Многим бы хотелось видеть Пушкина. А бабушка моя, Екатерина Ивановна Волкова, видела его. И много, и часто говорила мне и брату моему, когда мы были детьми. Говорила об Александре Сергеевиче Пушкине, что это был самый умный человек России. И мне представлялся он красавцем, на белом коне, как наша лошадь Сметанка, и в каске с перьями. А бабушка сказала мне, что нет, он был маленького роста, сгорбленный, курчавый блондин с голубыми большими глазами, блестящими, будто на них были слёзы.
Серьёзный, никогда не смеялся. Одет был франтом, носил большое кольцо на пальце и смотрел в золотой лорнет. «Зачем это, - подумал я, - маленького роста? Неправда, что бы мне ни говорили». Мой дед, Михаил Емельянович, был огромного роста, и мне хотелось бы, чтоб и Пушкин был такой же и приносил бы мне игрушки. Но мне всегда нравилось, когда бабушка читала мне Пушкина. И я, слушая, сидя на лежанке, думал: «А ведь его убили. Как это гадко!»
Несказанно я любил слушать бабушку, когда она читала Пушкина. И всё как-то было полно им: и вечер, и зимняя дорога, тройка, когда меня взял с собой мой дед в Ярославль, дорога, остановка на постоялом дворе, калачи, поросёнок, икра, и месяц, и страшный лес на дороге. И нравился мне Пушкин. Как верно и хорошо он написал про что-то, всё самое моё любимое.
И я знал уже много его стихов наизусть. Из дому деда, на Рогожской улице, уходил на соседний большой двор, к ямщикам, в ямскую избу, где было тепло, пахло щами. Такие хорошие ямщики, отдыхали, сидели, пили чай. Ели баранки, ситный. И любили меня, хозяйского внука. Я всей душой любил ямщиков. Я им говорил наизусть:
По дороге зимней, скучной,
Тройка борзая бежит...
И видел - нравилось ямщикам.
- Ну-ка, - говорили они мне, - скажи, Костя, вот ему... про разгулье удалое аль сердешную тоску... Как это, скажи-ка...
Ямщики слушали.
Один из них, Игнат, с черной бородой, часто просил меня:
- Скажи да скажи... про старушку родную...
Тогда я ему говорил стихи:
Буря мглою небо кроет...
Игнат плакал. Всегда плакал.
Поразило меня однажды, что приятель отца моего, судебный следователь Поляков, сказал про Пушкина: барин, камер-юнкер. И что-то нехорошо говорил. Я сказал бабушке, Екатерине Ивановне:
- Поляков не любит Пушкина.
- Да, - ответила она, - не слушай его. Он нигилист.
Я не понял, но подумал: нигилист - это, должно быть, вроде дурака.
Странно, что Ларион Михайлович Пряничников, впоследствии художник, родственник наш, часто бывая в доме у нас, тоже не любил Пушкина, тоже сказал: камер-юнкер!
Мой дед был именинник. Лежал в постели, прихварывал. Утром я пришёл к нему и сказал стихи:
Птичка Божия не знает...
Он меня погладил по голове и, смотря добрыми глазами, сказал мне:
- Это, Костя, хороший барин сочинил.
Потом, вздохнув, сказал:
- Эх, грехи, грехи. Ты, Костя, когда молишься на ночь - то поминай и его. Он ведь был добрый, как Божий серафим. Мученик - ведь его убили.
«Вот, - думал я, - что такое».
- Дедушка, - говорю я, - а Игнат, я ему сказал стихи, а он заплакал.
- Ишь ты, - удивился дед. - Он, Игнат, хороший мужик. Бедный, бездомный. Пьёт только частенько...
Почему-то дед запретил мне ходить в ямщицкую, к ямщикам.
- Есть, - говорит, - запойные... Всякого наслушаешься. Не надо, - говорит, - ходить тебе туда.
Когда дед умер, то после я спросил свою няню Таню:
- Вот дед мне велел молиться о Пушкине.
- А кто он тебе доводится? - спросила няня Таня.
- Он серафим от Бога был, камер-юнкер убитый.
- Ишь ты! - вздохнула няня.
Ну, няня сказала:
- Молись так: «Помяни, Господи, во Царствии Твоем раба Твоего камер-юнкера Серафима».
Я на ночь, стоя на коленях в постели, поминал деда, покойную сестру и доброго убиенного «камер-юнкера Серафима».
Константин Коровин