было нельзя. Я шла сзади того матроса и видела - это не жестокость и не злоба, просто у него нет больше сил смотреть.

...Конец 30-х годов. Женщины в то время ночи напролет сидели на постелях и прислушивались: идут, идут!.. Нет... И - падали, засыпали: слава Богу, еще одна ночь прошла. Александр Викторович рассказывал: «Я просыпаюсь ночью, а она (Шурочка) сидит с огромными глазами на своем диванчике, потому что шорох у двери». Если кто-то опаздывал - сейчас этого не понимают, а у меня осталось до сих пор, - начиналась паника: взяли на улице. Тогда уже все знали, что для ареста ничего не требуется. Как передать этот страх? Не было человека, который с ужасом не оглядывался бы утром: кого взяли этой ночью? Не было ночи, когда спали бы спокойно.

...Я слышала, как и все, знаменитое обращение Сталина к народу в начале войны. Тогда он вдруг вспомнил свое семинарское прошлое и обратился к нам: «Братья и сестры». Он был в совершенной панике, едва говорил явно сведенными от страха губами, все время пил воду. Было хорошо слышно, как в паническом страхе стучат зубы о стакан с водой.

...Сейчас не очень любят говорить о том, как мы отступали. Мы не отступали - мы катились. Города сдавались один за другим. Объясняется это, мне кажется, двумя причинами. Во-первых, развалом границ, учиненным Сталиным, во-вторых, тем, что очень многим осточертела советская власть. И, конечно, никто практически не знал, что такое немцы. Было ощущение, что, слава Богу, коммунизм кончается. Русский народ тогда только поднялся по-настоящему, когда увидел, что немцы отнюдь не спасение.

...Утром 16 октября в Москве уже были только те, кому некуда и незачем бежать. Утром было объявлено, что в 12 часов передадут важное сообщение. Все знали, что это вступление к объявлению о сдаче города. И вот в полдень по радио сказали, что важное сообщение переносится на 16 часов. Не могу объяснить, каким образом, но я поняла - немцы не войдут. Москва не будет сдана. Когда я сказала об этом мужчинам, а мы с Сережей не расставались и все время звонили Коваленским и Даниилу, они на меня накинулись. Мужчины - народ логический:
- Ты что? Ну, о чем ты говоришь?!
Я упорно повторяла, твердила одно:
- Не знаю почему, но Москва сдана не будет. Не знаю, что сейчас произошло, но то, что произошло, все изменит.
В 16 часов объявили, что где-то открывается магазин, а какой-то троллейбус пойдет другим маршрутом. Неизвестно почему, но права оказалась я, а не умные мужчины с их логическим мышлением.
Я знаю, что в те часы произошло чудо. Мне не надо было ничего видеть. Я ничем не докажу своей правоты. Но и спустя пятьдесят с лишним лет память чуда так же жива.

...В конце войны произошло одно событие. По Садовому кольцу вели напоказ большую колонну немецких военнопленных. Об этом было объявлено по радио заранее, и всех москвичей приглашали посмотреть на такое зрелище. Я не пошла. Меня оттолкнула какая-то темная средневековость этого замысла. От тех, кто пошел, я слышала два запомнившихся мне рассказа. Первый - немцы смотрели на детей, которых некоторые матери взяли с собой. Второй - о том, как многие из женщин плакали и говорили:
- Вот и наших так где-то ведут.
Оба эти рассказа остались в моей памяти прорвавшейся в них человечностью. По всему было ясно, что война кончается.

...Мой следователь на Лубянке, безусловно, был профессионалом. Когда меня впервые привели на допрос, я думала, что Даниила уже нет в живых, и сегодня - завтра все будет кончено. Меня спросили:
- Вы знаете настроения Вашего мужа? Вам известно, как он относится к советской власти?
Я отвечала:
- Да, да, все, что он думает, я тоже думаю! Все, что с ним будет, пусть со мной будет!
В наши годы брали навек. Арест означал мрак, безмолвие и муку, а мысль о близких только удесятеряла отчаяние.

...Меня вызвали - нас вызывали по одиночке - и прочли приговор: 25 лет лагерей.
- Перечитайте, какие 25 лет?!
Я уже отсидела к тому времени достаточно, чтобы понять, что меньше 10 не дают. Но к 25 годам готова не была. Знаю, что встречалось три варианта реакции на приговор. Как у меня - недоумение; как у Александры Филипповны - сестры Даниила - я слышала, как она кричала, узнала ее голос. А от Даниила знаю, как он реагировал: рассмеялся, потому что подумал: «Они воображают, что продержатся 25 лет». Даниил был из тех людей, что слышат Божье время, а там коммунисты давно кончились.

...В Лефортове я сидела довольно долго с дочерью наркома просвещения Бубнова Еленой. Она была замужем за сыном советского адмирала, если не путаю, Сулимова. Они были в компании молодежи, где кто-то сказал, что «вроде все как-то не так, вроде Ленин не таким предполагал развитие страны». А кто-то добавил: «Ну что делать? Грузины живут долго». А еще сказал: «Ну, бывает, что и умирают». Все они получили террористическую статью за этот разговор на вечеринке.

...И еще у нас в лагере были мать и дочь. Они это скрывали и держались тише воды, ниже травы. Фамилия у них была украинская, что-то вроде Сергеенко. И такая же фамилия была у начальника всего Дубравлага. И вот однажды мы узнаем, что этот генерал собирается посетить наш лагерь. Это редкое событие, все дрожат, нас выстраивают вдоль центральной дороги. На начальстве лица нет. И вот открываются ворота - идет генерал со свитой, а за ним все наше начальство. Генерал идет медленно, ни на кого не смотрит. А те две женщины, мать и дочь, стоят белые как скатерть, как стенка. Тот генерал был деверем матери - братом ее мужа. Это раскрылось очень скоро, и генерала сняли.

...Производственная зона окружена забором с вертухаями по углам. И вот как-то ночью девушки вышли из цеха - у них были очень короткие, на несколько минут перерывы в двенадцатичасовой смене. Кто-то из девушек вышел и услышал, что наверху в вертухайской будке конвоир тихонько поет украинскую песню. Очевидно, это был просто мобилизованный украинский парень, которого направили в войска НКВД. В будке ему было ко всему еще и скучно. Он сидел там с автоматом, направленным на женщин, шивших бушлаты, и тихонько пел. Украинки составляли тогда большую часть населения лагерей. Они стали по очереди выходить, садиться на ближайшую к будке скамеечку и подпевать конвоиру. И вот так всю ночь до рассвета, до конца смены они вместе пели украинские песни.

история, книги

Previous post Next post
Up